Текст книги "Сибирский рассказ. Выпуск III"
Автор книги: Сергей Алексеев
Соавторы: Валентин Распутин,Виктор Астафьев,Михаил Щукин,Георгий Марков,Гарий Немченко,Давид Константиновский,Виктор Кузнецов,Борис Лапин,Андрей Скалон,Валерий Мурзаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
В бараке бушевал пьяный мужик. Жена пыталась его утихомирить. Он ударил жену, и она улетела в коридор. Ребятишки еще раньше разбежались. Стал пьяный мужик искать, чего бы разбить. Но в комнате уже все было разбито и порушено.
Тоскливо мужику.
И тут он увидел гераньку на окне.
В дырявом чугунке росла геранька. Забывали поливать ее, и потому нижние листья гераньки скоро чернели, свертывались и опадали. Но набралась сил геранька и отросла – расцвела. Один цветок и был у нее только да с пяток листьев, которые ночью примерзали к окну, а как печку затопляли, они оттаивали.
Мужик бухнул чугунком в стекло. Упала геранька под окно. Земля из чугунка вывалилась в снег. Мужик после этого успокоился и заснул.
Всю ночь светилась геранька под окном, еще живая. Наутро снег пошел, припорошил ее.
Днем мужик окно фанеркой заделывал и увидел гераньку. Она тускло светилась под снегом. Каплей крови показалась она мужику, и он перестал работать, тяжело замер возле окна.
А гераньку все заносило и заносило снегом. Так она тихонько и погасла, и мужик подумал, что лучше, покойней под снегом гераньке, и теплее, и бараком ее не душит.
Скоро пришла весна. Снег под окнами барака смыло ручьями, и водою подхватило стебелек гераньки с мокрым, черным цветком и унесло в овражек. Корешок гераньки оказался живой, и этим корешком поймалась геранька за землю и снова расти начала. Но как вышли два листика и заметной геранька сделалась, ее отыскала в овраге коза и съела.
В земле еще оставался корешок гераньки, и, набравшись сил, он снова пустил росточек. Тут началось строительство и пришел экскаватор. Он зацепил ковшом гераньку вместе с жалящей и бросил в машину, а машина вывалила землю под яр, к реке.
Геранька шевельнулась в рыхлой земле, попробовала расти на новом месте, да на нее все валили и валили сверху землю, и она расти больше не смогла, унялась, и корень ее лишился сил под тяжестью и начал гнить внутри земли, вместе со щепьем, хламом и закопанной травою.
Чугунок дырявый хозяйка подняла и посадила в него помидор. Мужик не выбрасывал за окно чугунок с помидором, хотя по-прежнему пил и бушевал после каждой получки и все время искал – чего бы разбить и выбросить.
КрестьянинМы ехали из Красноярска в село Казачинское и достигли уже Больше-Муртинского района, где села сплошь почти именуются по-татарски и живет здесь много обрусевших татар.
Земля была вся в цвету. «ВСЯ!» – я произнес не как литературный образ, земля в самом деле цвела в три, в четыре, в пять этажей! Она буйствовала, она, озоруя, мазалась красками, безудержно, по-детски радуясь самой себе, теплу и солнцу. По низу земля была опрыскана белыми цветами клубники и земляники, гусиной лапкой, ветреницами желтыми и белыми, блестками травы-муравы, звездочками любки и манника. Выше синели ирисы, качались ландыши белые и лесные – орехового цвета, и кое-где уж птичьим яичком выкатывались из сдвоенного листа рябенькие кукушкины слезки, робко и просительно открывая ротик, обметанный молочной пеной, а еще выше – и цветы эти, и землю всеохватно и яростно захлестывал пожар сибирских жарков. Огненное буйство усмиряли только спокойные цветы медуницы по опушке леса и уверенные, крупно растущие по мокрым логам и склонам гор марьины коренья с уже забуревшими, кругло выпирающими бутонами.
Глаз радовался, душа пела, восторг в нее передавался от ликующей природы.
Так вот, с восторженным настроением, громким говором, мы и вкатили в какое-то сибирское село с приземистыми, крепко рубленными избами, приветливость которым придавали, пожалуй, только ставни, пестро, как у теремков, покрашенные, да цветы на окнах.
Машина наша ехала бойко по улице, и от нее в панике разлетались на стороны курицы, и от каждого двора, сатанея, гнались псы, пытавшиеся ухватить зубами за колесо наш транспорт.
Впереди показалась белая лошадь с распущенной гривой и буйно разметавшейся челкой. На ней сидел человек с предостерегающе поднятой левой рукой, в правой он крепко держал повод оброти.
– Я объезжаю молодую лошадь, – с чуть заметным татарским акцентом сказал он тихо, уважительно прибавил: – Извините!
Лошадь грызла удила, косила коричневые глаза на машину и круглила гибкую шею, как бы обтекая собой автомобиль, и в то же время не двигалась с места, а лишь, пританцовывая, щелкала подковами.
Парень – по лицу это был парень, но крупный, с мужицким раскрыльем плеч, с прямым доверительным взглядом и тем достоинством в каждом движении, в слове и в улыбке, которое дается истинным труженикам земли, ничем не запятнавшим свою жизнь во многих поколениях, не дрогнувшим в лихолетья, уверенным в себе и в той пользе, какую они делают миру и людям, – парень этот не горячил молодого жеребца, чуть порябленного серыми пятнами по ногам и по груди, он как бы давал полюбоваться конем и собою, и, мне показалось, Лошадь понимала его и, гарцуя, немножко кокетничала перед нами, но страх все же жил в ней, она боялась машины, у которой стучало сердце и выбрасывало душный дым, и людей, сидящих в машине, боялась, не понимая, отчего они сидят в ней, а не на ней, и вообще жеребец был еще молод, ему хотелось мчаться, лететь над землей, и он вдруг понес, трусовато закидывая ноги и зад, как это делали когда-то беспородные, дураковатые крестьянские кони, не видавшие никаких машин, как мы когда-то в детстве, ополоумев от страха, очумело мчались в сумерках мимо деревенского кладбища.
Парень, откинувшийся в седле, выровнял себя, сжав бока лошади стременами, что-то ей сказал, наклонившись, и она поняла его, перешла на красивый, стелющийся намет.
Унес жеребец парня за околицу села, в пылающие жаркие весенним цветом поля, в нарождающееся лето, к солнцу, а мы еще долго смотрели им вслед, и мне посейчас еще видится белая-белая лошадь и ладно, уверенно сидящий в седле парень с приветно и предостерегающе поднятой рукой. Рука была большая, узловатая, величиной с совковую лопату, с мозолями на ладони. А лошадь – пугливая, юная, с шелковистой, нежной гривой и звонкими, серебряно сверкающими копытами.
Александр Астраханцев
РАСКАЯНИЕ
1
Что было, то было – проворовался мужик. Но ведь ты же знаешь, я не только воровал, я еще и работал, и не каким-нибудь кладовщиком или сторожем – начальником участка. Оклад – двести сорок, несколько бригад в подчинении, мастера, прорабы, автотранспорт, краны – в общем, хозяйство большое, и обслуживал я своим участком изрядный куст районов в крае, монтировал стальные конструкции. Территория куста, может, с королевство Бельгию наберется, и в этом королевстве я вел с десяток строек сразу, и не маленьких строек, а все объекты первостепенной важности: горнорудная, лесная промышленность, цветная металлургия – из тех, которыми оттуда, с самого верху, интересуются, про которые на первых полосах газет пишут. Организация субподрядная, узкоспециализированная, поэтому, понятно, не все целиком объекты возводил, а только то, что из железяк: стальные каркасы и покрытия, мостовые краны, эстакады. Десять тысяч тонн конструкций в год поставь и начальнику монтажного управления два миллиона рублей выполнения отдай, положи на стол. Но ты попробуй эти миллионы здесь, в большом городе, добудь, где и склады, и заготовительные цеха под боком, и любой сортамент стали худо-бедно, но достать можно, и автомобильный, и крановый парк на ходу, – и то, я тебе скажу, эти миллионы легко не достаются. А на периферии, где каждая мелочь, каждая задача вырастает в проблему номер один, и этих проблем на дню по полсотни: то вагоны с конструкциями где-то застряли, то конструкции пришли, а болты или прокладки отправить забыли, то краны встали – запчастей или тросов нет, то дороги развезло; тягачи вязнут, то рабочим моим получку не подвезли – сидят, ждут, то, наоборот, получку привезли… Ну да что я тебе говорю – ты ж сам знаешь, что такое периферия!
Но ведь и нам были не чужды благие порывы. Плевали на здоровье, на молодость, на то, что энергия, которую мы тратили, не эквивалентна тем деньгам, которые мы получали, – раз надо, значит, надо!
Помнишь тот зачуханный городишко, забытый богом, пока там не нашли молибденит и не начали строить молибденовый комбинат? Помнишь ту грязь? Я, например, больше всего ее помню. Кажется, что она со всего света стеклась в распадок, где притаился этот городишко, этот последний, наверное, оплот тихой, спокойной, прямо-таки сельской жизни. Жили они на этой грязи, на этой глине и на этом черноземе безмятежно, дома на ней стояли, клевер, ромашки на улицах, коровы мычат, бараны блеют, петухи поют, и вот мы пришли и разрушили эту идиллию, это равновесие, подняли дыбом и глину, и чернозем, превратили в грязь, и она поплыла. Ужас, как она заливала стройку! Вечером очистят ее ребята, разберут фундаменты, оси разметят, чтоб с утра начать колонны монтировать, а утром придут – опять затянуло! Что она там по улицам текла такая, что я не раз поверх голенищ черпал, – это ладно, это где угодно найти можно, но чтобы она в столовую через порог текла и лежала там двадцатисантиметровым слоем, в клубе, в общежитиях, в гостинице – этого я, пожалуй, нигде больше не видал. И сколько щебня в ту грязь ухнули – полгоры, считай, той, что снесли, пока до молибденитовой жилы добрались, так этот щебень тонул, как в океан, а она поверху течет, жирная, черная и бездонная. Помню еще, спорили с кем-то, что там не молибден добывать надо, а этот чернозем, что тем черноземом можно половину Средней Азии засыпать, что он когда-нибудь станет ценнее всех этих ценных нынче металлов.
Так вот там, в том городишке, мои семеро ребят три года ковырялись, по три фермы в год ставили, когда они способны по две в день ставить, – эти проклятые фермы по частям, по деталькам завозили – бездорожье, – и так уж медленно, что, кажется, авиапосылками можно бы быстрей. Стали мне эти ребята, помню, в копеечку, сплошные убытки, и забрать нельзя – генподрядчик сразу вопль чуть не до Москвы поднимает.
Ну а когда асфальтовую дорогу пробили – началось! Помнишь? Оказалось вдруг, что все сроки прошли и что молибден этот позарез нужен. Там молибдена-то! Весь месячный продукт этого комбината, концентрат, можно на одном самолете вывезти, но – нужен!
Вот были денечки! То мастер у меня там один безвылазно сидел, а тут я весь свой участок туда привез. Команда такая! Со всех трестов людей понавезли, сами управляющие приехали. Начальник главка на спецвертолете прилетел, замминистра привез. Замминистра, седенький такой старичок в очках, интеллигентный, шустрый, грамотный, так он – за начальника стройки, начальник главка – за прораба, управляющие трестами – то за мастеров, а мы, мелкая сошка, вообще за шестерок, за мальчиков на побегушках. Административный корпус тогда еще не был готов, так штаб стройки прямо посреди главного цеха расположили. Поставили столы, телефоны, тут же и заседают, и команды дают, тут же проекты меняют – привезли группу проектировщиков, посадили рядом. И вот так каждый день, с утра до ночи, и ни суббот, ни воскресений.
Иногда, да и не иногда, честно-то говоря, приходилось самому становиться на рабочее место; день носишься и за себя, и за снабженца, и за диспетчера, а вечером отправишь очередное звено отдыхать, соберешь наличных мастеров и прорабов – и вира-майна! И управляющий мой тут же – тоже пытается подсобничать! Скажешь ему вгорячах: «Да идите вы, Иван Захарович, отдыхайте, сами все сделаем!» А он: «Нет, ребятки, куда ж я пойду, если все кругом работают?» И действительно, куда ж пойдет, если сам замминистра тут, все задания самолично проверяет? Начальник главка не выдержит, шепнет кому-нибудь из управляющих, кто побойчей: «Уведите вы куда-нибудь этого старикана! Дайте ему отдохнуть – я с ним ничего сделать не могу!»
Но и объекты, действительно, росли как грибы – на глазах. Даже не за сутки – нет, утром идешь – пустое место, люди в земле копаются, а после обеда уже стоит! Многоэтажные корпуса за неделю строились! И у меня работы было хоть отбавляй – чтоб ускорить, весь железобетон на сталь меняли. Моего участка мало оказалось, еще два участка перебросили. За те три месяца, я тебе скажу, сделали больше, чем за три года до этого.
Все похудели, осунулись, щетиной обросли. Сначала-то была осень со слякотью и дождями, а потом как завернула зима, да такая злющая – под минус сорок сразу! Но ничего, люди держались. Это было черт знает что, сплошной порыв энтузиазма: когда дело сплачивает людей в одно целое, когда ничего не жаль ради этого дела, ни с чем не считаешься, себя забываешь, становишься какой-то частичкой урагана. Тогда ты можешь по двадцать часов быть на ногах, забывать об усталости, о том, как и где ты спишь и ешь, о том, что где-то у тебя семья. И – ты веришь? – самый последний работяга проникается насквозь этим самым состоянием.
В такой спешке, конечно, не без анекдотов обходилось. Сделали фундамент под печь, глянули геодезисты в свои окуляры, бог мой, неправильно поставили, надо двигать! А в фундаменте – тысяча двести тонн. Ничего, приволокли быстренько домкраты каждый по четыреста тонн усилием, вкопали анкера, уперлись, подвинули. Опять глянули геодезисты, говорят: неправильно, обратно надо! Давай обратно двигать.
Для меня, знаешь, этот Молибден остался символом энтузиазма и молодости, и, верю, у каждого, кто там был, осталось то же самое. Потом-то у меня были еще Молибдены, но другого такого уже не было.
У стариков наших, конечно, опыт, закалка есть, сумели они нагнести атмосферу напряженности, а сами потихонечку исчезли: того вызвали, у другого дела в другом месте, третий прихворнул. И замминистра однажды уехал, и начальник главка, и наши управляющие – за ними, а мы остались, и атмосфера осталась. Потом как-то освоились, дружней работать стали. Успевали и работать, и про себя не забывали: надо ведь и жить, организм своего требует.
Помнишь ресторан? Низ каменный, а верх деревянный, рубленый. Резные наличники, резные карнизы – весь как в кружевах. Самое красивое здание во всем городишке. Причем, говорили, еще во времена царя Гороха в нем было самое почтенное заведение города – трактир. Как он гордо стоял среди этих вросших в землю кряжистых домишек! А домишки-то! Черные, будто не из бревен срублены, а из чугунных или бронзовых отливок. Но и они казались мне чуть не теремами по сравнению с нашими бараками – помнишь их? Сейчас-то, говорят, там тоже панельных домов настроили, тополей понавтыкали, асфальт положили – в общем, стал город как город, серый, стандартный.
Вот тебя я в том ресторане не помню – может, просто у тебя другая компания была или ты моложе, поэтому другие интересы были? Те, кто помоложе, хоть иногда, но вырывались в клуб – кино там, танцы, самодеятельность, а тем, кто постарше, куда деваться? В ресторан. Вырвешься раз в неделю, не чтоб напиться – нет! – а расслабиться как-то, отряхнуться от ежедневного однообразия, встретиться с себе подобными, потолковать «за жизнь» в непринужденной обстановке, где чисто и светло и есть какое-то подобие уюта. Строители там собирались, геологи, летчики постоянно застревали – не из тех, что чистенькими, в белых воротничках щеголяют, а те, что рядом с нами трудились на вертолетах и «кукурузниках». Ребята там в оркестре играли прилично, молодые, современные, из самодеятельности, то есть не халтура, а от души, для своих же; один мой паренек с участка тоже там вечерами дул в трубу.
И если уж веселились в том ресторане, то широко, разудало, как в больших городах уже не умеют. Особенно помню последний вечер. В тот день – застал ты его или нет? – заказчик первый цех принял в эксплуатацию, днем – митинг, потом – формальные дела с документацией. Я на следующий день улетал – многие строители еще оставались, а мои дела уже заканчивались, у меня новый Молибден начинался, в другом месте, и мне надо было большую часть своего участка перебазировать. Короче, весь в хлопотах был. Забежал в ресторан часов в девять вечера попрощаться с друзьями – уже и жаль было расставаться с этим местом, где оставил маленькую часть своей жизни, – а там уже все гудит, дым коромыслом, теснотища, кругом знакомые: «Привет! Привет!» Все уже захорошели, пьяные в пляс рвутся, пляшут кто во что горазд – кто шейк, кто русскую, кто «Катюшу» запевает, мне-то все это в глаза бросается, я как стеклышко. Возле оркестра, где танцуют, – толкучка: парни – гром и молния, девицы – оторви и брось. Музыканты тоже разошлись вовсю: гитары гудят, электроорган аж визжит, саксофон квакает, барабан только что слов не выговаривает, сами покрикивают что-то, подгоняют ритм, поддают жару. А окончился тот вечер всеобщей песней, прямо по-домашнему грянули всем рестораном «Стеньку Разина»; тут уж все компании перемешались, кто был в одной – оказался в другой, столы сдвинуты, тут и официантки, и повара поют…
Я тогда, помню, с Лилей пришел – у меня геодезистка была, недавно из техникума, симпатичная девчушка, – я за ней присматривал, а то ведь мужики там на женщин, как голодная стая, глядели – хвостами виляют, а сами клыки облизывают. Может быть, она мою опеку за что-то иное принимала; может, ей просто приятно было с таким самостоятельным человеком, каким, возможно, я ей казался, а мне тогда, по молодости, жуткое удовольствие доставляла эта самая самостоятельность, сила и власть над людьми. Но я-то знаю, что к той девчонке относился как старший брат – ревниво, но чисто, к тому же чувствовал ответственность за нее: ведь ее прислали мне как молодого специалиста, доверили чуть ли не под расписку. Я бы мог воспользоваться, подкатить к ней, но – боже упаси, меня дома жена ждала. Я к тому это, что ведь не злодеями, не циниками мы были, что и нам не чужды были чистые порывы – честности, чести, благородства…
А Арсланова помнишь? Черный такой, напористый кавказец, тоже начальником участка там работал, только и «Электромонтаже». Мы с ним еще раньше знакомы были, а тут, на Молибдене, близко сошлись. Мне нравилась в нем этакая, знаешь, смесь чисто восточного мужского рыцарства: тебе, его товарищу, нужны деньги? На! И, ни секунды не медля, вынет из кармана все до копья и силком всучит в руки. Тебя кто-то обидел? Что ж ты молчишь? Пойдем сейчас, говорить будем, морды бить будем! – так вот, смесь, говорю, восточного мужского рыцарства с чисто современной, я бы сказал, любовью ко всему неустойчивому, беспокойному, кратковременному, будь то быт, отношения меж людьми, музыка или вкусы. С чисто современней еще, я бы сказал, наглостью и самоуверенностью незнайки, со знанием всего, что знают все, и незнанием всего, чего все соответственно не знают. Может, я не так понимаю эту самую современность? Но мне почему-то именно это лезет в глаза.
Так вот, в тот вечер в ресторане я познакомил Арсланова с Лилей, и пока в той кутерьме братался и прощался с друзьями, он ее от меня прекраснейшим образом увел. А утром, уже в нашей гостинице, в этом нашем сборно-разборно-продуваемом бараке, в котором я прожил почти три месяца, когда я, уже в самый последний раз, уже по-настоящему прощался с друзьями, потому что через час мне было улетать, я вдруг вспомнил о Лиле, о том, что Арсланов ее увел, и у меня как-то не по-доброму, ревниво защемило сердце в предчувствии, я взял его за грудки, встряхнул и допросил с пристрастием, что он сделал с Лилей, – он признался: «Извини, старик, я с ней переспал». Я на дыбы: «Сволочь ты, – говорю, – пошляк, скотина ты, как ты мог! Ведь она же девчонка!» А он мне: «Я в самом деле пошляк, ударь меня в морду. Но ведь она…» – что он там хотел о ней сказать, я так и не знаю – может, оправдаться хотел, свалить все на нее, хотя это и не похоже на Арсланова, или сказать мне, что я к этому не имею никакого отношения, это их личное дело, но ведь это все не важно, что он хотел сказать, важен факт, а не как его толкуют, – толковать, как тебе хочется, нужна только ловкость ума и больше ничего. В общем, я так и не услышал – все загалдели, потому что он и в самом деле стал совать мне свою кучерявую башку, и я в самом деле намерился врезать ему в ухо, и все стали нас растаскивать и уговаривать, что, мол, не стоит из-за таких пустяков – переспал он там или не переспал? – мужчинам ссориться. Арсланов вырвал из записной книжки листик, написал записку и передал мне. Тут как раз пришла машина, чтоб меня увезти в аэропорт, меня проводили, посадили в самолет. Уже в самолете вспомнил про записку, пошарил в кармане, раскрыл и читаю: он, Арсланов, дает мне расписку в том, что должен получить от меня 1 (один) нокаут в челюсть. И роспись.
Вот какие мы шутники были. Я ж говорю, кое-какие законы рыцарства были и нам не чужды. Но и не без юмора все это делалось, не без игры, не без фантазии. Кстати, эта история имела продолжение. Месяца через четыре, наверно, даже нет, больше, короче, следующей весной, уже здесь, в городе. Я только что из всех этих командировок выбрался, зашел с товарищами после работы в ресторан: опять мне надо было уезжать, на этот раз меня на военные сборы забирали, ну и ребята собрались меня проводить. Посидели, поговорили, выпили немного и пошли, и тут я заметил: в этом же зале – зал-то большой – Арсланов сидит со своими, похоже, земляками – чернявые все, курчавые, парни. Я сказал своим: «Ладно, ребята, идите, я тут еще немного задержусь», – и подошел к нему. Обнялись, конечно: «Сколько лет, сколько зим!» – он усаживает меня, знакомит с товарищами, наливает вина. Ну, расспросы, воспоминания: ты где был? А ты где? А помнишь это? А помнишь то? А помнишь Молибден? Ха-ха, конечно! Да-а, поработали тогда. Да-а, было, помесили грязи! – потом он начал мне рассказывать, что комбинат уже вовсю работает, что грязи теперь там мало, асфальт везде кладут, панельные дома строят, – он, оказывается, опять недавно оттуда. Ну все равно, – говорю, – грязи там еще надолго хватит, не верю, что ее можно вот так сразу взять и закрыть. Ну а Лилю, – говорю ему, – помнишь? Расписочка-то твоя у меня цела, вот здесь лежит!» – похлопал я по груди – там у меня, в нагрудном кармане, в записной книжке, в клапане под клеенчатой обложечкой, лежала его расписка. «Помню, – говорит он, спокойно так. – Я долги свои отдаю. Свои долги я привык оплачивать. Пойдем выйдем?» – «Да ладно, – говорю со смехом, – в другой раз, а то у тебя компания». – «Не-ет, – отвечает он, – слово мужчины должно быть твердым. Другого раза, может, и не будет. Пойдем выйдем».
Он что-то сказал товарищам по-своему, вышли мы на улицу, в сквер напротив. Вечер, помню, ясный, теплый, травка зелененькая, первые листики на деревьях распустились, люди кругом гуляют, а мы, как два петуха, стоим под тополем, покачиваемся – успели-таки набраться – и заводим друг друга. Он говорит: «Ну пожалста, ударь. Ну пожалста», – а я ему: «Нет, ударь сначала ты, для затравки». Он долго думать не любит – хлесть меня, да мимо, так, по вороту, пуговицу только оторвал. Может, рука нетвердая была, а может, действительно для затравки. Ну я тогда врезал ему, он упал. Тут как раз его друзья высыпали – и ко мне, показалось им, что я его убил. Крик подняли, схватили меня, и я не понял: или они меня бить хотят, или в милицию вести. Хорошо, Арсланов оклемался – поднял его один из них. Они спрашивают, где он живет, – я говорю: «Да знаю, сам отвезу его». Арсланов тоже что-то промычал в подтверждение; они нас отпустили. Повез его в такси домой, так он меня, пока ехали, в плечо укусил и все бормотал, что спасибо мне за Лилю и что из нее, пожалуй, еще выйдет хорошая жена. Стал я дома стягивать свитер и рубаху, а плечо-то кровью запеклось. Потом, когда приехал на сборы, военный врач подполковник, как увидел меня голого, так и давай хохотать, ну просто покатывается со смеху: «Вот, – говорит, – так баба тебе попалась! Вот так разделала тебя!» Я ему объясняю, что никакой бабы не было, это друг меня, а он хохочет, за живот держится. «Ты мне, – говорит, – сказки не рассказывай, знаем мы этих друзей». – А сам сквозь слезы слова договорить не может, так хохочет, что, кажется, сейчас вместе со слезами и очки по лицу размажет.
2
Слушай, а к чему я это все рассказываю? Ах, да, к тому, что и нам не чужды были благие порывы, романтика души. Только вот куда они потом деваются? Они слетают с нас, как листья, когда нас немного потрясет жизнь, или как легкая одежда, которая быстро рвется, и остаемся мы голенькими, какие есть, с нашими пороками и с нашими первобытными инстинктами. Они, наши благие порывы, не вросли в нас, не стали нашей кожей, нашими чертами характера, нашими физиономиями. Никто о нас не позаботился, не считая разве нескольких, нудных нотаций или тех нескольких хороших книжек, что попались нам в руки в свое время.
Нет, я не о том, будто кто-то виноват, что я стал вором, казнокрадом. Нет, я именно о том, как легко они с нас слетают, эти чистые одежды нашей молодости, юности – той поры, когда мы читали хорошие книжки, в театры ходили, искусством интересовались, спорили обо всем до хрипоты, верили свято в дружбу, в любовь и не просили платы за свой энтузиазм. Как-то, знаешь, даже стеснялись своей положительности, скрывали ее, прятали за показной грубостью и все же старались сохранить. Пусть наивно это все было, но ведь без наивности, без этой святой простоты, поверь, нет света, нет какою-то огня, как если бы мы сразу рождались стариками, – жизнь была бы черной-пречерной дырой, вечным черным небом без звезд, сплошной тягомотиной. Ты заметил, что я говорю «наша молодость», «наша «юность»? Потому что, насколько я знаю, у части нынешнего юношества этого ничего нет, исчезло, улетучилось куда-то, теперь их: интересуют только деньги, тряпки, вещи, все внешнее, показное, товарное. Конечно, есть и другое юношество, может, я просто не вижу, не знаю его? Дай бог, если я только не вижу, а оно есть. Действительно оно должно быть, иначе ведь вообще ничего не будет, не будет у них своих Молибденов, а будут одни только круглые рубли вместо глаз. У нас-то все это было, у нас этого уже не отнять. Жаль только, что были слабоваты и нас легко затягивала проза быта, что научились считать деньги, жрать вино, сквернословить, что научились быть тупыми, ортодоксальными, жесткими!
Как ты думаешь, отчего это бывает? Мне кажется, устаешь. Нет, не физическая усталость – силы-то есть, а вот что-то в тебе цепенеет, струны какие-то, что играли в тебе, перестают играть, слабнут, дребезжать начинают. Видно, тот заряд, та культура в нас, те колки, на которые эти струны натянуты, плохо держат, и инструмент расстраивается. И вот начинаешь жить год за годом уже скорей по инерции. Вроде и работаешь, и веселишься, и семья у тебя, и друзья – все нормально, но уже без подъема, без энтузиазма, без этой весны в душе. И работаешь уже до отупения, и грешишь до отупения, и семья куда-то по боку.
И тут, скажу тебе, не только одна сторона виновата, мы то есть, но и другая – жизнь, которая нас трет и корежит. Так давай будем и ей предъявлять счета, хотя я-то сам лично не имею права никому ничего предъявлять – мои счета оказались поддельными.
Я понимаю, преступление ничем не оправдать. Хочу только объяснить, почему так легко встал на этот путь. И я ли один? Ну хорошо, те, кто наказан, – им даже легче, а те, кто носит свои маленькие преступления в душе год за годом?
Ты хочешь сказать, я слишком много рассуждаю? Тебе мои рассуждения кажутся банальными? Не торопись, я все это постигал не умом, а хребтом, вымучивал их своими потерями, своим падением. Я как тот шекспировский шут на авансцене, которому разрешено говорить горькие истины в лоб – ведь он вне игры.
Так вот, я начал издалека, с Молибдена, потому, что уже тогда меня разъедала ржа – уже тогда я начинал воровать. Нет, в ресторан ходил я на свои, тогда я воровал только у семьи по элементарному принципу: получку – семье, а уж премии отдай, не греши, премии – мои собственный навар, моя награда за сверхтруды. А то, что брал у государства, я даже воровством не считал, – считал ловкостью, умением вертеться, делать дело для пользы же государства.
У нас, на нашей работе, ты же сам знаешь, надо уметь ловчить и выкручиваться. Недовыполнил план – уговорил заказчика, показал выполнение авансом, перевыполнил – положил в заначку, мало ли что? Перерасходовал зарплату – упросил соседа, если у него экономия, взять немного на себя, с отдачей, конечно, а сам, скажем, взял у него материалы, если у него перерасход, – не бегать же каждый раз к начальству с объяснениями. Начальству-то что – ему чтоб у тебя все гладко было, чтоб у него за тебя голова не болела, иначе ж оно тебя и заклюет. А делать все по законам – лучше сядь и сиди, пока не попросят освободить место, так ведь? А на периферии – там особенно: бригады разбросаны, что ни день – ЧП. Уж, кажется, все предусмотришь – нет, что-нибудь да вылезло, что-нибудь да наперекосяк: то кислород кончился, то электроды, то коленвал полетел, то трактора не найти, то люди заартачились, то пятое, то десятое. Кому жаловаться-то? Начальнику? Чтоб он за тебя все это решил? И на что жаловаться? На снабженцев? На генподрядчика? На дороги? На периферию? На жизнь? Вот и крутишься. И по прошествии энного количества лег убеждаешься в конце концов, что лучший двигатель прогресса в тех местах – натура: деньги, водка, коньяк. Или баш на баш: ты мне то, я тебе это.
А у меня прорабом тогда работал, ох и жох! Василий Иванович его звали, Мне тогда сколько? – тридцать было, а ему уж за сорок, прошел огни и воды и медные трубы, пробы ставить негде. И под следствием был, и начальником участка раньше работал, да сняли за какие-то проделки, и образования не хватало – из практиков, но дело знал – будьте любезны. И вот он начал капать мне на мозги, учить меня. Во-первых, у него, скажу тебе, была целая, так сказать, философская платформа. Платформа эта укладывалась в один афоризм, он часто любил его повторять: «Героизм состоит в том, чтобы хоть один день прожить честно. Но мы-то не герои!» Во-вторых, у него была четко продуманная практическая программа, и если с платформой его я, в общем-то, не соглашался, то программа его легко согласовывалась с моими неясными, туманными еще желаниями самому найти способ извлекать какие-нибудь лишние натуральные средства для нужд общего дела. Нет, ты не думай, я не собираюсь перекладывать на него всю ответственность, хоть потом он и оказался настоящим сукиным сыном и у меня есть основания иметь зуб на него, – без моего желания и моего сознательного согласия никто меня в эту аферу не толкал.
Ты знаешь, воровать, оказывается, очень просто. Здесь даже ума много не надо – здесь просто надо хорошо ориентироваться в обстоятельствах, иметь нахальство и постоянно заглушать остатки совести, если таковая, разумеется, есть в наличии. Работать честно и чего-то добиваться в жизни серьезного – намного труднее. А уж лазейку для воровства найти – это дело десятое, ее всегда найти можно, ту или эту, не важно.








