412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » После бури. Книга вторая » Текст книги (страница 12)
После бури. Книга вторая
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:01

Текст книги "После бури. Книга вторая"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)

Да-да, утверждение Прохина было событием особого рода, и, если уж на то пошло, оно имело символический смысл, может быть, и смысл философский – не верилось, не сразу верилось, но факт оставался фактом: Крайплан не только продолжал существовать без Лазарева, но и решил те самые проблемы, которые Лазарев в свое время выдвигал, которые при нем, а иногда еще и теперь так и назывались «лазаревская проблема»... Интересно бы узнать, как теперь они решались-то – по-лазаревски или как-то иначе? По-прохински? Узнать этого нельзя, сравнить нельзя, исчезла точка отсчета, Лазарев исчез...

Исчез и лазаревский энергетический потенциал, прямо-таки невероятный, а в то же время такой природный и естественный...

А ведь человек с такой самообразующейся и в то же время природной энергией имел особое значение для Корнилова как собеседник по проблемам уже не крайплановским: «Есть ли бог?», «Может ли природа быть богом?», «Скоро ли будет конец света?» и «Действительно ли Корнилов Петр Николаевич-Васильевич нынешним своим существованием как бы воплощает конец света?»

А в то же время Корнилов продолжал свободно любоваться прекрасными окрестностями крайплановских дач: да-да, сосны прямые, как стрелы, корабельные сосны, одна к другой, одна как другая, но это ведь не утомительное однообразие, а совершенство природы, повторимое для нее совершенство и потому ее чудо-земля под соснами покрыта мягким темно-коричневым ковром хвои и шишками, крупными, круглыми, с распахнутыми чешуйками; кое-где по этому коричневому густой зелени брусничник и черничник, еще кое-где сизые сфагновые мхи, вдоль же речки Еловки узкие отмели почти что белого песка, лишь кое-где тронутого робкой зеленью упрямых травок, произрастающих на песке без признаков гумуса, а чуть ниже по течению речушки – вот она и Обь. На противоположном берегу и человека-то с трудом, с трудом различишь, так широка, настолько много воды, взмученной белыми мелкими частицами, наверное, известковыми... Река совсем недалеко, километрах в трехстах на юг, явилась от слияния Бии и Катуни, но уже великая и течет, как будто знает куда – на север, к еще большему величию и могуществу, к слиянию с Иртышом. А потом и с Северной Сосьвой и с Щучьей и с другими, настолько северными реками, что и название-то их не сразу вспомнишь... А потом впадает в Карское море.

Это все было его, Корнилова, природой. Всякая природа, стоило с ней с глазу на глаз пообщаться, становилась ему близкой, чуть ли не собственной. Еще при таком общении, при таком густом сосновом воздухе очень развивалось зрение, все-то становилось Корнилову видимым – и трава, и небо, и вот еще женщины, которые составляли экипаж «камбуза».

Капитана тут, на этом корабле, не было, боцмана не было, форма одежды преимущественно сарафанная, вместо бескозырок пестрые косынки, а иногда и просто так, полное отсутствие головных уборов, обут экипаж бог знает во что – в шлепанцы, в сандалии, иногда опять просто так, то есть никак, босые ноги, но дело свое этот экипаж знал, шуровал в топке обмазанного желтой глиной «камбуза», и тот пыхтел-гудел на все лады.

Вот так: были проблемы развития и реконструкции народного хозяйства Сибири и проблемы культурной революции, а еще был «камбуз» – без этих проблем, но с делом, с делом неукоснительным и к тому же исполняемым точно в положенные сроки. Нарушений дисциплины неписаного, но твердого устава здесь не было, а всякий член экипажа носил звание «жены». Звание и должность тоже никем не утверждались – ни райисполкомом, ни совнархозом. Женщины здесь были разные, одна на другую не похожие, но это звание их уравнивало, они и сами, кажется, не хотели в этом качестве никаких между собой различии, искали же сходства и полного равноправия.

В шесть часов утра очередная дежурная по «камбузу» – а дежурства были установлены строго по расписанию, которое висело здесь же, неподалеку, на доске дачных объявлений – разжигала огонек под двумя конфорками, к семи «камбуз» пыхтел уже основательно, солидно, но недолго, а вот к полудню он возгорался снова – это готовился обед для детского населения крайплановских дач, а заодно и для материнского состава. Но самый устрашающий жар и гул «камбуз» производил в три часа дня, к прибытию из города конных линеек с плановиками – членами президиума, зав. секциями, референтами, специалистами, иными канцеляристами, одним словом, с мужьями, для которых с «камбуза» и выдавались первое, второе и третье блюда, все в достаточном количестве и с надлежащим качеством. Да-да, именно такая происходила ежедневно, кроме выходных, вблизи бревенчатых ворот дачного поселка метаморфоза – плановики мгновенно становились здесь мужьями и отцами. В том, может быть, и состоял смысл существования этих ворот, очень странных, поскольку заборов вокруг не было никаких, а ворота все равно несли свою службу, кто приезжал сюда или кто уезжал отсюда, обязательно через них, и ребятишки крикливой гурьбой встречали здесь своих отцов, редкий кто-нибудь убегал по дороге вперед, чтобы встретить линейки, да и прицепиться на задок, и прокатиться к своему величайшему удовольствию. Но этакое поведение никем не одобрялось, а одобрение или неодобрение, чего бы оно ни касалось, имело в дачном поселке Крайплана весьма существенное значение как для детей, так и для взрослых обоего пола.

Одобрение или неодобрение, даже если оно ни единым словом не высказывалось вслух, имело значение вполне реальное, о нем знали все, а формировалось оно тут же, у «камбуза», в среде его экипажа. Формировалось без протоколов и без директивных указаний, без речей и без прений, без предложений и решений, а как бы совершенно само по себе, по тому, как кто-то на вахте у «камбуза» улыбался, а кто-то в ответ не улыбался; по тому, как и каким тоном кто-то кого-то предупреждал: «Смотрите, смотрите, у вас мясо подгорает!»; по тому, что кто-то к кому-то обращался с просьбой: «Попробуйте, пожалуйста! Как, на ваш вкус, еще посолить или уже достаточно?»; по тому, как кто-то советовал: «Я бы, на вашем месте, и еще добавила лука!»

Все это выражало дух коллективизма, который здесь умели и создавать, и ценить, потому что жизнь научила, годы! Недавние сравнительно годы с ежемесячными «переворотами» власти с эвакуациями, с беженскими поездами, с голодухами, с сыпняком и рюшняком, кое-где и с холерой, с арестами и освобождениями (кто не был тогда освобожден, того здесь, разумеется, не было, быть не могло).

Господи! Да если из тех-то лет на этот «камбуз» поглядеть да на кастрюли с мясом (30 коп. за килограмм) и с картошкой (50 коп. за пуд), с заправкой из муки-крупчатки (1 р. 50 коп.– 2 р. 00 коп. за пуд), с солью (03 коп. за килограмм) – это же сказка! Мечта. В те недавние годы даже оптимисты, тем более оптимистки, о таком и не помышляли, забыли помышлять! Не то чтобы не хватало воображения – времени, сил и здравого смысла тогда не хватало для этого!

Зарплата, средняя зарплата невелика, это правда – тридцать, сорок, а пятьдесят рубликов – ого-го! Не очень-то разбежишься, но жить можно, кормиться можно. И не худо!

Так вот, все тот же здравый смысл спустя годы подсказывал: береги лад и коллективизм! Береги тактичные отношения! Не позволяй нечистой силе тебя попутать, предаться воспоминаниям, тем более вопросам друг к другу: кто и где был в 17-м, в 18-м, в 19-м, в 20-м, в 21-м и в 22-м уже году? В каких тыловых и фронтовых районах? В каких прочих местах?

Что надо было друг о друге знать, то здесь хорошо знали. Прохина Лидия Григорьевна занимала в те годы пост – очень серьезный – в женском отделении Красносибирской ЧК-ГПУ; жена профессора Сапожкова, бывшего министра Сибирского временного правительства, Юлия Викторовна десять лет тому назад разъезжала на автомобиле сперва в Томске, а потом и в Омске; а жена – теперь вдова – Лазарева Нина Всеволодовна не так уж и давно проживал а в эмиграции, в Цюрихе, училась там в университете; зав. библиотекой Крайплана Евдокия Ефимовна Кулагина четыре года тому назад едва умела писать. Читать-то, правда, умела и раньше. Но... зачем ссылаться на имена и фамилии!

Мужья-то все стали плановиками, все мазанные одним миром – Крайпланом, значит, и женам судьба велела стать единым экипажем «камбуза», строго блюсти дисциплину, расписание дежурств и тактичность отношений.

Тут все ко всем присматривались, делали кое-какие выводы с разных точек зрения, но самой главной точкой было: «А не болтушка ли?» Если болтушка, немедленно дать понять, какай это порок, какая для всех беда и угроза!

Годы, годы! Минувшие! Вот ведь что они могли сделать, как женщин воспитать!

Все это заметил, все это понял старый холостяк Корнилов. Благодаря сосновому воздуху и широким просторам реки Оби.

И благодаря присутствию у «камбуза» Нины Всеволодовны.

Она здесь не командовала, нет, не давала указаний, не делала критических замечаний, упаси бог!

Но Корнилов помнил ее у «камбуза» еще в прошлом году, еще при живом муже, тогда она и здесь больше, чем кто-нибудь другой, была сама по себе, она «камбуз», наверное, не всегда и замечала, приходила сюда со своими мыслями, готовила обед, или завтрак, или ужин и с теми же мыслями, в том же настроении уходила, только и всего, около своей конфорки она не торчала часами, она не молчала, а кого-то о чем-нибудь обязательно спрашивала и что-то о себе, о том, что и как мужу нынче готовит, рассказывала, но все это как бы между прочим, главным же фактором было самое ее присутствие у «камбуза», ее умение держаться так, как она умела.

Она легко, почти незаметно, а все-таки подсмеивалась над «камбузом», называя его то клубом, то храмом, то женотделом, и усмешка никого здесь не обижала, скорее, наоборот, поддерживала атмосферу непринужденности, а может быть, и желание быть такой же, какой была она, Нина Всеволодовна Лазарева. Такой же женщиной...

В прошлом году она неизменно была аккуратно обута, одета, причесана умело, ее умелость была под стать мужней, но не столь энергичной и очевидной, а скорее даже скрытой. Готовить так же, как готовила она, никто не мог, да никому этого и не нужно было, только Лазарев требовал особой какой-то еды. Ел он очень мало, но был привередлив – обладая необыкновенно чутким обонянием, он любил, чтобы каждое блюдо пахло только так-то, но никак иначе, только тогда он его и ел с охотой, со вкусом, с добрым выражением лица.

Объяснить на словах, как должна пахнуть та или иная еда, невозможно, он и это умел объяснить, во всяком случае, Нина Всеволодовна его понимала.

Наверное, кое-кто на «камбузе» находил в этом неуместную и буржуазную избалованность, но старательность и то безупречное умение, с которым готовила Нина Всеволодовна, и то, как она говорила: «Жду-жду, когда у моего Кости притупеет нюх, но так, по всему видно, никогда и не дождусь!» – все это действовало на экипаж «камбуза» не отрицательно, а положительно.

Ну, а после смерти мужа женщины с трудом уговорили Нину Всеволодовну жить на даче – нельзя было оставить ее на городской квартире в одиночестве. В конце концов она согласилась: «Если это будет кому-то удобнее». Но у «камбуза» она нынче не появлялась ни на минуту, и женщины относили ей что-нибудь поесть в ее секцию номер 1, при этом они даже не проходили в двери, а ставили тарелки на подоконник и окликали: «Нина Всеволодовна!»– «Спасибо»,– очень слабо отзывалась она...

С переездом на дачи к ней на какое-то время снова вернулось состояние полной прострации, как в первые дни после смерти мужа...

К «камбузу» Нина Всеволодовна вышла исхудавшей, ослабевшей, попросила принести ей табуретку и, сидя, что-то приготовила себе поесть. В следующие дни, набираясь понемногу сил, она стала готовить тщательнее, а в конце концов точно так же, как готовила когда-то мужу. Она говорила при этом: «Он так любил...»

«Камбуз» же стал внимательнее к Нине Всеволодовне, ненавязчивая, испуганно-трепетная внимательность, «камбуз» угадывал, хочет ли Нина Всеволодовна поговорить и даже узнать какие-то новости, и тогда он осторожненько, чтобы не было ни слова лишнего, говорил и рассказывал эти новости. Хочет она помолчать, тогда и «камбуз» молчал тоже.

Корнилову же казалось, что жены и даже вдовы Лазарева больше нет и не может быть на свете, теперь вместо нее живет и должна жить другая женщина. Эта другая делает все, чтобы оставаться той, прежней, а почему делает? Да только потому, что она уже другая... Другая!

Ну, да так и было: Нина Всеволодовна – вдова отчаянно, изо всех сил цеплялась за ту Нину Всеволодовну – жену, поэтому она и готовила на «камбузе» те же ароматные блюда, которые так любил когда-то Лазарев, поэтому и одевалась так же, как еще недавно одевалась жена Лазарева, поэтому и вставала, и ложилась точно в то же самое время, которое было заведено у Лазарева, в семь утра и в одиннадцать тридцать вечера, поэтому и не устраивалась до сих пор на работу, а сидела, ничего не делая, дома.

Последнее обстоятельство ставило крайплановских не только женщин, но и мужчин в полное недоумение: как же так? Как же так, спрашивали, и не раз, крайплановские женщины и мужчины у Нины Всеволодовны. На какие же средства вы будете жить, нигде не работая? И вообще разве можно нигде не работать? Одинокой женщине?

– Отчего же! – отвечала Нина Всеволодовна.– Можно! У меня есть три золотых кольца и брошка, я их продам – одну продала уже – и проживу год. Год-другой.– Так же она и Корнилову объясняла, и он ее понял, а крайплановские женщины и мужчины не понимали и спрашивали:

– Но сейчас вам подыщет подходящую работу сам товарищ Озолинь, а что будет через год? Может быть, через год уже не будет подходящей работы?

– Там видно будет, а теперь подольше бы пожить, ничего не меняя, так, как я жила при нем, при Константине Евгеньевиче. Только бы подольше. Я так боюсь, так боюсь что-нибудь менять!

Да-да, Нина Всеволодовна страшилась стать какой-нибудь другой женщиной, которая не жена Лазарева, а неизвестно кто и что. Неизвестно что страшило ее, и это была такая неизвестность, которая страшила даже и Корнилова и обязывала его что-нибудь сказать Нине Всеволодовне, ну, хотя бы какие-нибудь банальности...

«Самое страшное позади, а впереди, поверьте, будет проще и легче, легче!» – хотел сказать он Нине Всеволодовне. Или: «Для всего живого проходит все, поверьте мне, я-то об этом знаю!» Но, чтобы что-то сказать, нужна была минута, а этой минуты все не было и не было – Корнилов видел Нину Всеволодовну издали, вблизи не случалось... Он сомневался: а нужны ли ей его слова и соображения? Может быть, она как раз того облегчения, которое он для нее хотел, боялась больше всего? И освобождение от власти Лазарева для нее все еще было немыслимым?

Потом Корнилов подумал и даже пришел к убеждению, будто он в долгу перед Ниной Всеволодовной, будто и она начинает уже упрекать его: почему он свой долг не исполняет, не говорит ей ни слова?

В недавнем прошлом это была очень миловидная женщина. Довольно полная, с большими, чуть навыкате серыми глазами, с косами, которые она укладывала в высокую прическу. Она была сдержанна, чуть-чуть медлительна, отвечая кому-нибудь, слегка приоткрывала рот, потом задумывалась на мгновение, после этого начинала говорить. Это было простодушие, но простодушие от ума.

Она любила одеваться, придумывала новые фасоны, а шила не у кого-нибудь, не в швейных артелях промысловой кооперации, а у знаменитого Шевлякина, очень дорогого, к услугам которого прибегали лишь дамы высших нэпманских кругов Красносибирска. Надо думать, не так-то это было просто для Лазаревых: у него жалованье – партмаксимум, сто восемьдесят три рубля, она не работает; тем не менее других портных у Нины Всеволодовны не было, Шевлякин же ее обожал. «О! – говорил Шевлякин.– Это такая дама, такая дама, с такой фантазией, что уже на один стежок невозможно ошибиться. Особенно в плечах!» Между тем фасоны, придуманные Ниной Всеволодовной, были скромны, почти консервативны, но, так как эта скромность с энтузиазмом исполнилась не кем-нибудь, а Шевлякиным, эффект был неотразим, и Шевлякин говорил: «Невозможная масса секретов, просто невозможная! Секрет материала, секрет моего глаза, а секрет фигуры – плеч и талии,– я вам скажу, впереди всего, а сколько еще самого разного? Удивительно! Уди-ви-тель-но!»

И Корнилову все это тоже было очень удивительно !

Да-да, те, кто бывал в просторной, почти без мебели квартире Лазаревых, а Корнилов там бывал, видели на одной из стен фотографию: худенькая, в красноармейской гимнастерке и все-таки очень похожая на себя теперешнюю Нина Всеволодовна рядом с энергичным красным комиссаром. Это было так неожиданно, вызывало у гостей столько вопросов – «Неужели? Где? Когда?» И снова: «Неужели?» – что фотография в конце концов исчезла со стены.

Да-да, партячейка и представительницы женотдела не раз, бывало, указывали председателю Крайплана на явное и ничем не объяснимое недоразумение: как же это так, жена совответработника, прошедшая вместе с ним гражданскую войну в рядах Красной Армии, нынче ни с того, ни с сего нигде не работает? И, нигде не работая, шьет у Шевлякина, как заправская нэпманша?

Да-да, Лазарев хотя и выслушивал все эти замечания и предупреждения со вниманием, но самое большее, что обещал при этом, подумать, иногда же не обещал совсем ничего, и так годы шли один за другим, а положение дел не менялось, Нина Всеволодовна вела прежний образ жизни, и вела его так, что даже не вызывала ничьих нареканий, кроме официальных...

Но однажды, когда и надобности-то в объяснении причин этого странного явления уже не было, так как к неработающей Нине Всеволодовне все привыкли, совсем незадолго до своей кончины Лазарев при очередной беседе с представительницей женотдела вдруг, как говорится, вспыхнул:

– Да поймите же вы наконец, что мы с Ниной, что я не могу по-другому! Мы так привыкли, и, если будет работать она, не буду я! Значит, надо выбирать!

– Не надо выбирать! – возразила представительница, слегка растерявшись от неожиданной вспышки своего собеседника, но давно научившаяся возражать по существу и убедительно.– Это глупо – выбирать! А надо сделать так, чтобы и ты работал, товарищ Лазарев, и чтобы твоя жена тоже работала. Иначе твоя жена опустится и, прости за выражение, обабится. Вы должны работать оба!

– Так не может быть!

– Может! По собственному опыту скажу: может! У меня муж и трое детей, а я работаю! И даже не считаюсь со временем! Позвони сегодня ко мне, товарищ Лазарев, на работу в восемь вечера – и застанешь меня на месте! Позвони завтра в десять утра – и застанешь меня на месте. Кому же ты говоришь: не может быть?

– Я о себе говорю, а не о других.

– Ты о предрассудках говоришь, вот о чем ! О вредных и нетерпимых нэпманских предрассудках! Не с нэпманов же тебе брать пример, товарищ Лазарев! Но ты явно на нэпманов в этом вопросе ориентируешься, а будет партчистка, я об этом скажу со всей прямотой!

Когда Лазарев умер, представительница женотдела сама об этом разговоре рассказала, причем в несвойственных ей подробностях и с несвойственным же недоумением: что это был за человек, товарищ Лазарев? Ответственный работник, партиец с дореволюционным стажем? На советской работе горел, а в быту проявлял замашки нэпмана?!

Если Нина Всеволодовна не видела в мужчине силы, энергии, а по всей вероятности, и рыцарства, она не видела и мужчины, вот еще о чем догадывался Корнилов.

Небольшие уши в солнечные дни и вечером, при электрическом свете становились прозрачными... Когда поблизости яркая лампа, они становились еще меньше, совсем крохотными и так прозрачны, что хотелось обязательно что-нибудь рассмотреть сквозь них: часть прически, или розоватую кожу, или даже тот посторонний и отдаленный предмет, который это ушко все-таки ухитрялось заслонить.

На редкость постоянная внешность – время почти не действовало на нее. Корнилов об этом только догадывался, но однажды этому получилось и полное подтверждение.

Еще летом 1927-го в гости к Лазаревым приезжала их приятельница по цюрихской эмиграции, и в другие годы они, кажется, были близки – старая большевичка с совершенно неподходящим именем, отчеством и фамилией: Александра Федоровна Романова.

Она еще не была старой, но состарившейся была: морщинистое нервное лицо, простуженный и прокуренный голос, нетвердая походка...

Встретив Александру Федоровну на вокзале, Лазаревы повезли ее на дачу в линейке, и Корнилов оказался рядом с нею, Лазаревы же на противоположной скамье, и, таким образом, обращаясь к гостье, Лазаревы обращались как бы и к нему тоже, и он видел их лица, выражение их глаз. Александра же Федоровна все время задавала Нине Всеволодовне один и тот же вопрос:

– Да ты ли это, Нина? Нет, это невозможно, невозможно и невозможно!

– Это я! Это я, Сашенька! – отвечала ей в который раз Нина Всеволодовна.

– А мне все кажется, это копия с тебя цюрихской! Ни в одном глазу не заметно возраста, как была студенточка, так и осталась ! Ну, разве чуть-чуть-чуть пополнела и посвежела. Как будто с каникул только что вернулась! Нет, не верю! – И Александра Федоровна порывисто хватала за руку Корнилова, совершенно незнакомого ей человека, и говорила ему: – Это невозможно! Этому нельзя поверить! Этого не может быть! Пятнадцать лет – как один день, как же так? Костя изменился, я изменилась – и говорить нечего, общественный строй в России изменился, мир изменился, Нинка – нисколько! Ей книжку под мышку, да и бежать на лекции через цюрихский Новый мост, мимо ратуши, мимо церкви Святого Августина. Честное слово! Не может быть!

– Может, Сашенька, может,– утверждал серьезно Лазарев.– Верь своим глазам, вот и все!

– Невероятно! Ты, Костя, всегда был мастером все объяснять. Тем более невероятности!

– Могу! Тут логика и даже арифметика: пятнадцать лет назад Нина выглядела старше своих лет, а сейчас младше. То на то и получается. Ну, и как же твой Матвей? Как здоровье? Работа?

– Жив и кое-как здоров. Вот бы уж кто удивился, увидев Ниночку! Тоже не поверил бы!

– Матвей – реалист. Поверил бы!

Александра Федоровна вздохнула.

– А все-таки нам хорошо жилось в Цюрихе, весело. Хоть и ходили в Европе анекдоты о скуке этого города, нам все равно было весело. Светло на душе, мы жили в ожидании...

– Анекдоты? О скуке? Я что-то и не помню,– спросила Нина Всеволодовна.

– Ну, как же: «Чем Цюрих дважды отличается от городского венского кладбища? – Тем, что Цюрих в два раза больше и тоже в два раза веселее!»

– Нет,– сказала Нина Всеволодовна,– я этого анекдота не помню...

Корнилов слушал и думал: «Природа! Нина Всеволодовна не себя бережет и не свою молодость, а свою природу. Она, пока жива, знает свою собственную природу, понимает ее, вот и весь секрет! Пока она жива, пока жив...» Тут Корнилов остановился, не стал догадываться, тем более что догадалась Александра Федоровна:

– Все дело в тебе, Костя,– сказала она.– Пока ты жив, Нине обеспечена молодость. Ты, наверное, нарочно и себя, и ее из Москвы-то увез? Чтобы лет через тридцать вернуться в Москву и всех удивить?

– Ну, а как же все-таки твой Матвей? – снова спрашивала Нина Всеволодовна.

– Занят по горло. Оба мы по горло. Он в наркомате, я в Коминтерне. К Мейерхольду ходим. А с Аванесовыми по-прежнему водимся. С Межлауками тоже, но поменьше. Матвей меня по-прежнему любит, а в тебя, Нина, кажется, по-прежнему влюблен.

– Не перестаю удивляться,– смеялся Лазарев,– Александра Федоровна Романова – в Коминтерне!

– А я не в самом. Я в сопутствующем учреждении.

– Ну, и в сопутствующем – разве неудивительно? Вы с Матвеем фамилии, что ли, переменили бы! Все нынче меняют, а вы уперлись, словно... Матвей упрям, так уж упрям!

Тут Корнилову почудилось, будто он очень-очень давно знает Нину Всеволодовну, лет пятнадцать, по меньшей мере. Ну, конечно, если она за пятнадцать лет ничуть не изменилась, значит, во всем этом сроке ее легче легкого представить и узнать! Это жаль, что Корнилов не бывал в Цюрихе, и тут ему не хватило географии, городского пейзажа, чтобы представить себе, как это его знакомая Ниночка Лазарева, студентка, с книжками под мышкой бежит-торопится через Новый мост? Архитектурного облика городской ратуши и августинской церкви ему тоже не хватало, единственно, что он мог сказать тогда, припомнив что-то из описаний Швейцарии:

– С Нового моста прекрасный вид на Цюрихское озеро!

– Прекрасный! – подтвердила Нина Всеволодовна, улыбнувшись Корнилову и как бы даже вспоминая, уж не вместе ли они – она и Корнилов – каждый день бегали по Новому мосту на лекции!

Нина Всеволодовна, когда она очень волновалась, замолкала. Волновалась она не часто, но Корнилов подумал: «А что же будет, если случится что-нибудь действительно трагическое? Ведь тогда она может замолкнуть на всю жизнь?»

К Нине Всеволодовне многие-многие были неравнодушны. Все крайплановские мужчины, да и прочие тоже.

Это, во-первых, выражалось в повышенном внимании ко всему, что она говорила, стоило ей заговорить в линейке, положим, или на вечерней дачной посиделке, и все тотчас умолкали, даже если в это время шел горячий спор по вариантам Сверхмагистраль – Южносибирская или о плановом проценте коллективизации сельского хозяйства в предстоящее пятилетие, или о воспитании детей в школе в пионеротряде и дома. Внимание проявлялось и в том, что «Нина Всеволодовна», имя-отчество это никогда без крайней необходимости не упоминалось ни в одном разговоре. Имя-отчество это оберегалось от излишних упоминаний, от которых оно, казалось, пусть и немного, а все-таки может потерять...

Очень умелый, интеллигентный, не фамильярный, но и не чрезмерно возвышенный тон сумел установить по отношению к Нине Всеволодовне Бондарин. Не скрывая симпатии, он был к ней внимателен и учтив в той как раз мере, которая точно соответствовала в тому, что она замужем, и тому, что она замужем за совответработником, и тому, что он сам, Бондарин, не только «бывший», но и бывший генерал.

И внимание Бондарина к Нине Всеволодовне стало даже чем-то необходимым для всех вообще, никого не смущало – ни его самого, ни ее, ни Лазарева. Если бы этого внимания вдруг не стало, вот тогда бы появилась какая-то неловкость.

И, все это чувствуя тонко, Бондарин как будто и запросто, а все-таки чуть-чуть в не запросто шутил с Ниной Всеволодовной, а иногда, очень редко, даже бросал ей одну-другую фразу по-французски или по-

немецки, и ей это нравилось, хотя отвечала она ем только по-русски.

Бывало, возвращается линейка из города или же едет в город – крайплановцы едут в Крайплан, женщины с корзинками на базар и в магазины,– и вдруг затеется между ними этот легкий, веселый и непринужденный разговор.

«Вот как нужно разговаривать и шутить жене совответработника с бывшим генералом!» – невольно думают тогда все женщины в линейке.

«Вот как «бывшему» нужно разговаривать с женой совответработника!» – мотают себе на на ус мужчины, «бывшие», разумеется, прежде всего.

«Вот как нужно вести советский светский интеллигентный разговор!» – думают те и другие.

Но однажды Бондарин все-таки дал маху, ошибся! На даче это было, на берегу Еловки в прошлом году. Песчаный, чистый-чистый берег, буроватая ласковая журчливая вода, узкие темно-зеленые листочки на ярко-красных прутьях кустарника-шелюги, и тут же несколько скамеек и деревянный, пристроенный к пеньку столик – это уже крайплановское имущество, сюда-то и приходили плановики в выходные, устраивали не то чтобы пикник, а так, полдник какой-нибудь или ужин. Легкая закуска, чаек, спиртного конечно, ни-ни!

Тут-то, раззадорясь после каких-то анекдотов по доводу международного положения, после споров о событиях и людях теперь уже исторических 1910-х – 1920-х годов, оставшись в этих спорах благодаря удивительной своей памяти несомненным победителем, Бондарин вдруг сказал Нине Всеволодовне:

– А вы женщина бесстрастная!

И это было слишком. Все так и поняли, что слишком. И Нина Всеволодовна взглянула на мужа, замолчала на полуслове, чуть-чуть приоткрыв рот. Потом ответила так:

– Для больших страстей, Георгий Васильевич, нужен ведь, чтобы не получилось глупостей, очень большой ум... Иначе… – Она словно бы и не хотела своего собеседника обидеть, но не задеть его не могла.

– Может быть, и так...– неуверенно сказал всегда о во всем умеющий быть уверенным Бондарин.– Но не всегда, ох, не всегда существует этакая гармония!

– К сожалению, далеко не всегда! – согласилась и Нина Всеволодовна.

А еще, который уже раз, вспоминалось:

...скользкие зимние тротуары, и вот они возвращаются из театра после встречи с Толстым («Власть тьмы»), первой встречи после долгой-долгой разлуки с ним. После гражданской войны, после всех событий новейшей истории, которые были бы так чужды Толстому...

Вот когда – в 1927 году, зимой, незадолго до кончины Лазарева,– когда смеркалось, когда не было навязчивого ощущения времени и нынешнего быстротекущего и такого настырного дня, который обязательно должен чему-то принадлежать – то ли войне, то ли военному коммунизму, то ли нэпу, то ли периоду восстановления и реконструкции народного хозяйства – и состоялось причащение, настал этот час, он и сообщал невидимую благодать и нежность к миру...

При этом, однако же, Лазарев все-таки подтвердил, что он и в театре очень хорошо заметил в Толстом графа, а Достоевского, того вообще не любит. И посмеялся над Федором Михайловичем, над почитателями его: не сами по себе будем погибать, а по великому Достоевскому! И тут же заметил, что вот жена его Достоевского обожает. То есть уже тогда он признал, что жена может быть в какой-то отдельности и даже самостоятельности от него, и это было такое необыкновенное с его стороны признание и такое удивительное для Корнилова открытие!

Теперь же Нина Всеволодовна страдает одна, страдает, наверное, теми самыми муками, которые Лазарев отрицал и ни во что не ставил. Конечно, она ни в чем не упрекает его, она и теперь его обожествляет за то, что он умел и мог эти муки отрицать, а она все еще не умеет и не может, но что из этого следовало? Нынче?

А вот: один, один на всем нынешнем свете Корнилов мог Нину Всеволодовну понять, поняв, убедить в том, что она и без Лазарева человек, и без него женщина, что и в этой потере она сама нечто большее, чем ее страх и ее ужас ! Ну, кто бы все это еще мог ей сказать, кроме него? Никто – он был единственным!

Он был им еще и потому, что, спасая ее, лишь отвечал бы взаимностью, ведь это благодаря ей, Нине Всеволодовне, в тот зимний день, когда они возвращались из театра, от Толстого, Корнилову пришла догадка: «Вот умру, и это будет значить, что и человечеству осталось уже совсем немного...» А что? Почему это и зачем Корнилов решил когда-то стать богом? Чтобы встать над человечеством и повелевать им? Да ничего подобного, никогда не увлекала его эта незначительная, эта мелочная задача, просто-напросто он еще в детстве догадался, что ему нужно родиться и стать человеком не через черта-дьявола, а через ту природу, которая может открыть человеку самого себя... Да, да, так оно и было, взрослому не дано, а детский ум, правильный, создал замысел природный, естественный и точный, но тут что случилось: разрозненный, расхристанный на части мир уже взрослого Корнилова тоже раздвоил, растроил, раздесятерил...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю