355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » После бури. Книга вторая » Текст книги (страница 9)
После бури. Книга вторая
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:01

Текст книги "После бури. Книга вторая"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

– Нет,– ответил Бондарин,– я никогда ни на йоту не поставлю под сомнение правоту товарища Калинина! Никогда! Я думаю, что товарищ Калинин понял то, что он должен на своем месте всегда понимать: оттого, что человек не находит в своей стране того, что хочет в ней находить, от этого страна не перестает оставаться для него Родиной! От этого не умаляется желание ей служить!

– Служить нужно со смыслом. Отсюда неизбежно возникает вопрос – с каким?

– Со смыслом служения своей стране...

– Уходите от вопроса, Георгий Васильевич. Впрочем, я вас, понимаю, почему бы вам от него и не уходить? Сегодня. Здесь. Понимаю...

Разговор этот, по всему видно, должен был продолжаться и дальше, но тут вмешались столяровы старики. Они захотели молодых благословить. Они сказали:

– Ну ладно, в церкву вы не ходили...– сказала старушка.

– Все одно бог простит! – заметил старик.

– Простит, простит! – это уже опять старушка.

– Хороших людей – обязательно,– снова старик.

– А Катюша, хотя в церкву не ходит, она хорошая!

– Все одно она хорошая. Мы ее любим.

– И благословим...

– Троекратным крестным знамением...

– Троекратным. Обязательно!

– Осторожно, осторожно, милая моя матушка,– сказал Бондарин, обращаясь к старушке,– у нас вот тут сидит очень большой начальник, и еще неизвестно, как на ваше намерение он посмотрит. На ваше мероприятие, я хочу сказать.

– Да кто же тут главнее-то тебя? – удивился старик.– Кто ишшо тут тебя главнее?!

– Есть-есть! И даже обязан быть. Да вот он сидит, почти что рядом со мной, у него фамилия Прохин. Зовут Анатолий Александрович. Председатель Крайплана.

– Ну, зачем же меня выдавать-то, Георгий Васильевич? Чего-чего, а вот этого я от вас не ожидал. Никогда. Чего-чего...

Старики застеснялись, потупили глаза и стали шарить вилками по блюду с осетриной по-монастырски, искать кусочки помягче.

На некоторое время водворилась тишина, но в тишине этой уже присутствовало что-то не определенное, какая-то тревожная недоговоренность.

– А вот скажите, Георгий Васильевич, другого случая у меня не будет спросить вас, а сегодня здесь можно: скажите, какое у вас главное расхождение с Советской властью? – спросил Прохин.

– В какой области? Политической?

– Нет, что вы! Об этом я здесь спрашивать бы вас не стал!

– Тогда в какой же?

– Ну так просто... просто в области мысли. Как таковой.

– Значит, философской?

– А хотя бы и так. Именно так, философской. Есть такое расхождение? Могли бы вы его сформулировать? Более или менее точно?

– Есть, есть. Как же! Значит, так: весь мир делится для человечества на две части – на материальную и духовную. Собственно, когда человек понял, что это так, с тех пор он и стал человеком современным. И вся культура, и все наши знания – науки, искусства – оттуда же, от этого разделения, от противопоставления одного другому. Представьте себе, что было бы что-то одно, ну, положим, один материализм. Какое могло быть тогда развитие, какая культура? Да ничего бы не было, одни только предметы, маленькие и большие соединения молекул, больше ничего. Ну, а если бы один идеализм? Что он такое без молекул, без материального начала! Ничто и уж, во всяком случае, неизвестно что...– Прохин слушал внимательно, кивал, соглашался, покусывал нижнюю губу – это у него был признак наибольшей сосредоточенности, он сдержанно улыбался, как бы уже что-то предвидя.– Вот как было всегда,– продолжал между тем Бондарин,– всегда, и мне это понятно. Непонятно другое, каким образом Фридрих Энгельс, Карл Маркс или их толкователи Абрам Деборин и Михаил Покровский – конечно, читали? – ну и другие авторы, непонятно, как они эти два начала объединили в одном – в диамате? Непонятно, что из этого получилось. Что может получиться?

Прохин еще покусал губу и сказал:

– То и получится – единая философия единого мира. Что может быть выше этого? Что?

– А у нас, простите, Анатолий Александрович, разговор не о том, что выше, что ниже, вопрос в другом – что получится?

– Что получится-то? – пожал плечами Прохин.– А вот уж это будет зависеть от меня, от вас, от всех нас. Что мы сумеем сделать, на что окажемся способны, то и получится. Во всяком случае, я думаю, что любое новое человеческое общество должно создать и новую философию, без этого оно еще не общество, тем более не новое!

Бондарин не ответил, задумался, Прохин спросил:

– Так вы, Георгий 'Васильевич, вы служите Соввласти без философии?

– Конечно, без!

– Но с энтузиазмом, хотите вы сказать?

– Конечно, да.

– Для меня это странно...

– А для меня нет.

В это время столяровы старички все-таки решились на благословение и медленно стали двигаться к торцу, за которым сидели молодые.

Старички были под святых, смешные святые, а все-таки они: старушка – высокая, прямая, седая; старичок – маленький, согбенный, лысый, оба решительно непохожи друг на друга, но прожили друг около друга лет, наверное, шестьдесят и теперь озарены этой бесконечной близостью друг к другу, одинаковостью чувств и мыслей. Одно чувство на двоих, один помысел на двоих, весь окружающий мир тем более. Сколько они вот так, вдвоем же преобразили настоящего в прошлое, в далекое прошлое. Представить трудно!

Вот они и вышли, двое, благословить молодых. Им для этого уже и говорить не надо было ничего, взглядом условиться между собой не надо, и вот они, поддерживая друг друга, тихо шли вдоль стола, приподняв правые руки, приготовившись осенить жениха и невесту крестным знамением. Они шли как бы и не по полу, а выше, шли над людьми, над законченными и незаконченными их спорами, над их ожиданиями чего-нибудь доброго, недоброго...

Бондарин встал, склонил голову, встала и Катюша, они ждали приближения стариков, затихли, но тут-то столяровы ребятишки и приятели их уловили момент и потянулись на стол грязными лапами, кто в вазочки с икрой, кто в блюда с копченостями, с осетриной по-монастырски. И как раз в тот момент, когда старичок положил дрожащие персты посередине выпуклого бондаринского лба, а старушка – на лобик Катюши, как раз в эту секунду старший официант из «Меркурия», метрдотель нынешнего стола, не выдержав, крикнул на ребятишек:

– Цыц, вы, паршивцы проклятые! Что вы делаете?! Ребятишки прыснули в коридор, старики обомлели, старушка ойкнула, старик всхлипнул, все растерялись. Бондарин и тот растерялся, приподнял руки и так стоял в нелепой какой-то позе.

Прохин сказал:

– Значит, сам бог против благословения. Вот кто! Лидия Григорьевна подтолкнула мужа, а тот уже и сам спохватился, но старики, медленно повернувшись, шли, вздрагивая, назад.

У Бондарина показались на глазах слезы... Герой стольких войн, в свое время чуть ли не верховный правитель России, он ведь был в иных случаях суеверен, кое-кто из крайплановцев даже знал за ним эту слабость, знал ее и Корнилов.

Белые нитки, которыми было шито застолье, стали расползаться, что-то стало видно где-то внутри, где-то между людьми, что-то черного, кажется, цвета...

Еще чуть спустя Бондарин выпрямился, повернул к себе Катюшу лицом и тут же истово ее перекрестил, потом слегка сам преклонил перед ней голову, и она неумело, но сделала то же – перекрестила его.

Старики, заметив это, остановились, обернулись и сказали:

– Нет, не будет худа...

– Не будет его, а будьте оба радостны...

– ...и счастливы...

– ...и долголетни!

Вновь повернулись и пошли на свои места за столом.

– Выпьем! – провозгласил Бондарин.– Прошу дорогих гостей, выпьем!

Зафукали пробки из бутылочных горлышек, зазвенело стекло меркурьевских бокалов.

Однако гости так и не пришли в себя и по одному, по два, как бы немного очумевшие, испуганные, вскоре после того стали расходиться.

А Бондарин-то? Вот тут он, оказывается, настоял на своем, и Катюша записалась в загсе не на его, а на свою собственную фамилию.

Недавно в Красносибирске был построен Дворец труда, говорили, под Корбюзье, на самом же деле неизвестно под кого – квадраты, кубы вот и все архитектурные находки. Во дворце квадратный зал заседаний с выступом от одной из стен, то есть со сценой. Назавтра здесь открывалось краевое совещание работников плановых органов, а товарищу Вегменскому было поручено проследить, чтобы зал был подготовлен как следует. Товарищ Вегменский перепоручил это Корнилову, товарищ Корнилов пришел посмотреть, все ли в порядке.

А чего смотреть-то? Стулья в зале, на сцене стол президиума и трибуна...

Зал стоял в полумраке, уже пропахнувшем заседаниями, собраниями, митингами; трибуна в правом углу сцены поистерта, с подтеками, как будто попала однажды под дождь, коврик, прикрывающий несколько ступенек, которые вели из зала к трибуне, тоже поистерт, в окнах фиолетовые круги и кружочки – стекло недоброкачественное, пережженное.

А Корнилов-то? Он за недолгий срок своего пребывания в штатах Крайплана тоже ухитрился с этой трибуны поговорить-потолковать. В первый раз он своей собственной речи очень удивился, дескать, «бывший»то куда забрался? А потом попривык, забирался на трибуну почти что уверенно, как будто так и надо!

Наверное, поэтому на другой день, когда совещание началось, Корнилов пришел сюда в легкомысленном настроении, в некотором роде даже и по-хозяйски осматривал те же стулья, ту же трибуну, тот же стол президиума под красным сукном.

И позже в толпе участников совещания, заполнивших фойе, он тоже оказался не случайным человеком, здоровался направо-налево, и кто-то похлопывал его но плечу, а он кого-то в ответ.

Люди были здесь пестрого вида – в штатском, в полувоенном, в сапогах и в сандалиях, погода-то неопределенная, весенняя, жарковато уже было на улице, были тут и «толстовки», на Бондарине был великолепно пошитый костюм и желтые остроносые ботинки со светлыми шнурками.

Явился и товарищ Бобров; почему-то называли его «сибирский Сусанин», седобородый, в красноармейском шлеме с высоким шишаком и при шашке с огромным красным бантом на рукояти – подарок знаменитого партизанского полководца Мещерякова.

Крестьянин Бобров вывел через лес и болото крупный отряд мещеряковской партизанской армии в тыл белых, белые были разгромлены, и Мещеряков, широкой натуры полководец, наградил проводника.

Мещеряков после войны вернулся в родную деревню пахать и сеять, а вот Бобров больше ни дня не крестьянствовал, переселился в Красносибирск, и не было такого совещания, на котором он бы не присутствовал при шашке и при банте.

Фотографы и те к Боброву привыкли: «Товарищи, товарищи! А где же товарищ Бобров? Нету Боброва? В курилке? Подождем, товарищи, товарища Боброва, тогда и снимемся!»

В конце первого утреннего заседания Корнилов вышел из зала, когда там уже успели поразгореться горячие, можно сказать, ожесточенные споры: какого процента коллективизации индивидуальных крестьянских хозяйств должен достигнуть край к концу пятилетки? Одни называли 15 процентов, эта цифра была подработана в окрпланах, в окрисполкомах, в окружкомах партии, другие, основываясь на решениях XV съезда ВКП(б), называли 20 процентов.

Перепалка была что надо, реплики с мест и даже два-три выкрика: «Долой оппортунистов с трибуны!»– то есть сторонников цифры 15 процентов.

Тут всем досталось, и Прохину тоже, поскольку в его докладе были названы те же злополучные 15 процентов, а потом, спустя часа два, выступил товарищ Озолинь и сказал: «Конечно, мы эту цифру подрабатывали с товарищем Прохиным вместе, но, я думаю, и ему и мне нужно задуматься над мнением товарищей с мест, которые здесь громче начинают звучать. Тем более что это мнение созвучно с решениями всесоюзного партийного съезда! Нам не 20 процентов нужно – нам нужно гораздо, гораздо больше!»

Опять же в связи с вопросом о коллективизации зашел вопрос и о заселении малообжитых районов. Было предложение: переселенцев устраивать не каждую семью индивидуально, а сразу же колхозом. У Прохина на этот счет не оказалось под рукой необходимых данных, и он написал записку Корнилову:

«Тов. К.!

Слышали вопрос ко мне о земфондах для коллективных хозяйств на Севере? Срочно нужны цифры по переселенцам и перспективным земфондам. Позвоните Краснову, он сделает. К началу следующего перерыва д. б. готово. Про...»

Корнилов вышел из зала, из кабинета директора дворца он позвонил Краснову, и минут через двадцать Краснов сообщил множество цифр, гораздо больше, чем требовалось.

Почти все крайплановцы присутствовали на съезде, а Краснова нарочно оставили на его рабочем месте – если кому что понадобится по ходу дела, какие-то цифры, ссылки на какие-то решения, ответы из округов на запросы Крайплана, директивы из центра, чтобы все это он мог срочно передать во дворец.

Еще и перерыва не было, и не скоро он ожидался, а Корнилов уже имел необходимые данные, но заходить в зал не стал, решил обождать Прохина в фойе.

Здесь бродили несколько человек, совершенно Корнилову незнакомых, они переговаривались между собой, но в зал почему-то тоже не входили, прислушиваясь к тому, что там происходило, а там, слышно было, дело шло все горячее, аплодисменты были, громкие голоса ораторов и реплики из зала, хотя председательствующий и пытался уже не раз объяснить, что вопросы и замечания нужно подавать в письменном виде...

Потом Корнилов увидел в углу фойе столик, за столиком скорбную какую-то фигуру. Это был Никанор Евдокимович Сапожков.

Корнилов подошел, спросил, почему Никанор Евдокимович здесь, а не в зале.

Оказалось, по той же причине: Никанора Евдокимовича Прохин тоже послал позвонить Краснову, получить дополнительные цифры по запасам полезных ископаемых и по плану лесоразработок.

Доставалось же нынче Прохину! Доклад ему помогали составить все без исключения секции, все крайплановские референты, а вот на тебе, и таких данных ему не хватало, и других, и третьих.

Поговорив на эту тему, посочувствовав Прохину, Сапожков спросил:

– Новость-то слыхали?

– Какую?

– Печальную. Цюрупа умер...

– Слыхал, да... В зале уже почтили его память вставанием.

– Очень печально, очень! – вздохнул Сапожков.

– Ну, что уж вы так-то? – удивился Корнилов.

– Очень печально, очень! Я лично Цюрупу не знал, но много о нем слышал. От хороших людей. Так что он был для меня, если хотите, некоторый идеал. А это, знаете ли, много значит, не скажу за других, а лично для меня много значит – знать, что живет человек, о котором вот так можно и позволительно подумать и даже вслух сказать. К тому же прекрасный специалист. Ах, как я, Петр Николаевич, как я уважаю людей, которые знают свое дело! Это ведь, помимо всего прочего, красиво! Он, Александр Дмитриевич, даже как будто всею своей жизнью говорил: «Вот, смотрите, какими мы, специалисты старой школы, можем быть честными и беззаветными!» Так что большая потеря!

Помолчали. Чтобы молчание рассеять, Корнилов спросил:

– Никанор Евдокимович, ну, а как ваш Витюля-то? Давно уже не встречаю его во дворе.– И тут же понял, что зря спросил, напрасно спросил.

Никанор Евдокимович отвернулся к окну, лицо его набрякло чем-то синим и нездорово-красным, он всхлипнул, а потом снова обернулся к Корнилову и поведал ему какую историю...

Витюля-то? Он, оказывается, вот уже третью неделю был в больнице, и в какой? В сифилитической! Это в шестнадцать-то лет! Никанор Евдокимович навещал Витюлю, а Витюля говорил ему; «А что я, один такой, что ли? Двое – так еще и помладше меня! А ты посмотри, дед, ты загляни в женское отделение! Загляни, это очень интересно, ей-богу. Там совсем девчонки, вот такие!» – и показывал рукой, какие,– не достают ему, Витюле, до плеча, Никанор Евдокимович отвечал: «А тебе-то разве лучше, разве легче, Витюля, что ты не один такой?» – «Конечно, дед, а как же иначе? Это одному в любом случае плохо и скучно, а в компании все можно! Выйдем отсюда и будем все вместе по городу шляться, чудить будем!» – «Не знаю, Витюля, как ты все это можешь пережить, да еще так легко! Я бы на твоем месте... Я бы не знаю, как пережил бы, что бы с собой сделал...»

Корнилов перевел разговор на международную тему: о возрождении милитаризма в Германии, о коварстве Пилсудского в Польше, о речи Калинина в защиту мира.

Никанор Евдокимович сказал:

– Да-да! Чтобы защитить мир и людей, надо иметь настоящую, то есть практически достижимую идею человеческого устройства на земле. Без этого что защищать-то?

Они оба прислушались, что там происходит, в зале заседаний. А там громко смеялись, должно быть, кто-то какую-то шутку пустил, а может быть, несмотря на уговоры председательствующего, это была реплика с места. Когда же смех замолк, с трибуны кто-то заговорил, и тут же его прервали аплодисментами, потом снова был тот же голос, больше уже ничего, только он один, но и в одном слушалось что-то многоголосое – призыв был, и уверенность была, и энтузиазм.

Сапожков послушал, послушал и сказал истово:

– Дай-то бог, дай-то бог... Я вот иногда, Петр Николаевич, думаю: может быть, мы, осколки прошлого, нынешнему времени уже совсем не нужны? Только мешаем, а больше ничего?

– Ну, как же, Никанор Евдокимович, а знания? Ваши знания, ну и мои в какой-то мере? Без этих знаний не составишь же планов. Планов воплощения в жизнь идей. Да и какой вы осколок? Вы истинный советский специалист. Я вам даже завидую.

– Ну, конечно, раз уж они есть, эти знания, появились, обойтись без них нельзя. Но представьте другое: что, если бы их не было, многих этих знаний, научных и технических, разве суть идеи от этого бы изменилась? А может быть, идея была бы тогда проще, более внятной, более исполнимой? Не такой сложной?

– Так вы, Никанор Евдокимович, думаете, что мы со своими знаниями не нужны?

– Как сказать? В силу печальной необходимости нужны! Но мы лишнее знаем, а лишнее нигде не впрок. Мы, лишнее зная, и сами-то, того гляди, станем весьма даже лишними. Мы практически неразумны и даже не сами в этом виноваты... И вот я еще что знаю: не хватает во мне какой-то новизны. Революционности не хватает!

– Кто же виноват?

– Как ни разумна и ни целесообразна природа, а виновата она!

– Почему же? И от вас ли, природоведа, я это слышу?

– Природа, поверьте, повинна: слишком много создала для человека благ, чуть ли не всю себя подчинила ему. И вот человек страшно избаловался и не хочет понять, что избаловался. Впрочем, это трудно понять, это самое трудное и есть. Да, избаловала природа нас, людей, ну вот примерно так же, как я избаловал в свое время Витюлю. Когда он был маленьким. Не помню, не знаю, как случилось, я ведь всегда был суров и требователен и к себе, и к другим, но случилось.

– Ну, как же все-таки вы представляете себе это баловство? Как природа могла быть суровее к человеку? Климат, что ли, полярный ввела бы на всем земном шаре? – спросил Корнилов, он хотел увести разговор подальше от Витюли.

– Что же, и это можно было бы,– согласился Никанор Евдокимович.– Или вот зачем человек всеяден? А? Совершенно непонятно! Был бы, скажем, он травоядным, вегетарианцем, да еще и не каждую ел бы травку, а только из семейства крестоцветных, вот и стал бы порядок на земле, точно. И мозги были бы устроены у человека по-другому, тоже не всеядно. Вот, Петр Николаевич, дорогой, о чем я иногда мечтаю – о другой природе человека...

– Чистые мечты... Очень уж чистые...

– Откуда им у меня взяться, грязным-то? Жизнь провел на природе, а если и упрекаю нынче ее в чем, так это я как бы сам себя упрекаю. Поскольку я с ней заодно. И даже одно. Да... А вот в житейские дела я не вникал до пятидесяти лет. Тоже ошибка, и крупная, скажу я вам. Да-да, конечно, мечты у меня непременно чистые! Ни корысти, ни притязаний на какие-то там блага – ни-ни! В юношеские годы это со мной случалось, но раза два-три, не больше, а потом я это явление самым решительным образом в самом себе пресек, Раз и навсегда. И ушел на природу. Домой, можно сказать, ушел. Я мужик, вот и вернулся домой, только не мужиком, а путешественником и даже, можно сказать, ученым. А в житейские дела, повторяю, я не вникал, на многие годы отошел от них, и вот это уже не по-мужицки. И что же случилось? Младшая дочь вышла замуж, хоть и не очень удачно, а вышла, родила девочку, но старшей я жизнь испортил: каждый год со мной в экспедициях да в экспедициях, в сапогах, верхом, у костра, в палатке. Мы вдвоем, как правило, и путешествовали-то. Она да я – весь отряд. Денег от казны мало, больше на свои, экономия предельная. Ну вот и что же? И потеряла она женскую свою судьбу, пропутешествовала ее в седле-то, в сапогах и, красивая, умная, общаться с людьми не научилась, осталась одна-одинешенька. Опять я виноват, а кто же больше? Читали же мою книгу «Пути по Алтаю»?

– Конечно, читал, Никанор Евдокимович! Конечно!

– Так это не моя, это Анастасии книга, из ее судьбы сделанная! И с Витюлей также – уже под пятьдесят я к семье-то прильнул, вернулся в житейство, стал наверстывать упущенное, стал воспитывать Витюлю, полюбил его, можно сказать, безумно.

Он помолчал, потом, глядя куда-то вдаль, стал говорить, словно размышляя вслух:

– Смотрю я на нынешнюю молодежь... Внимательно. Студенты, так те меня в свое время еще и обидели – выгнали из университета. Вычистили. Да, вы знаете, Петр Николаевич, когда вычищали, мне было обидно, а нынче нет, нисколько. Они же это не из корысти какой-то сделали, а от незнания. Они историю плохо знают и вот решили, что она, история, с них начинается. Заново как бы... Поэтому они и должны поступать так, как никто до сих пор не поступал. А корысти, повторяю, в них никакой. Вера, великая вера в человека, в новые идеи, вы знаете, как вам этого не знать, и раньше такое среди студенчества бывало, но то единицы. А тут всеобщее убеждение...

А когда они, студенты, тихо-мирно разобрались, подумали годок-другой, то прислали ко мне в Красносибирск делегацию, извинились и пригласили обратно в университет. Я, правда, не вернулся, но не потому вовсе, что обиделся, а потому, что меня товарищ Лазарев уж очень к плановой работе пристрастил, он это умел – людей вокруг удерживать надолго и прочно, вот я и не вернулся в университет. Но, представляете, какая чудная беседа, какая искренность между нами была, когда студенческая делегация ко мне приехала!? Просто чудо! Чай мы пили, беседовали, книги читали один день и две ночи – нисколько, поверьте, не преувеличиваю, один день и две ночи с небольшими перерывами на сон. И я тогда понял, какое это великое дело: рассеять недоразумение между людьми! Действительно великое!

Я тогда как раз и укрепился в своем мнении о современной нашей молодежи: прекрасные люди! Руководители из них выйдут вот такого масштаба и даже лазаревского типа. Беззаветность служения идее коммунизма необыкновенная. Жизнь отдать за свои идеалы – в этом для них вопроса нет. Вот до какого поколения дожила наконец-то Россия! Да и младшенькие, которые пионеры, я их вокруг себя ежедневно вижу в наших же, в крайплановских семьях, такими же растут... И только мой Витюля... Хуже любого беспризорника и хулигана, которые нам еще от времен гражданской войны остались. Урод уродом, вот он кто... Да... а я его люблю. Иной раз прямо ненавижу! А как начну о нем беспокоиться, исходить тревогой, мучиться, вокруг дома ночью бегать, ожидая, когда он откуда-то там вернется, нет, люблю, да и только! Распроклятой какой-то любовью. Вопреки своей собственной учености, вопреки здравому смыслу, вопреки всему на свете люблю, да и только… А что получилось? Опять я виноват, да? Или я действительно не интеллигент, опыта нет, не умел науку воспринять здраво, сочетать ее с обыкновенной, как у всех, жизнью, а! Как вы думаете, Петр Николаевич? – спросил Сапожков, но ответа ждать не стал, а рассказал еще дальше о Витюле...

Он, Никанор Евдокимович, даже вот как подумал: Витюля жив, Витюля вылечится, Витюля станет умнее, он мудрым станет, и начнется у них новая жизнь, с полным, умным и нежным взаимопониманием. И с этой-то мыслью, с этой надеждой и просветлением Никанор Евдокимович снова навестил Витюлю.

Но Витюля-то, вытирая нос подолом грязного больничного халата, стал рассказывать Никанору Евдокимовичу такие глупые анекдоты, напевать такие блатные песни, просто ужас! «Гоп со смыком – это буду я!» – напевал Витюля и говорил: – Все, дед, пройдет, только и делов! Здесь ребята – мировая бражка, выпишемся и компанией поживем. Ты не грусти, старче, жизнь, она всякая, не думай, что она должна быть у всех одинаковая и на манер твоей собственной! Этого не может быть. Намотай себе на ус – не может быть! Намотал? А тогда тебе должно быть ясно-понятно: все в порядке! Вот и все!»

Корнилов ужасался: подумать только, что же творилось нынче в душе Никанора Евдокимовича!

– Вы бы что-нибудь о своих научных мечтах, Никанор Евдокимович, а?

– Как вам сказать-то... Было бы не худо, чтобы людей было поменьше. Дело не в распределении природных благ, а в том, что, когда людей меньше, они лучше, у них и природа другая. Меньше людей – значит, у них больше пространства и меньше событий.

– Это вы в каком все-таки смысле?

– Да в человеческом, в каком же еще? Для человека время – это что? Это события, вот что. Нет событий, ничего не происходит, и вроде бы нет и времени, а есть только пространство. Когда же какое-то огромное происходит событие, тогда и наступает апогей времени. Вот, скажем, когда у Земли еще не было своей орбиты и она металась туда-сюда в мировом пространстве, какой тут счет времени? Никакого счета! Зато уж как только она околосолнечную траекторию своего движения обрела, вот тут и началось время – дни и ночи, времена года. Только в событиях и проявляет себя время. Сразу во всем мире и в каждом из нас. В каждом живом существе. И еще в численности всего живого. Какая-то рыбка, пока она одна и на ее долю приходится много пространства, она ведет себя совершенно не так, как в стаде. Не говоря уже о пчелах и муравьях.

Или слоны: ходят себе в джунглях, никого не задевают, а соберется их слишком много, они, бывает, хулиганят, зловредничают, крушат деревья, громят человеческие поселения. И киты также вдруг ни с того ни с сего начинают, я читал где-то, выбрасываться на берег и погибают. И когда же это с ними случается? Прежде всего, когда их соберется слишком много. Я даже думаю, имею такие соображения: каждое живое существо заключает в себе энергию, ну, положим, биоэнергию, часть ее расходует на себя, а часть излучает, любая энергия обладает ведь свойством рассеивания, любой двигатель, особенно тепловой, а живой организм – он ведь тепловой... И вот когда живых существ на ограниченном пространстве соберется слишком много, излучаемая друг на друга энергия и толкает их на движения и действия, совершенно им до этого несвойственные. В воде ломать и крушить нечего, куда деваться? И киты выбрасываются на берег, хотят заземлиться, слоны, те рушат деревья. Птицы, правда, больше к этой излишней энергии приспособлены, она им служит к дальним перелетам, у них кто слабее, кто сильнее, а сольются в стаю, создадут общую энергию и летят через моря-океаны, куда по одной им ни за что не долететь бы. Впереди те, у которых заряд самый сильный, это тоже неукоснительное правило, чтобы у стаи или у стада явился вожак, распорядился бы с умом, вот он и распоряжается ею, лишней энергией, без участия природы, сам по себе, и знаете как? Добывает еще и еще новые виды энергии и создает такие сверхмощности, которые его же и погубят. Да вот хотя бы и Витюля, разве в нем действует не избыток энергии? И даже если не в избытке она у него, все равно он ее использовать по природе не умеет, потому что человек. Любое живое существо умеет, а человек нет... Ах, научиться бы, ах, научиться раз и навсегда!

И Никанор Евдокимович между космическими этими рассуждениями рассказал Корнилову и еще один эпизод, который произошел, когда он в последний раз, а это сегодня было, до начала утреннего заседания съезда плановиков, посетил Витюлю.

Он пошел к нему совершенно разбитый, совершенно подавленный, он, кажется, только сегодня окончательно понял, что все то, что случилось с Витюлей, это факт, это действительность: до тех пор ему мерещилось, будто бы это не факт и не действительность. В таком состоянии ума и духа пошел Никанор Евдокимович навестить Витюлю, и вот что было. Витюля и «Гоп со смыком» пел, и дурацкие анекдоты Никанору Евдокимовичу рассказывал, и кривлялся всячески, а потом сказал: «А у нас тут кто с монетой, тот вовсе не худо устраивается! Некоторые нэпманы – у них тут не жизнь, а малина. И даже так: кто с монетой, того раньше выписывают и справки дают о незаразительности. Старче, дорогой, брось мне рублей двадцать пять, а? Я, конечно, понимаю, ты кормилец большой семьи, но дело-то серьезное и не каждый день я к тебе по таким суммам обращаюсь. Далеко не каждый!» – «Что-что? – не сразу понял Никанор Евдокимович.– Двадцать пять рублей? Да ты знаешь ли, Витюля, как это называется?» – «Как?» – «Взятка, вот как! » – «Ну и что особенного?» – «По-твоему, ничего?» – «Конечно, ничего!» – «Медицина – это профессия Чехова, понял?!» И еще Никанор Евдокимович объяснил Витюле, что такое клятва Гиппократа. «У-у-у-у, жадюга! Тебе бы только, чтобы по-твоему было. Жадюга, а больше никто!» – сказал в ответ Витюля, повернулся и ушел прочь. Никанор же Евдокимович отправился на утреннее заседание.

– Можете себе представить, Петр Николаевич, в каком я нынче состоянии? – спрашивал он у Корнилова.– Если я понял, что во всем этом нет никакой выдумки, ни малейшей, а все есть действительность! Есть, представьте, и такая жизнь, как у Витюли, и она столь же реальна, как и моя, как ваша, Петр Николаевич?!

Корнилов попытался вернуть своего собеседника к отвлеченным космическим рассуждениям, однако все-таки сказал:

– Вы, Никанор Евдокимович, исходите из одной-единственной точки. Из очень горестной точки!

– Да-да. И мы, знаете ли, слишком много придаем значения исходным точкам, а дело не в них, дело в том, к чему мы приходим.

Никанор Евдокимович был высок, согбен, умен и глубоко, потрясающе несчастен. От Витюли несчастен, ну и, конечно, от своего ума тоже, ото всего того, до чего он додумался. И все же он был деловит. Если же он лишится и этой деловитости, этой причастности к нынешнему съезду плановиков, ко всем крайплановским делам-заботам, ему конец...

Вот так, вот так... Вот сейчас-то как бы в продолжение разговора Корнилов тоже мог кое-что Сапожкову рассказать о своем чувстве конца света. Однако? Однако какая-то гордость и жадность охватили его. Ему показалось, что он один, совершенно один должен своей мыслью владеть, один ее переживать...

В этот момент и подошел к ним Новгородский. Он покуда подходил, приближался – уже было видно: что-то хочет сказать им важное. Очень важное и глубокое. Умственное что-то... И Сапожков, и Корнилов даже присмирели при его приближении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю