Текст книги "После бури. Книга вторая"
Автор книги: Сергей Залыгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Вот Китай, он тут же, рядышком, я только-только что побывал в Китае... Огромная страна и кажется еще огромнее из-за своей многочисленности: куда ни взглянешь, на каждом углу, на каждом шагу китайцы, китайцы, китайцы... После Китая весь остальной мир кажется пустым и к тому же без прошлого. А Китай, он весь, словно песком, запорошен памятниками, и ничего, никто не вывешивает там плакатов по поводу своей старости. Никто не поет «отряхнем его прах с наших ног!». И не бегут китайские генералы на кораблях во все концы света, как еще позавчера бежали наши из Владивостока. Все бежали, я только и остался, сошел в последнюю минуту на берег... Вы меня слушаете ли, Петр Николаевич?
– Слушаю.
– Внимательно?
– Еще бы!
– По лицу не видно. По вашему лицу не поймешь. Господи! У кого я только не искал тогда ответа! Кого только не допрашивал, вот как вы сегодня меня. И американских генералов спрашивал, может, им со стороны виднее; и в Японии ради того больше года жил, старался понять: они-то, японцы-то, почему не делают революцию? Может потому что храмов у них очень много? Киото – удивительный, знаете ли, город, без конца храмы. Уж соединили бы, что ли, их все вместе, все в один, да и назвали бы этот великий храм Киото-Тодзи. А то еще – Сад Камней! Что ни камень, то настроение и мысль, а какая? Поди-ка догадайся! Да ни в жизнь! А в Пекин-то, знаете, к кому я ездил? К генералу Жоффру, герою битвы на Марне в августе одна тысяча девятьсот четырнадцатого года. Я полагал тогда – не должен он забыть помощи, которую оказала ему Россия жертвой двух корпусов в Восточной Пруссии! «Если не забыл,– думал я,– то, оказавшись в Пекине, поблизости от русских генералов, которые ему когда-то столь помогли, не может Жоффр не задуматься над судьбой России, не может если уж не помочь, так хотя бы слово дружеское высказать ей». А знаете ли, как получилось? Жоффр передал через своего адъютанта, что у него один час времени для встречи со мной, и тут я вспомнил: не было такого случая, чтобы России кто-то когда-то помогал, и через своего адъютанта тут же передал, что в тот час буду занят. Напрасно я ездил в Пекин, но хорошо, что не встретился с прежирным Жоффром, тут судьба надо мною не подшутила, нет. А самое страшное было для меня и не в том, что случилось, а в том, как случилось. Ну, хорошо, революция революцией, а воровство-то при чем? Колчак, Семенов, Калмыков, Розанов, Меркуловы братья – ведь это же все страшное, жуткое ворье и воровство! Золото крали, деньги крали, власть крали, благосклонность интервентов и ту крали. Колчак украл звание адмирала и пост верховного правителя и уже при последнем дыхании, уже преданный чехами, уже будучи под конвоем, рассылает по эшелонам беженцев телеграммы с назначениями министров нового кабинета, и что? В этих вшивых, голодных, холодных эшелонах – их чуть ли не две тысячи было на пути к Владивостоку – люди, получая министерские назначения, ликовали! И упивались сознанием своей власти – над кем? А во Владивостоке? На Светланке? Властей за последние-то пять лет не счесть, в некоторых и я участвовал, думал: какая-никакая власть, но, может, она без воровства? Нет, ни одной не было без этого! А последняя убежала, самая последняя, и что же? Часа через два объявилась еще одна: «Совет уполномоченных автономной Сибири», кооператор Сазонов и профессор Головачев ее возглавили, главковерхом генерала Анисимова назначили, парад с одним взводом войск устроили, потом исчезли. Оказалось? Украли золото в Хабаровске, привезли его во Владивосток, и здесь из десяти процентов наградных отдали его японцу, генералу Гоми – вот и вся власть. Вот я и не знал, в чем моя погибель-то? В поражениях, которые я перенес? Или в попытках что-нибудь понять, которые ничем не кончились? Или в этом воровстве? Для того чтобы что-нибудь для своего народа сделать, мне, генералу, нужна власть, а когда так, приобщайся к воровству?.. Нет, что ни говорите, а в Красной Армии этого не было. Реквизиции были, конфискации были, экспроприации были, еще чего, не помню уже, какие «ции», но все шло в государственное распределение, а не в личное! Не знал я ни одного красного командира, не слышал, чтобы он разбогател на войне. Чтобы воровали из десяти процентов наградных... И уже одно это представало передо мною как бы даже и спасением Родины. И вот еще что сильно утешало меня на Светланке и в порту владивостокском – вокзал! Конечный пункт самой протяженной в мире железной дороги, построенной к тому же в столь краткие сроки, что человеческая цивилизация, которая в наше-то время чего-чего только не повидала, она только ахнула! И ведь как сделано: дорога эта и вокзал вошли прямо в порт! С поезда на перрон и с того же перрона садились на корабль, плыви в океан – великолепно придумано! Потрясающе! И какое проявлено чувство, какой такт: нет в том здании вокзальном ничего приморского, ничего международного, а только российское, славянское – башенки-теремки, окна и оконца чуть-чуть кремлевские, а особенно арки, которые и принимают поезда из Питера, из Москвы... А цвета, белый и зеленый – сибирские снега и леса. Вот она как явилась на Дальний Восток, Россия, в каком облике! И, знаете ли, Петр Николаевич, сделано в меру, без перебора, не то чтобы славянский пряничек, нет. Погуще все это, чем на других станциях всего пути – в Омске, в Красноярске, в Иркутске, в Чите,– там черты эти едва-едва заметны, а Владивосток, конечный пункт, мог бы позволить себе и еще большую славянскую законченность и некоторую даже церковность, на Кремль намек, но нет, не утеряно и здесь чувство меры. Одним словом, утешение! Утешение, и вот остался я во Владивостоке и предался Советской власти. Не смог иначе. И то сказать, ну какой из меня эмигрант? Да еще и белогвардейского поколения? Политэмигрантов-то царского времени я знавал. Необразован был, не придавал им значения, но слегка симпатизировал: пускай они, дескать, потрясут самодержавие, почему бы нет? Пускай даже сменят Николая Второго на другого кого-нибудь, абсолютную монархию на конституционную, по английскому, датскому хотя бы образцу, вот что я о них думал, о социалистах и политэмигрантах, как понимал. Не подозревал, что в соседнем, может быть, доме в Питере проживает донельзя образованный Пугачев, а то и теоретик Стенька Разин, и у него совершенно свои на этот счет понятия.
– Да, большая ошибка! – согласился Корнилов.– Я ее тоже допустил. А надо было нелегальщину очень внимательно читать, без нее никак нельзя понять современности!
– Какое там,– взмахнул рукой Бондарин,– я нелегальщину приравнивал к уголовщине! И, сами понимаете, разве я, профессор военной академии, мог о чем-то догадываться? Ну, хотя бы о том, что в России может быть гражданская война? Так я это все к чему? К тому, что те политэмигранты, ну, вот хотя бы и наш покойный товарищ Лазарев, они жили там, за границей, за свой страх и за свою совесть, у иностранных правительств не выпрашивали ни копейки. Переби
вались как-то... А нынешние? Нынешние, те чуть на чужбину ступили и ну ругать Родину – и такая она, и сякая! Поругали – гоните им за это дело денежку, гоните,– они ведь уже служат чьему-то правительству! Нет, человек, родившийся на земле не только телом, но и душою, этого позволить себе не может. Другое дело – шавки приблудные... Вот, значит, Петр Николаевич, дорогой,– снова произнес Бондарин это слово «дорогой», хотя и приглушенным каким-то тоном,– вот какой был мой итог, Владивостоком называемый! Вы об этом ли меня спрашивали? Этим интересовались?
– Лирика! – сказал Корнилов. – Лирики много, Георгий Васильевич. А ежели кратко, без лирики – пожалели ли вы когда-нибудь о своем решении, предавшись большевикам? Вот о чем я вас спрашиваю. Или не хотите отвечать?
– Почему же! Только позвольте, дорогой, снова и вас поспрошать. Один вопрос. А то неловкость: вы спрашиваете, я отвечаю. Не чувствуете неловкости?
– Не чувствую.
– Ну все равно, скажите, а вы? Что бы вы сделали во Владивостоке? В октябре? В двадцать втором году?
– Я? Если бы не струсил, сделал бы точно так же, как и вы. Но у меня шансов ведь не было. Вы были белым генералом, но ведь белые же вас как-никак, а ругали: социалистический генерал! Вы человек известный, специалист и всем нужны, а я? Меня никто не ругал – ни белые, ни красные, потому и те и другие запросто могли... И мне действительно не надо было отступать да Владивостока, а раньше, гораздо раньше надо было сдаваться. И сыпнотифозная вошь эта знала лучше меня и укусила меня под Читой вовремя. Час в час.
– Но ведь армейский капитан, он ведь такого, генеральского, счета и вести не должен. Не имеет права. Особенно ежели он доброволец,– сказал Бондарин.– До-бро-во-лец...
Ничего другого не оставалось, как согласиться с Бондариным. Почему-то Корнилов вспомнил и такой эпизод: когда солдаты генерала Молчанова вступили во Владивосток, там как раз началась забастовка на заводах.
Солдат из бывших рабочих уральских заводов решено было использовать в качестве штрейкбрехеров, и вот они, потомственные мастеровые, встали к станкам. Встали, да и не отошли уже от них, и никто не с мог посадить их на корабли, на которых Молчанов и его офицеры уходили из России.
Эпизод Корнилова и теперь очень тронул. Очень! Он задумался, вспоминая солдат своего немногочисленного батальона по фамилиям – одного, другого, третьего, кто бы из них остался во Владивостоке у заводских станков, а кто бы все-таки нет, однако же, продолжая разговор, он это трогательное чувство в себе приглушил. Он сказал:
– В бою, конечно! В бою я только капитан и солдат, доброволец и ни о чем другом и думать-то, и выбирать что-то не имею никакого права. В отступлении, в голодной и холодной колонне Сибирского ледяного похода – не имею. А во Владивостоке? Когда по левую руку вокзал, по правую корабль? Представьте себе, у меня к тому же всегда бывали, да и сейчас остаются биологические вспышки потребности в жизни. Особенно после того, как сама жизнь тебя же и оберегла – пулей миновала, расстрелом или же сыпнотифозная вошь тебя укусит в самый раз, ни раньше, ни позже, или женщина святая приютит и согреет, или красивая и желанная полюбит, а после этого самому идти на гибель! Нет сил! Я себя за это упрекал, а что поделаешь? Ну, вот... Я снова вас спрашиваю: не пожалели вы никогда о своем решении?
– Никогда.
– Будучи вот сейчас в Омске, нет?
– Нет.
– После «Комиссии по Бондарину», нет?
– Нет. Мало ли что может быть? Зато ведь уже и было что-то небезынтересное. Уже пять лет, как я в Крайплане, а это весьма интересно! Временами так и увлекательно! К тому же я и женат на Катюше, слов нет! Вот мы ждем с ней кого-то, какого-то человека, и опять слов нет! Вот я уже по-своему, совершенно по-своему, а все-таки старею – сподобился! Дожил! Да разве я думал когда-нибудь, разве во Владивостоке мог это все предположить?! Кроме того, учтите: Кунафина и Сеню Сурикова я сам научил...
– Это как же понять? – еще больше удивился Корнилов.– Как?
– Просто, Петр Николаевич. Очень просто! Вегменский Юрий Гаспарович их учил с одной стороны, с большевистской, а я с другой – с антибольшевистской. Я, не сумев заключить мира на Принцевых островах и во Владивостоке, научил их ненависти к себе. И ко мне подобным. Они усвоили: враг! Как, скажите, они по-другому могли меня понять? Как по-другому кто-то мог им объяснить меня?
– Ну ладно, Георгий Васильевич, ладно... Ну и как же вы называете все, что с вами произошло? Там, во Владивостоке? И после? С вами и с человечеством тоже? Есть ли у вас для всего этого название?
– А как же... Есть, дорогой Петр Николаевич. Не вы один философ, не вы один любите всяческие определения и нуждаетесь в них! Владивосток – это был мне край света! Самый краешек! Когда человек, когда множество людей до этого края доходят, им все нужно начинать сначала! От всего, что когда-то им было нужно, им пора наступает отказаться. Были поражения или победы, это уж не имеет значения, потому что ты дошел «до края». Был ты генералом или рядовым, нет значения по той же причине. Согласны? Очень правильно: край света! Дошел до края! – значит? Значит, начинай все сначала!
– Нехорошо. Потому что неточно! Неистинно!
– А как же, по-вашему, надо назвать это точно? Ну?
– Точно надо назвать: конец. Еще точнее: конец света!
Бондарин задумался, откинулся на спинку стула, постучал пальцами по краешку тарелки и отодвинул ее в сторону.
– А это очень даже просто. Я бы сказал, очень интеллигентно, потому что интеллигент не может не забегать вперед. Интеллигентный солдат потому всегда был плох, что забегал вперед, а потом почему-то оказывался позади. Солдат же бывалый, нормальный вперед не забегает, но и не отстает. Так вот, голубчик. Петр Николаевич, от края света до его конца есть еще кое-какое и время, и дистанция, ее надо и грех не использовать для жизни, для ума-разума... Мудрое это понятие: человек дошел до края! Так у нас под Сызранью говорилось. А в Самаре неужели по-другому?
Бондарин все еще не подозревал, не догадывался, какого специалиста по концу света он имел нынче перед собою, поэтому не волновался, не сомневался в себе, а снова подвинул к себе тарелку с филе, намереваясь сделать сразу два дела: и филе съесть, и о крае света поговорить.
– Вы что же, исключаете конец? Навсегда исключаете? – спросил Корнилов своего собеседника-дилетанта.
– Ну, зачем же навсегда? Ничуть не бывало! Техника ведь приближает нас к последнему сражению. На Куликовском поле несколько винтовок дальнего боя враз решили бы дело.
На Бородино – несколько пулеметов, в Маньчжурии – несколько гаубиц, в минувшую, в мировую – несколько аэропланов высотного и дальнего полета, ну вот как наш Громов Михаил Михайлович с товарищами совершил полет Москва – Пекин. Ну, а дальше не знаю, как и что может случиться, знаю только, что техника, ежели не взять ее в руки, приведет человечество к катастрофе. К ужасной! К такому сражению, которое будет последним.
– Значит? – с каким-то даже облегчением, с надеждой спросил Корнилов.
– Но подождите, кроме Корнилова Петра Николаевича с его концом света есть еще и Монтескье Шарль Луи, его «Персидские письма» есть, «О духе законов» есть, а там другая мысль: войны окажутся невозможными по причине необычайной силы, которой в конце концов достигнет оружие!
– Ну как же, ну как же, Георгий Васильевич! Для чего же создается оружие-то? Чтобы как можно скорее достигнуть предела, за которым применять его станет невозможным? Тогда почему же самые сильные и самые воинственные державы гонят и гонят вооружение вперед? Для практического подтверждения теории Монтескье, что ли? Вы же генерал-лейтенант, Георгий Васильевич! Вы знаете, что в войне каждая сторона стремится первой достичь невозможного! Кто-нибудь считал возможной мировую войну такой, какой она была? Никто не считал. Гражданскую считали возможной? Не считали никогда, а она была! Они обе доказали возможность невозможного. С лихвой!– Потом Корнилов и еще сказал: – Но если бы концом света могли быть одни только войны, если бы только они! И ничего больше.
– Если бы?..– повторил с новым интересом Бондарин.– Если бы? Что же вы еще имеете в виду, дорогой?
Корнилов-то знал, что Бондарин его любит. Любит, вот и все! Помнит его с первой встречи в салон-вагоне в Омске, помнит, и все. А для того чтобы и дальше Корнилова любить, не нужны ему нынешние корниловские мысли. Они ему претят. Но все равно Корнилов навязывался со своими мыслями грубо и бестактно, и все навязчивее становился он, так что уж сам себе напоминал своего давнего знакомца, сумасшедшего бурового мастера Ивана Ипполитовича, автора необыкновенной книги – «Книги ужасов», и вот преследовал Бондарина с той же, кажется, сумасшедшей страстью. Он говорил:
– Зачем вообще делать величайшие глупости, если они глупости? Но на том стоим и делаем невозможное возможным, даже в обязательном порядке. Жизнь делаем глупостью, вот в чем дело! А логику делаем формальной, то есть совершенно необязательной для жизни. Истинные возможности походя теряем, а бог знает какие надежды возлагаем на пустяки!
Тут Бондарин оживился, подтвердил Корнилова.
– Да-да, Петр Николаевич, да-да, в том же во Владивостоке было... Вернулся я из Японии в самом начале двадцатого года, меня сразу же инспектировать укрепления Владивостокской крепости. Уж и не помню, какие это были власти, кто именно послал, но только сразу же, едва успел сойти с корабля «Симбирск». А крепость, скажу я вам, чудо, совершенство фортификации; ее после падения Порт-Артура построили, думали: а ну как и Владивосток придется подобно Порт-Артуру оборонять? Подземное хозяйство, склады, форты, потерна полверсты, фортификационный Майн-Рид, да и только! Ходишь там, в глубине, и чувствуешь полную свою неприступность! И строитель крепости инженер Федоров со мной, дает исчерпывающие пояснения... Ну и что? Что из этого, спрашиваю я вас? А то, что глупистика, что крепость эта никому и никогда не понадобилась, ни одного выстрела не сделала и единственно кого интересовала – японских офицеров. Их туда на экскурсии возили – учить искусству фортификации.
Конечно, радоваться было нечему, но Корнилов обрадовался:
– Так вы со мной согласны, Георгий Васильевич? Так и есть: невозможное и ненужное стараемся сделать и возможным и нужным?!
– Нет, не согласен! Я за край света стою, а вам подавай конец его. Но это уже другое дело. Совсем-совсем другое! Другая логика.
– Какая другая?
– Известно какая, Петр Николаевич! О ней только и говорим, ее ради и революция и даже контрреволюция делались: надобно всем людям сильно меняться! Если уж мы, человеки, дошли до края и дальше идти некуда. Белые дошли, красные дошли, какие угодно дошли, значит, всем и меняться! И, представьте себе, мне кажется, большевики-то к этому больше других были готовы. А вы? Вот вы, Петр Николаевич, не убегая за границу, за границей этого сделать никак нельзя, а можно только на той самой земле, на которой человек родился, и в том же языке – вы могли бы измениться? Представить себя под другим уже именем, начать другую жизнь, другую мысль?
– У меня кости не менялись, Георгий Васильевич, а мышцы, кровь и кожа давным-давно на костях другие. А вот вы, правда, что мальчик: одна-единственная перемена произошла с вами в жизни, вот вы и не отличаете край света от его конца! Вот и сейчас вы все еще не совсем «бывший», у вас еще только проба сил в этом деле!
– И, значит, так: мне труднее, а вам, Петр Николаевич, вам гораздо легче стать другим. Конечно, проще, ежели в вас и так уже все другое! Ежели в вас не один, а многие Корниловы. Возьмите одного из них за пример, остальных увольте, и вся недолга,– засмеялся Бондарин.– И меня, старика, порадовали бы, начавши все сначала!
– Насмешка Или наивность? Да что такое все наши изменчивости? Что оно есть, то «другое», к которому вы и белых, и красных, и всех-всех призываете приспособиться? В которое вы верите? Оно есть напрасная попытка приладиться к событиям, которые мы сами же производим в таком количестве, что понять их уже никак не можем, тем более к ним приспособиться! Не успеваем. Которые мы создаем и мы же проклинаем! Нет-нет, спасение – это новая, неизвестная мне до сих пор мысль человека о самом себе. О том, кто я, какой я, для чего я и почему я создаю невозможный для себя мир? И как создать его возможным? Но нету же, нету у меня такой мысли о самом себе, нету новой мысли о всех своих прежних мыслях, что они такое и для чего?! О солнце, о звездах, о геологических напластованиях, о травах и животных, о собственных кишках, обо всех прочих предметах, меня составляющих, о бесконечных, которые меня окружают, у меня и мысль тоже бесконечна, но о самом себе – конечна. И, открывая сложности мира, я сам для себя остаюсь примитивом, малой и вполне конечной величиной!
– Нету...– пожал плечами Бондарин.– Мысли у вас, знаете ли, нету... Понятий, видите ли, нету... Ну, ежели нету у самого себя, газеты читайте! Радио слушайте. Плакаты внимательно рассматривайте.
– Вы это всерьез?! Так я повторяю, Георгий Васильевич: понятий у меня обо всем том, что вокруг меня, сколько угодно, но мне нужны дальнейшие открытия самого себя! Такие же, как Менделеев сделал в мире элементов, а Ньютон в механике небесных тел. Мне без этого нельзя, поняли?«Это противно здравому смыслу, что я все о себе уже знаю, все в себе изведал. Мне нужно, чтобы во мне был открыт новый мыслительный потенциал! Или новый вид энергии! Или новая технология использования самого себя в этом мире! Кто мне это даст? Нэп, что ли, даст? Я, знаете ли, не бог весть какие, но и на нэп возлагал надежды. А тут нэп кончается, и он на ладан дышит...
– Ишь чего захотели! А ничего этого не может быть. Ничего-ничего сверхъестественного! Обходитесь тем человеком, который вы есть, и все тут!
– Если этого нет, значит, есть конец человеческому существованию! И ничего сверхъестественного я не ищу. Наоборот, дальнейшее открытие человеком самого себя – вот та естественность, ради которой только и стоит жить!
– Ох мудрено! Мудрено! Однако же позвольте, Петр Николаевич, а в самом-то себе вы чувствовали возможность этаких открытий? В чем дело – или они вообще невозможны, или возможны вполне, но их некому совершить?
Корнилов задумался, потом сказал:
– Открыватель найдется, если есть что открывать. Америка была открыта, потому что она была...
– А вы кому-нибудь, кроме меня, так же высказывались?
– Да! И был понят!
– Кем же? Каким-таким умницей собеседником?
Корнилов хотел объяснить, что, кажется, он не «первый высказал эту мысль, эту, может быть, самую главную и самую вероятную возможность конца света – помощник Председателя человечества товарищ Герасимов, тихий и робкий человек, высказал в окончательном виде, но объяснение было бы слишком долгим и утомительным, и Корнилов принял все на одного себя.
– Да,– сказал он,– и был понят во всем этом умницей собеседником. Точнее, собеседницей...– Он чуть было не сказал «Нина Всеволодовна Лазарева!», и холодный пот прошиб его оттого, что это чуть-чуть не случилось, он вынул платок и вытер лоб.
А Бондарин был обрадован.
– Ах, собеседница «Уже другое дело. Совсем, совсем другое – для любви это действительно может подойти. Тем более для покорения женского ума и души чего только в собственную голову не приходит. Любая музыка! Ну, а для жизни-то? Подходит ли?
Помолчав, Бондарин еще сказал:
– Впрочем, я вам не верю, Петр Николаевич! Не верю, что вы уже все прошли – и огонь, и воду, и медные трубы. Их еще мно-о-го будет – медных труб и огня и воды... И вы их все, хоть и вздыхая, но примете, переживете и даже кое-какое счастье обнаружите в них, а конца света – никакого! И что в вас не один, «несколько Корниловых существует, тоже не верю, все это вам только кажется. Интеллигентные выдумки, право... А я, имейте это всегда в виду, я человек догадливый. К тому же реалист, Проницательный, знаете ли, реалист!
И тут сорвался вдруг Корнилов с якорей. Сколько лет он молчал, терпел, никому, даже Нине Всеволодовне не проговорился, хотя в молчании уже не было, кажется, никакого смысла, но все равно из чувства какой-то ложной неловкости он и с нею молчал. Он молчал с нею, она – с ним. Вот они и разошлись. Вот почему...
Святая женщина Евгения на миг явилась: «Нет, нет и нет!» Но и она только подлила масла в огонь, в Корнилове издавна жила ведь такая причина, которая заставляла его время от времени обязательно идти поперек святости. И он поднялся со стула, приподнявшись, наклонился к лысоватому черепу Бондарина.
Вы? Догадливый? – горячо зашептал Корнилов.– Вы проницательный? Слушайте, слушайте: во мне два Корнилова, да! Петр Николаевич – это я присвоил. Под Читой в лагере для белых офицеров и присвоил. Истинное же мое имя Петр Васильевич. Наши с вами отцы, Георгий Васильевич, были тезками, честное слово. Так что уж за двоих-то я могу судить о жизни! Могу, могу, могу! – Потом Корнилов опустился на стул и замолчал.
– Хотите перекрещу? – спросил Бондарин чуть спустя.– Вы философ, вам, наверное, нельзя, а мне можно. Перекрестить?
– Не надо...
– Какая история-то,– очень задумчиво сказал Бондарин.– И обед простыл, и аппетита как не бывало, дрянь дело! И сидят два взрослых, два солидных человека, в прошлом боевые офицеры, нынче высокие специалисты Крайплана, и ведут филологический спор о словах: один говорит «край света», другой – «конец света». До потери здравого смысла ведут его. Дрянь дело... А ведь вы об этом, Петр... вы, товарищ Корнилов, о своем-то двойничестве должны были раньше мне сказать. Как офицер офицеру. Да-с... Как человек человеку, да-с.
И Бондарин подозвал старшего официанта, стал с ним рассчитываться. Когда вынимал деньги, из бумажника выпала фотография. Это Катюши Екатерининой было фото, оно выпало, а Бондарин торопливо его подхватил. Не хотел, чтобы Корнилов его видел.
– Георгий Васильевич, надо бы пополам за обед-то,– сказал Корнилов.– Пожалуйста, пополам!
– В другой раз, в другой раз... Если придется,– торопливо заметил Бондарин. – Ну, я пошел, пожалуй. Я пошел, будьте здоровы, Петр... будьте здоровы!
– Нет уж, позвольте, Георгий Васильевич, нехорошо вот так покидать поле... я хотел сказать «боя», но скажу по-другому: нехорошо покидать... Так вот, слушайте дальше: грядут, грядут события, но мне, нам, обоим Корниловым, они уже будут не по плечу... И вот я их должен буду не замечать, не обдумывать их, отмахиваться от них. И только. Такое будет от них спасение. Другого не будет! Так что я, так что мы, оба Корнилова, мы перед ними заранее – пас.
– Испугались-то как, капитан Корнилов! А ведь это не годится, это не положено. Нам, военным людям, в штанишки делать не положено. При любых событиях.
– Да, да, обидно, Георгий Васильевич! Очень! Вы сыграли в моей жизни такую роль, такое имели значение, вы даже и не догадывались об этом никогда, но именно вам-то, мой спаситель, я заранее и должен признаться: я пас.
– Странно! – усмехнулся Бондарин.
– Очень странно. Не очень странно...
– А я все-таки пошел, пожалуй. Я пошел, а вы будьте здоровы, Петр... будьте здоровы! – Однако тут же Бондарин остановился и спросил: – Наш весенний разговор, надеюсь, не забыт?
– Весенний?
– Ну да!
– Весенний? – снова не понял Корнилов.
– Значит, забыли... Экая, право, память! Тогда вынужден напомнить: весной текущего года, в мае, во время второго краевого совещания работников плановых органов я, зашедши за вами утром в вашу квартиру, чтобы вместе идти на совещание, по пути высказал вам свое мнение... Опять не помните? Нехорошо, нехорошо, какие вещи надобно помнить!
Корнилов вспомнил: Бондарин тогда очень настойчиво советовал ему ретироваться куда-нибудь подальше. Учителем. Либо счетоводом, пристроиться где-нибудь на краю света.
А заключительного заседания «Комиссии по Бондарину» с принятием резолюции так ведь и не состоялось! Кто бы мог подумать, что оно не состоится, а вот...
Прохин вызвал комиссию в полном составе, то есть Сурикова, Кунафина и Корнилова к себе в кабинет.
Время было назначено после рабочего дня, тишина во всех окрестных комнатах, безлюдие. Чувствовалось, что разговор предстоит серьезный. И неторопливый.
Прохин сидел за своим огромным столом какой-то чрезмерно даже спокойный, неторопливый, неподвижный. По другую сторону этого стола было три стула. Прохин указал на средний стул Сене Сурикову:
– Садись вот сюда... Сел? Теперь решайте между собой, кто будет докладывать мне о результатах – о ре-зуль-та-тах! – подчеркнул он, – работы вашей комиссии? Ты, Суриков? Или ты, товарищ Кунафин?
Кунафин, поерзав на стуле, сказал:
– Хотя председатель комиссии лично я, но товарищ Суриков – он местный. Он крайплановский, я хочу сказать... к тому же у него находится и проект нашей резолюции... к тому же он лучше всех нас ориентированный...
– Докладывай, Суриков...– кивнул Прохин.
Сеня оказался подготовленным вполне, он, не торопясь, вынул из кармана гимнастерки сложенные вчетверо листочки, мелко исписанные, но с крупными цифрами нумерации, разложил их по краю стола и, не то чтобы читая, но то и дело в них заглядывая, приступил к подробнейшему изложению обстоятельств дела...
Прошло минут пять... Прохин был все так же неподвижен, и все такой же был у него отсутствующий вид. Сеня заметно воодушевился, он в подробностях изложил содержание письма, поступившего из редакции краевой газеты, и перешел к содержанию бондаринских «Воспоминаний».
Вдруг совершенно неожиданно Прохин прервал Сеню:
– Товарищ Суриков! Ты же знаешь, что письмо это я читал. Что «Воспоминания» бывшего генерала тоже читал! И не об этом я жду от тебя сообщения. Скажи мне о результатах работы вашей комиссии. И о фактах.
– О каких результатах? – спросил Сеня.– О каких фактах?
И Кунафин тоже спросил:
– Вот именно?
– Которые выявила ваша комиссия. Которые никому неизвестны, а вам, комиссии, стали известны.
– В каком смысле? – спросил Кунафин. Обвел взглядом своих вишневых глаз всех присутствующих и еще раз повторил: – В каком? В смысле резолюции? Так она у нас еще не утверждена. Мы ее еще не голосовали. Как раз на сегодняшний на вечер и наметили голосовать.
– Да-да! – подтвердил Сеня.– Проект резолюции – вот он! Готов! – и постучал пальцами по листочкам, выложенным с правой руки от себя.– Могу зачитать!
– Факты?! – снова потребовал Прохин.
– Положительные? Отрицательные? – снова огляделся вокруг Кунафин.
Отрицательные... То есть те, которые отрицательно сказываются на работе Крайплана ввиду сотрудничества Вегменского и Бондарина. Вопрос-то ведь и оставлен так?
– Ну как тебе сказать, товарищ Прохин...– вздохнул Сеня.– Оценка общей обстановки, сложившейся у нас в Крайплане, такова, что...
– Оценку общей обстановки предоставь мне... И Крайкому партии...– перебил Сеню Прохин.– И чтобы нам легче было эту оценку сделать... чтобы ее безошибочно сделать, ты представь нам факты.
– Отрицательные? – снова спросил Кунафин.
– В первую очередь нас интересуют отрицательные. Это точно.– Переждав некоторое время, Прохин сказал: – Ну, если нет отрицательных, можно и положительные. Можно, отчего же.
– Ну, конечно, речь идет только об отрицательных явлениях,– снова заговорил Сеня.– А таковых сколько хочешь. Они всем известны. Только никто почему-то не обращает на них внимания. Не придает им должного значения. Чем это объяснить, даже не знаю...
– Не знаешь – не объясняй. Само собой, нельзя объяснить другим того, что сам не знаешь. Это запомни, Суриков, крепко запомни! Поэтому остается одно: докладывай факты. Факты как таковые, без объяснений-пояснений. Положим так: такого-то числа и по такому-то вопросу Крайплан принял неправильное решение. Причина этого была только одна – несовместимость действий Вегменского и Бондарина. Давай первый факт такого рода, давай второй, третий, ну и так далее.