Текст книги "Максимилиан Волошин, или себя забывший бог"
Автор книги: Сергей Пинаев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 50 страниц)
Поэтесса Р. М. Гинцбург вспоминает, как Волошин спас от белых её отца, революционера, журналиста (псевдоним Даян), профессора психологии Моисея Исааковича Гинцбурга. В детской памяти отложилось, как какие-то мальчишки «за кустами ограды, на дороге, пели что-то про жидов и красных. Генерал с офицерами зашли в дом Максимилиана Александровича. Мама мне ничего не говорила. Но когда на следующий день ушли белые и папа, живой, усталый, был с нами, я узнала, что Максимилиан Александрович спрятал его от белых в своей постели».
В мае 1920 года в Коктебеле при белых был раскрыт подпольный съезд большевиков, проходивший на одной из пустующих дач. Началась перестрелка. Один из участников съезда, Илья Хмелевский (кличка Хмилько), по берегу моря добрался до волошинской дачи. «Волошин спрятал его на чердаке, – вспоминает В. В. Вересаев, – очень мужественно и решительно держался с нагрянувшей контрразведкой». Преследователи «даже не сочли нужным сделать у него обыск». Правда, Хмилько в результате был схвачен, но уже за пределами дома поэта. Там же, на антресолях за цветным панно, довелось скрываться от красных и подпоручику Сергею Эфрону.
Э. Л. Миндлин, тогда начинающий поэт, проживавший в Отузах, пишет в своих воспоминаниях о Волошине: «И „те“ и „другие“, и белые и красные для него прежде всего русские, его русские люди. Он молился и за тех и за других, как молился за Россию, за свою Россию. В политической борьбе он не помогал ни тем ни другим. Но как отдельным людям – и тем и другим, – помогал в защите, в спасении одних от других… В разгар гражданской войны… когда Феодосия бывала занята красными, он спасал и прятал на своей даче отдельных офицеров-белогвардейцев, которым грозила смерть. Он прятал и спасал их не как своих единомышленников, которыми не признавал ни тех ни других, а как людей. И ещё больше и чаще ему приходилось так же спасать и прятать у себя красных во время белого террора в Крыму. Об этом хорошо напоминает надпись писателя-большевика Всеволода Вишневского на его книге „Первая Конная“… „Максимилиану Александровичу Волошину! С доброй памятью о Вас шлю Вам эту книгу, где показаны мы, которым в 1918–20 гг. Вы оказали смелую помощь в своём Коктебеле, не боясь белых“».
В те дни мой дом, слепой и запустелый.
Хранил права убежища, как храм,
И растворялся только беглецам,
Скрывавшимся от петли и расстрела.
И красный вождь, и белый офицер,
Фанатики непримиримых вер,
Искали здесь, под кровлею поэта,
Убежища. Защиты и совета.
Я ж делал всё, чтоб братьям помешать
Себя губить, друг друга истреблять,
А сам читал в одном столбце с другими
В кровавых списках собственное имя.
(«Дом Поэта»)
В шутку ли, всерьёз, но так и хочется сказать, что поэт Максимилиан Волошин стал настоящим специалистом по спасению поэта Осипа Мандельштама. В первом случае Мандельштаму грозил самосуд, который готов был учинить над ним озверевший от пьянства есаул. В самом конце лета 1920 года Осип, взъерошенный, влетел к Максу: «Меня хотят арестовать! Пойдёмте со мной. Я боюсь исчезнуть неизвестно куда. Вы же знаете, как белые относятся к евреям». Придя на дачу, где жили братья Мандельштамы, Волошин увидел казацкого есаула «в страшной кавказской папахе». Видимо, желая как-то оправдаться перед начальством за свой загул, мордоворот в папахе решил поприжать евреев. «Это местный дачевладелец Волошин, – радостно объявил Осип Эмильевич и тут же, словно боясь упустить счастливую мысль, предложил есаулу: – А знаете что… Арестуйте лучше его!» Пораскинув пьяными мозгами, есаул согласился: «Если Мандельштам завтра не явится в Феодосию к десяти часам, я арестую вас»… Но, благо, во главе учреждения, куда должен был явиться незадачливый поэт, стоял полковник А. В. Цыгальский, как выяснилось, поклонник Мандельштама, к тому же сам стихотворец.
В другой раз Мандельштам оказался в более тяжёлом положении: он едва не стал жертвой врангелевской контрразведки. Как отмечали современники, этот щуплый, бедно одетый, но всегда заносчивый, с высоко поднятой головой поэт постоянно казался всем подозрительным «благодаря своему виду вызывающе гордого нищего». Вот и в данном случае, как свидетельствует И. Эренбург, какая-то женщина заявила, что Мандельштам пытал её в Одессе. И на этот раз невезучего киммерийского гостя спасло заступничество Волошина. Правда, история эта осложнилась побочными обстоятельствами.
Дело в том, что в это время Мандельштам и Волошин находились в ссоре. Да, случалось у Волошина в отношениях с гостями и такое. Чаще всего – из-за любимой книги. Ещё в 1916 году будущий автор «Разговора о Данте» взял у Волошина редкое издание «Божественной комедии», увёз в Петроград, где и забыл. Когда Осип как ни в чём не бывало попросил У Макса отсутствующую по его же вине книгу, хозяин библиотеки предъявил гостю законные претензии. Неаккуратный Мандельштам, не делавший трагедии из потери чужих вещей, закатил истерику. В порядке наказания деспотического «дачевладельца» гордый поэт решил изъять из волошинской библиотеки свой первый сборник, «Камень», самолично подаренный им Пра. «Приговор» исполнил его брат Александр, стащивший «Камень» из-под носа читавшей книгу Майи Кудашевой. Эта акция очень уязвила Волошина, хотя куда больше он печалился из-за потери «Божественной комедии». «Чувство утраты» заставило Макса совершить несвойственный для него поступок: узнав, что братья Мандельштамы намереваются отправиться на Кавказ, он обратился к начальнику феодосийского порта Новинскому с просьбой не выпускать в море проштрафившихся путешественников – пусть вначале вернут книгу, а уж потом отправляются куда хотят.
Узнав о письме, Мандельштам пришёл в ярость и обрушился с ответным посланием на прижимистого коктебельца, словно Цицерон на Катилину: «Милостивый государь! Я с удовольствием убедился в том, что вы под толстым слоем духовного жира, простодушно принимаемом многими за утончённую эстетическую культуру, – скрываете непреходимый кретинизм и хамство коктебельского болгарина…» Стоит ли продолжать? Общая концепция ясна. Зачитав мандельштамовский перл присутствовавшим в мастерской «обормотам», Волошин выступил с заявлением: «Если кто из вас потеряет какую-нибудь книжку, взятую из моей библиотеки, то рекомендую вместо того, чтобы извиняться, написать мне ругательное письмо». И повертел перед публикой присланным ему образцом.
И вот теперь гневный обличитель волошинского скопидомства оказался в каталажке, за несколько дней до отплытия в Феодосию. Здесь за него взялись люди серьёзные, не то что недавний есаул. Осип сходил с ума от ужаса и пытался объяснить стражам, что он не создан для тюрьмы. На допросе он огорошил следователя вопросом: «Скажите лучше: невинных вы отпускаете или нет?» Согласно легенде, ответ был таков: «Сначала лишаем невинности, а потом отпускаем». Поэт впал в запредельное состояние и был переведён в психиатрическое отделение тюремной больницы. Тогда-то и наступил момент выхода на сцену героя: никто, кроме Волошина, разрубить этот гордиев узел не мог.
Макс болел, был зол на Мандельштама, к тому же не имел дружеских связей с влиятельными лицами из Добровольческой армии. Тем не менее под давлением коктебельской литературной общественности он написал письмо начальнику врангелевской контрразведки Апостолову: «Милостивый государь! До слуха моего дошло, что на днях арестован подведомственными Вам чинами поэт Иосиф Мандельштам. Т. к. Вы, по должности, Вами занимаемой, не обязаны знать русской поэзии и вовсе не слыхали имени поэта Мандельштама… то считаю своим долгом предупредить Вас, что он занимает в русской поэзии крупное и славное место. Кроме того, он человек крайне панический, и, в случае, если под влиянием перепуга… что-нибудь с ним случится, за его судьбу будете ответственны Вы перед русской читающей публикой… Мне говорили, что Мандельштам обвиняется в службе у большевиков. В этом отношении я могу Вас успокоить вполне: Мандельштам ни к какой службе вообще не способен, а также и к политическим убеждениям: этим он никогда в жизни не страдал».
Письмо это должна была передать княгиня Кудашева, чей титул не мог не произвести впечатления на добровольческое начальство. Господин Апостолов действительно принял Майю весьма любезно, но, прочитав тут же при ней письмо, недоумённо вскинул глаза: «А кто же такой Волошин? Почему же он мне так пишет?» – «Поэт… Он со всеми так разговаривает», – невинно прощебетала княгиня Кудашева. «Письмо нарочно было написано в таком духе, – вспоминает Волошин. – Оно было корректно, но на самом лезвии… Это был обычный тон моих отношений с Добровольческой армией. Начальник контрразведки очень недовольным жестом сложил бумагу и сунул в боковой карман. И на другой день велел отпустить Мандельштама». Заметим здесь, что сохранился и черновик письма Волошина в Севастополь к П. Б. Струве, министру иностранных дел врангелевского правительства, пользующемуся большим авторитетом в Добровольческой армии, с ходатайством за Мандельштама. Очевидно, поспособствовал делу освобождения поэта и полковник Цыгальский…
Спасая поэтов и генералов, Волошин не забывает и о литературной работе. В Коктебель по-прежнему стягивается творческая интеллигенция. На своих дачах живут В. Вересаев, Г. Петров, Н. Манасеина, П. Соловьёва; часто наезжают драматург К. Тренёв и литературовед Д. Благой; на одной из дач поселяется прозаик А. Соболь; частым гостем оказывается И. Эренбург; объявляется даже лингвист С. Карцевский, профессор Кембриджского университета. С помощью творческого общения преодолевали голод, а иногда и холод. Волошин и здесь остаётся верен себе: заботится о тех, кто рядом и кто вне поля зрения. Он помогает дровами – Майе, деньгами – Эфрону, устраивает крупный заём для умирающего от чахотки в Ялте поэта и критика Николая Недоброво.
Несмотря на тяжёлые условия жизни, в Феодосии возникает литературно-артистический кружок (ФЛАК) со своим помещением. Инициатором его создания был актёр и режиссёр А. М. Самарин-Волжский (Левинский). Завсегдатаем кружка был полковник А. В. Цыгальский. Э. Л. Миндлин оставил описание артистического приюта и его быта: «Два маленьких зала вмещали небольшое кафе поэтов. Третий зал – маленький, с окошком на кухню – служебный. На кухне готовили отличный кофе по-турецки и мидии… с ячневой кашей. Спиртных напитков да и вообще ничего, помимо кофе и мидий… не подавалось… В глубине большого зала воздвигли крошечную эстраду и расставили перед ней столики… Кто только здесь не бывал! Белогвардейцы, шпионы, иностранцы, артисты, музыканты. Какие-то московские, киевские, петроградские куплетисты, поэты, оперные певцы, превосходная пианистка Лифшиц-Турина, известный скрипач… Борис Осипович Сибор и певичка Анна Степовая, известные и неизвестные журналисты, спекулянты и люди, впоследствии оказавшиеся подпольщиками-коммунистами. Бывал здесь и будущий первый председатель Феодосийского ревкома Жеребин, и будущий член ревкома Звонарёв, писавший стихи… Бывали и выдающийся русский художник К. Ф. Богаевский, и пейзажист-импрессионист Мильман, большую часть жизни проживший в Париже, и Феодосией Мазес, расписавший подвал персидскими миниатюрами…»
Сюда следует добавить поэта и литературоведа Д. Благого, бывшего учителя Макса профессора Ю. Галабутского, читавшего лекцию «Чехов – Чайковский – Левитан» и постоянно рассуждавшего о «сумерках души русской интеллигенции», поэта, художника, искусствоведа В. Бабаджана, руководившего в Одессе издательством «Омфалос», которое переиздало книгу Волошина «Верхарн (Судьба. Творчество. Переводы)». Простецкая эстрада ФЛАКа стала подмостками для певцов Большого театра В. Касторского, Г. Юренева, В. Андриевской, танцовщицы Камерного театра Н. Ефрон. Появлялись поэтессы А. Герцык и С. Парнок. Анастасия Цветаева по традиции читала стихи сестры. Хорошо вписывалась в царящую здесь атмосферу М. Кудашева. А атмосфера была довольно-таки своеобразная: «Бывали в кафе… какие-то странные девушки, похожие на блудливых монашек. Странные эти девушки сходили с ума от стихов, были очень религиозны, много говорили о христианстве, вели себя как язычницы, читали блаженного Августина, часто покушались на самоубийство и охотно позволяли спасать себя».
Однако прославили кафе всё же не «блудливые монашки», а выступавшие там поэты: Волошин, Мандельштам, Эренбург, Бабаджан, Миндлин, Соколовский, Полуэктова, скрипач Сибор. Волошин, как обычно, выступал со стихами и с лекциями: «Война и демоны машин», «„Двенадцать“ А. Блока». На вырученные от этих выступлений деньги начали издавать литературно-художественный альманах «Ковчег». Волошин запомнился Миндлину таким: «Он был в чёрном пальто поверх костюма с брюками до колен и в толстых чулках, в синем берете». Первая реплика, которую он произнёс, была посвящена Мандельштаму: «Нелеп, как настоящий поэт!» (Потом выяснилось, что Макс не дождался Осипа в условленном месте и на всякий случай спустился в подвал, но определение за Мандельштамом закрепилось.)
Сам Волошин, как считал Миндлин, «был поэт подлинный, очень большого таланта, огромной поэтической культуры, глубоких и обширных знаний, чётких пристрастий и антипатий в искусстве. Но вот уже в ком не было ничего „нелепого“! И это несмотря на всё своеобразие его внешности, на вызывающую экстравагантность наряда, на всегдашнюю неожиданность его высказываний и поступков. Нелепость предполагает необдуманность, несоразмерность, нерасчётливость. В Максимилиане Волошине было много необычного, иногда ошеломляющего, но всё обдуманно и вот именно лепо!» Миндлин не соглашался с Мандельштамом в том, что «христианство» Волошина происходило от его всегдашней потребности в эпатаже, от его желания нравиться самому себе. Молодой писатель с самого начала был убеждён, что перед ним – настоящий эрудит, христианин-философ, который, впрочем, относится к нехристианским суевериям так же серьёзно, как и к постулатам христианства: «Он встретил меня на верхней улице в Феодосии и, увидев, что я иду навстречу ему с двумя вёдрами, наполненными водой, весь как-то сразу от удовольствия просветлел… Он принялся объяснять, что встреча с несущим полные вёдра – проверенная примета и сулит удачу в делал. Когда, неуверенный, не разыгрывает ли меня Волошин, я отпустил какую-то шутку насчёт суеверий, Волошин назидательно и очень серьёзно предостерёг от пренебрежения к „разуму недоступным вещам“. Приметы для него были явлениями непознаваемого, „недоступного разуму мира“…»
Об акварелях Волошина Миндлин отозвался следующим образом: «В сущности, все они об одном и том же – о мудрости и красоте близкой ему киммерийской земли и неба над ней. Такого малого куска земли и такого малого участка неба над ней! Но в этих малых кусках земли и неба зоркий поэт и художник видел неисчерпаемые миры! В какой-то мере эти несколько условные, с географической чёткостью выписанные пейзажи, в которых камни дышат и облака поют, сродни полуфантастическим пейзажам известного художника Богаевского…» Автор воспоминаний обращает внимание на то, что отношения Волошина и Богаевского «были трогательно дружественны. Какая-то взаимная нежность в их обращении друг к другу сочеталась с таким же взаимным глубоким уважением. Словно каждый считал другого своим учителем».
К началу весны 1920 года Волошину становится неуютно во ФЛАКе: там и сям снуют большевики-подпольщики, обретшие здесь своё «прикрытие», как следствие этого – визиты контрразведчиков с проверкой документов, не очень-то охочая до поэзии жующая публика. Неожиданно поэт получает предложение от Еврейского литературного общества «Унзер винкль» («Наш угол») выступить у них с литературным концертом. В Феодосии в это время действительно осело немалое количество евреев-литераторов, так что образование собственного литературного общества было явлением закономерным. Макс вспоминает, как к нему пришли его представители и произнесли несколько фраз с характерной интонацией: «У вас сейчас трудные дни; вы, наверное, сидите без денег. А хотите, мы устроим для вас литературный вечер?» Волошин хотел; к тому же прекрасно понимал, что ему оказывают большую честь, ибо литераторы несемитского происхождения в это общество не допускались. Парадоксально, но с помощью Еврейского литературного общества Максу удалось поправить свои дела, выступить с лекциями и стихами. Было и нечто забавное: после прочитанного поэтом стихотворения «Видение Иезекииля» вся аудитория, поднявшись, пропела хором «торжественную и унылую песнь на древнееврейском языке». Очевидно, в довольно-таки специфических стихах русского поэта слушатели-евреи почувствовали «подлинный голос древнего Иудейского пророка».
В своём отношении к евреям Волошин проявляет свойственные ему мудрость и последовательность. Полемизируя с А. М. Петровой, склонной к антисемитским настроениям, Макс пишет ей 17 октября 1919 года: «Боюсь, что мы ни о чём с Вами не договоримся. Вспомните слова Соловьёва о том, что евреи всегда относились к христианам согласно требованиям их иудейской религии, но что христиане никогда не относились к евреям так, как того требовало учение Христово. Я хочу только христианского отношения к расе, которой мы обязаны истоками своей веры и которая вся целиком, рано или поздно, согласно точным словам Апостола Павла, придёт ко Христу и спасётся. Я ничего лучшего не желаю, как ценить и весить евреев точно и верно. Но весить их на весах христианских, а не на весах „иудейских“, как это делают обычно христиане. Погром, насилие, экспатриирование – всё это плохие средства для пропаганды христианской идеи. Они создают то, что сейчас, несмотря на все грехи иудеев, их надо защищать изо всех сил. Не случайно евреи живут на русской территории: мы взаимно должны многому друг от друга научиться, оставаясь самими собою. Впрочем, я ничего не имею против того, чтобы иудеи становились христианами, и не хочу, чтобы русские „жидовствовали“ и сами делали всё то, в чём они упрекают евреев». Что касается «роли евреев во время революции», то поэту она представляется «значительной и интересной», однако, считает он, оценивать её пока рановато: «нет ни материалов, ни разбега для перспективы».
В поэзии Волошина периода окончания Гражданской войны наряду с риторико-профетическими тенденциями наблюдается некоторое умиротворение; для него характерно тяготение к религиозным темам. Причём это не сводится к традиционному для него перегружению стихов библейской символикой. Художник пытается наполнить их религиозным духом, создать атмосферу просветления, ощущения Божьего присутствия. Поэт зачитывается книгой отца Сергия Булгакова «Свет невечерний». Из-под пера Волошина выходят стихотворения «Пустыня», «Заклятье о русской земле», «Иуда-апостол», «Святой Франциск». Ещё осенью 1919 года он начинает работать над большой поэмой о Серафиме Саровском. А. М. Петрову эта задумка смущает: «Почему-то очень боюсь, что Вы напишете о Серафиме. Запало Ваше мимолётное признание при разговоре в последнюю встречу: „Мне непонятно смирение“. А ведь без него, по настойчивому указанию всех святых, праведных и Отцов церкви, – ни шагу вперёд, и всякая иная работа ничто».
«Дорогая Александра Михайловна, – отвечает ей Волошин 17 октября. – О Серафиме Вы не бойтесь: я его почувствовал. Я читал тогда Амвросия (иеромонаха Оптиной пустыни. – С. П.), когда жаловался на то, что не понимаю смирения. Из жития Амвросия так и не видно, ни кто он, ни какими путями он шёл. Вся личная трагедия спрятана. Вина не его, а биографа… В Серафиме смирение понятно и обоснованно. У меня план и перспектива наметились. Конечно, это не будет ни ортодоксально, ни церковно (тогда надо житие писать, а не поэму!), но, конечно, „Гаврилиады“ не напишу. Во-первых, потому что я недостаточно гениален, во-вторых, потому что вовсе не собираюсь ни шутить, ни кощунствовать… На Аввакума – могу сказать – совсем не будет похоже».
Образ Серафима полностью овладевает творческим воображением поэта. «Я беру его как реальное существо Первой Иерархии, – пишет он Е. И. Дмитриевой (Васильевой) 25 ноября, – воплощающееся по непосредственному изволению Богоматери… в плоть России»:
«Мой любимиче! Погасни
В человеках. Воплотись. Сожги
Плоть земли сжигающей любовью!
Мой любимиче! Молю тебя: умри
Жизнью человеческой, а Я пребуду
Каждый час с тобою в преисподней».
И, взметнув палящей вьюгой крыльев
И сверля кометным вихрем небо,
Серафим низринулся на землю.
В земном же бытии Волошина, как обычно, масса проблем – мелких и крупных. Кишмя кишит самыми разными людьми посёлок-муравейник Коктебель. Наезжает с маленьким ребёнком и престарелой матерью всегда неспокойная Майя Кудашева, тяжело переживающая гибель мужа, подпоручика белой армии; Татида, не ужившись с Пра, уезжает в Болгарию; происходит ссора Волошина с Эренбургом… Да и здоровье Макса оставляет желать лучшего: его мучает ревматизм плеча, одолевают головные боли, дают о себе знать почки, как считает врач, «благодаря недоеданию, истощению и сильной нервной работе». Увы, в то время это был весьма распространённый диагноз. А тут ещё в дом, официально освобождённый от постоя, вселяют сорок пять кубанских казаков, которые обильно «удобряют» окрестности… Волошину никак не удаётся найти издателя для новой книги стихов, хотя замысел и структура «Неопалимой Купины» у него давно созрели, а за поэтическим материалом дело бы не стало. Поэт старается заинтересовать своим творчеством командующего Первой армией генерала А. П. Кутепова, делает попытки выйти на самого главнокомандующего Русской армией барона П. Н. Врангеля, но – тщетно. Не помогает и обращение за помощью к П. Б. Струве… Может быть, время сейчас такое, непоэтическое?.. Или его поэзия слишком специфична и не вписывается в общепринятые каноны?..
А над Крымом сгущаются тучи: положение Русской армии становится критическим. «Использовать выгодную стратегическую обстановку в связи с нахождением главных сил красных на Польском фронте не решились, – пишет в своих мемуарах генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский, – а впоследствии пришлось принять на себя весь их удар… А время было, были и средства». Так или иначе, но время и судьба, расчёт и удача были на стороне командующего Красной армией М. В. Фрунзе. 8 ноября 1920 года красные начинают штурм Турецкого вала, а спустя три дня П. Н. Врангель отдаёт приказ об оставлении Крыма…
Забыть ли, как на снегу сбитом
В последний раз рубил казак,
Как под размашистым копытом
Звенел промёрзлый солончак,
И как минутная победа
Швырнула нас через окоп,
И храп коней, и крик соседа,
И кровью залитый сугроб.
Но нас ли помнила Европа,
И кто в нас верил, кто нас знал,
Когда над валом Перекопа
Орды вставал девятый вал, —
напишет участник последних крымских сражений белых – поэт Иван Туроверов.
«Все мои желания остались только желаниями, – подведёт итог Я. А. Слащов. – Армия садилась на суда, покидая Крым, ничего сделать было нельзя, и я на ледоколе „Илья Муромец“ выехал в Константинополь, покидая землю, которую всего несколько месяцев тому назад держал с горстью безумцев-храбрецов…»