Текст книги "Максимилиан Волошин, или себя забывший бог"
Автор книги: Сергей Пинаев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 50 страниц)
Картины «разодранного» войной мира, вакханалии «взметённых толп» в России удручали и тяготили поэта. Отрываясь мыслями от грешной земли, Макс всё чаще задумывается о Граде Господнем, с высоты которого должны оцениваться история и бытие людей. С этой точки зрения, буржуазия и пролетариат едины, считает поэт, поскольку оба сословия отталкиваются от идеала благополучия и комфорта, руководствуются исключительно эгоизмом. Законом человеческого сообщества должна стать самоотречённость, «только то, что делается для других, без мысли о самом себе и без ожидания награды. „Здоровый эгоизм“, личный и классовый, на котором строится весь современный строй (и капиталистический, и социалистический), это яд, разлагающий единение и свободу».
Идеал же Волошина сводился к тому, чтобы каждый работал на другого «безо всякой мысли об оплате», а всё нужное получал от других в виде милостыни. Во главу угла возводилось нищенство, правда, оговаривался поэт, нищенство – моральное, а не экономическое; только в этом случае и машины, и промышленность будут во благо, а не во зло человечеству.
Ещё в период Первой русской революции 1905–1906 годов Волошин много рассуждал о справедливости. В условиях нового «исторического оргазма» он вновь обращается к этой теме: «Справедливость… как порыв любви, как мятеж против беззакония, – прекрасна… Справедливость судящая, наказывающая – зло. Нет закона, справедливого для двух людей, потому что моральные пути не совпадают и героический поступок одного явился бы преступлением для другого». Чего было больше в тогдашней в России – героики или преступлений?.. Споры об этом ведутся до сих пор.
Размышляя о Граде Господнем, Волошин задумывается над евангельским «договором»: «Просите и воздастся вам…» Как это понимать? «Господь берёт на себя устройство земных дел человека, пока он сам будет заниматься делами господними. И обещает исполнение всякой просьбы, к нему обращённой… последнее обещание сводится к моральному очищению, просветлению желаний и к приведению их в гармоническое согласие с планами Божьими…»
Таковы были основные положения жизненной философии Волошина в промежуток между Февралём и Октябрём 1917 года. Добавим сюда ещё три его кратких мысли: «Собственность священна – это право дара. Моё только то, что я могу пожертвовать»; «Будущее выявляется верой, действительность – скептицизмом»; «Россия должна идти к религиозной революции, а не к социальной». Цель – «преображение личности».
Но пока ближайшие перспективы безрадостны, витающие в воздухе социальные идеи порочны. «Больше, чем когда-либо, я чувствую неприязнь к социализму и гляжу на него как на самую страшную отраву машинного демонизма Европы, – пишет художник А. М. Петровой 18 мая 1917 года. – Пролетарии, так страстно ненавидящие „буржуазию“, берут от неё все её яды, отбрасывая то, что есть в ней от общей духовной культуры – „аристократической“ культуры человечества. Социализм и „германизм“, в конечном счёте, одно и то же: обожествление „здорового комфортабельного эгоизма“. Поэтому они и чувствуют друг к другу такую неодолимую симпатию». У него крепнет убеждение (письмо от 2 июня), что «вся наша революция в конце концов окажется грандиозной германской провокацией».
Весьма знаменательное наблюдение, во многом подтверждающее взгляды современных историков на роль Германии в развязывании и стимулировании революционных событий в России. В архиве поэта сохранилась заметка, в которой он рассуждает о соответствии русской революции «интересам и планам Германии, настолько в факте её совершения заключается спасение Германии от железного кольца, которым она уже была окружена… в мышеловке, куда мы попали, приманкой были положены германской политикой свержение старого режима, гражданская свобода и социальный строй. И они знали, что мы не можем не пойти на этот кусок сала, что для нас наши внутренние немцы ненавистнее, чем далёкие немцы внешние, окружённые ореолом науки (для интеллигенции) и социал-демократии (для рабочих)…»
М. Волошин разделяет позицию Б. Шоу в отношении социализма: как он «был бы популярен, если бы не было социалистов!». Но они есть, так что «доброго во внешнем мире» ждать не приходится; из письма А. М. Петровой от 9 мая: «…не такова теперь эпоха и не такова нравственная культура европейцев, чтобы добро и свобода могли бы торжествовать. Теперь победа за эгоизмом и жадностью». Волошин прозревает будущее, будто листает книгу: «Социализм, который, конечно, восторжествует, принесёт с собою лишь более крепкие узы ещё более жестокой государственности». Какой уж там «Град Господень», какой там социальный строй, согласный с духом Христовым, основанный на благодеянии и даре…
Нет ничего удивительного в том, что поэт «безнадёжно чужд политической активности». Он признаётся, что, читая газеты, по очереди соглашается с самыми противоречивыми мнениями и выходит из себя лишь тогда, когда встречается с проявлениями человеческой глупости. Волошин не видит в России партии, с которой можно быть солидарным, в которой «хотя бы отчасти выражалось то, чего можно было бы пожелать России». К тому же сам принцип партийности был ему глубоко чужд. Художник сравнивал партийные программы с историями болезни: «Одни, – вспоминает слова поэта его жена Мария Степановна Волошина, – болеют корью, другие – коклюшем, у третьих – понос. И ещё —…люди и нелюди есть во всех партиях» – наблюдение, которое трудно опровергнуть.
А между тем события нарастают как снежный ком. 3 апреля в Россию возвращается из эмиграции В. И. Ленин. За три дня до него вернулся и Г. В. Плеханов, проехавший через Англию и Францию. Ленин же махнул прямиком через Германию, с которой Россия находилась в состоянии войны. Парижская газета «Юманите» писала: «Германское правительство разрешило Ленину, стороннику немедленного мира, пропаганде которого германская печать и даже имперское правительство посвящает особое внимание, а также тридцати его единомышленникам, проезд через Германию для возвращения в Россию. Притом германское правительство предоставило Ленину разные льготы». Сегодня разговором о «пломбированном» вагоне, в котором ехал вождь революции, уже никого не удивишь. Но тогда для многих это был своего рода шок; приезд Ленина воспринимался как факт политического распутства. Аморализм Ленина вызвал протест даже в отдельных частях армии и флота.
3 июня открывается Первый Всероссийский съезд рабочих и солдатских депутатов. К этому времени были обнародованы указы Временного правительства о всеобщей политической амнистии, о свободе слова, печати, союзов, собраний и стачек, об отмене смертной казни. Было принято решение о подготовке к созыву Учредительного собрания на началах всеобщего, прямого, равного и тайного голосования. «Этот переход характеризуется, с одной стороны, максимумом легальности (Россия сейчас самая свободная страна в мире из воюющих стран), с другой стороны, отсутствием насилия над массами», – с удовлетворением констатирует Владимир Ильич. Однако у большевиков своё представление о свободе. Они готовят вооружённое восстание против Временного правительства и съезда Советов. Ещё Шигалёв в «Бесах» Достоевского писал в своей тетрадке о выходе из «безграничной свободы» в «безграничный деспотизм». Ленинцы едва ли были знакомы с романами Достоевского, однако шигалёвскую теорию они с успехом претворят в практику жизни.
18 июня срывается русское наступление на фронте; ширится антиправительственное движение; 15 августа в Москве проходит Всероссийский церковный Собор; в конце этого месяца терпит поражение корниловский мятеж (попытка, пока ещё возможно, спасти ситуацию).
Макс по-прежнему испытывает «неприязнь и презрение» к политике как таковой. «Каждый, проваливающийся в эту кашу, – пишет он Р. Гольдовской, – отказывается одновременно и от здравого смысла и от религиозной веры, – то есть от тех двух сил, в которых исчерпаны все возможности общественного творчества». Какие-то надежды на стабилизацию положения он связывает с новым коалиционным правительством, куда вошли Н. Д. Авксентьев (с которым поэт учился в университете, поддерживал отношения за границей и которого характеризовал как «человека строгой логики», «опытного и последовательного организатора») и Б. В. Савинков. По-прежнему идеализируя «бесстрастного и мятежного» эсера, Макс видит в нём «все данные созидающей государственной воли». Данные эти, как известно, не захотел рассмотреть Керенский (а скорее усмотрел то, что его сильно испугало) и вскоре сместил одного из «последних Валуа» с поста управляющего Военным министерством. Не последнюю роль сыграло то обстоятельство, что Савинков настаивал на введении смертной казни в тылу, Керенский же был против.
Кто здесь прав? – задаёт себе вопрос Волошин. Ведь «введение казни, – пишет он А. М. Петровой 16 августа, – есть в сущности отмена самосуда (т. е. смертной же казни за ничтожные, в сущности, проступки)». Поэтому нет сомнения в том, что «она будет введена рано или поздно; самое страшное в революциях – это чувствительность: она приносит всегда в итоге самые кровавые плоды. Когда отменялась смертная казнь, я говорил: прекрасно, это, конечно, первый жест, который нужно было сделать, но, увы, он означает, что русская революция будет очень кровава… Наименее жестоки бывают те, которые убивают из необходимости и для пользы». Разве не были сентиментальны и чувствительны Робеспьер, Кутон, Марат и Сен-Жюст? Ещё в статье «Пророки и мстители» (1906) Волошин приходил к выводу: «Чем человек чувствительнее и честнее, тем кризис идеи справедливости сказывается в нём с большей силой и нетерпимостью». Впрочем, о честности и достоинствах современных Кутонов говорить едва ли приходится. Разве что – Савинков, настоящий «литейщик» этого сурового времени, «действенное и молниеносное сочетание религиозной веры с безнадёжным знанием людей»… Как видим, Макс не меняет своего отношения к близким знакомым…
Меняется ли его отношение к России? Теперь «вся Россия перенасыщена… влагой безумия и исступления», – пишет Волошин Эренбургу. Да и не он один такого мнения. «В мире тогда уже произошло нечто невообразимое: брошена была на произвол судьбы – и не когда-нибудь, а во время величайшей мировой войны – величайшая на земле страна, – отмечает в „Окаянных днях“ И. Бунин. – Ещё на три тысячи вёрст тянулись на западе окопы, но они уже стали простыми ямами… Невский был затоплен серой толпой, солдатнёй в шинелях внакидку, неработающими рабочими, гулящей прислугой и всякими ярыгами, торговавшими с лотков и папиросами, и красными бантами, и похабными карточками, и сластями, и всем, чего просишь… И… тогда уже говорили многие мужики с бородами:
– Теперь народ, как скотина, без пастуха, всё перегадит и самого себя погубит».
Тюрьмы распахнуты и для политзаключённых, и для уголовников. Выходите! Свобода! И это повсеместно. Характерная картина в Пензе (газетная зарисовка): «На Московской улице красные банты, красные знамёна, полотнища кумача… На извозчиках, потрясая разбитыми кандалами, в халатах, войлочных шапочках, в казённых котах едут освобождённые из острога уголовники, с извозчиков они что-то кричат о свободе, о народе. Толпа криками приветствует их. Даже извозчики везут их даром; в России теперь всё будет даром! „Отречёмся от старого мира!“ Тюрьмы уже взломаны, стражники бежали. В свободной стране не может быть тюрем. Теперь свобода всем, совершенная свобода!» Россия, «нелепая, жестокая, несуразная, но такая родная и обаятельная», – по-женски выражает свои эмоции Р. Гольдовская, – проваливается «в тьму веков».
В Коктебеле пока относительно спокойно, хотя и совершаются отдельные налёты на дачи. Здесь ещё продолжаются «внутренние» войны – «нормальных» дачников с «обормотами», которых давно уже и след простыл… Однако столп коктебельской нравственности Дейша-Сионицкая действует в духе времени. Она обвиняет Волошина и компанию в различного рода подстрекательствах и большевизме. Тем более что рядом, на даче Манасеиных, и Максим Горький – тот ещё большевик! Как удобно: теперь, что бы где ни случилось, виноваты поэты-декаденты, то бишь – большевики, ну и – писатели-пролетарии… Кстати, Волошин, возможно не сразу, проникся к Горькому определённой симпатией. Сказались открытость Макса, его доверительное отношение к людям. «Видал его каждый день, – пишет поэт М. В. Сабашниковой вскоре после отъезда писателя из Коктебеля. – В нём бесконечная внимательность и любовность по отношению ко всему окружающему и просветлённость очень больного и очень усталого человека».
А Россия хоть и с натугой, но воюет. Количество дезертиров всё увеличивается; потребность в солдатах всё возрастает. Макса Волошина вновь намереваются «забрить»: он получает повестку из Воинского присутствия. Хорош сорокалетний воин, с почти недействующей правой рукой, которой он даже писать как следует не может (Макс начал пользоваться пишущей машинкой). Он и в писари-то фронтовые не годится. Разве что – подметать казармы, осуществляя тем самым «посильную помощь родине». Но пойди ты им докажи!.. А пойти всё же пришлось. И вот 25 августа, потолкавшись в тесном предбаннике среди сотни голых тел, Макс оказался на свободе: его снова «отбрили».
Хоть здесь не дошло до абсурда. Однако далеко не все разделяют, казалось бы, самые естественные взгляды Волошина на жизнь и смерть, на мир и войну. Даже родная мать осуждает сына-пацифиста. Марина Цветаева вспоминает их характерный диалог:
«– Погляди, Макс, на Серёжу (Эфрона. – С. П.), вот – настоящий мужчина! Муж. Война – дерётся. А ты? Что ты, Макс, делаешь?
– Мама, не могу же я влезть в гимнастёрку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.
– Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая – делать.
– Такие времена, мама, всегда у зверей – это называется животные инстинкты».
Ну а «дерущемуся» в пехоте Серёже Макс пытается помочь перевестись подальше от Москвы, где возможны любые беспорядки, на юг, в крепостную артиллерию и собирается обратиться с этим к своему знакомому по соседним Отузам генералу Н. А. Марксу, начальнику Одесского военного округа. Да и Б. В. Савинков пока ещё в силе… Позже, когда беспорядки выльются в революцию, Волошин будет иметь долгий разговор с Цветаевой и Эфроном по поводу «завтрашних и послезавтрашних судеб России». Он, по словам Марины Ивановны, «вкрадчиво… картину за картиной» раскрывает «всю русскую революцию на пять лет вперёд: террор, гражданская война, расстрелы, заставы, Вандея, озверение, потеря лика, раскрепощённые духи стихий, кровь, кровь, кровь…». А пока что, как описывает ситуацию в Москве Сергей Эфрон, «голодные хвосты, наглые лица, скандалы, драки… толпы солдат в трамваях. Все полны кипучей злобой, которая вот-вот прорвётся».
Да, процесс «разложения трупа» необратим… И главные «микробы разложения», как считает Волошин, революционеры-эмигранты, которые уж точно «построить… ничего не смогут». Да и не хотят, по большому счёту. Эти люди, пишет философ Г. П. Федотов в книге «И есть и будет», связывали «с мировой войной чаяния всемирной революции. В эту эпоху Ленин и особенно Троцкий менее всего чувствовали себя русскими революционерами. Подобно Радекам и Раковским, это были бесплотные духи („бесы“), жаждавшие воплотиться в любой стране. Они могли бы спуститься в тело Австрии или Германии, если бы Россия не развалилась первой. Единственно русское в Ленине того времени, оборотная сторона патриотизма, – его особая ненависть к России, как злейшей из „империалистических“ стран».
Вынесенный мутной волной на поверхность истории, А. Ф. Керенский оказался, как отмечают многие историки, самой подходящей фигурой для воплощения «русской свободы». Человек, чуждый армии, боявшийся ударов как со стороны большевиков, так и со стороны генералов, «слюнявый гуманист» (или, по определению Е. Д. Кусковой, «адвокат в роли маршала»), не в состоянии был предложить что-либо конструктивное. Керенский, иронически замечает Волошин, «образец пламенеющей воли к строительству, а между тем всё, что он делает… – явно тот же процесс государственного разложения», процесс, который, с исторической точки зрения, должен быть доведён до конца.
«Кажется, никогда так политически смутно и безвыходно не было, как сейчас», – пишет М. Волошин А. Петровой 19 сентября 1917 года. Однако он не падает духом. 4 октября в письме к той же Петровой, отметив «притупление впечатлительности по отношению к текущим событиям», Макс неожиданно приводит цитату из Леона Блуа, французского писателя, очень близкого поэту в последние месяцы: «Если по божественному соизволению мы смогли бы увидать человеческую душу такой, как она есть, то мы погибли бы в то же мгновение, как если бы были брошены в пылающий горн вулкана». Гимн человеческой душе – в самый канун революционного оргазма!..
« 24 октября. Вторник…Все как будто в одинаковой панике, и ни у кого нет активности самопроявления, даже у большевиков, – записывает в дневнике свои наблюдения 3. Н. Гиппиус. – На улице тишь и темь…
Дело в том, что многие хотят бороться с большевиками, но никто не хочет защищать Керенского. И пустое место – Вр. Правительство. Казаки будто бы предложили поддержку под условием освобождения Корнилова. Но это глупо: Керенский уже не имеет власти ничего сделать, даже если б обещал. Если б! А он и слышать ничего не слышит…
Сейчас большевики захватили „Пта“ (Петр. Телегр. Агентство) и телеграф. Правительство послало туда броневиков, а броневики перешли к большевикам, жадно братаясь. На Невском сейчас стрельба.
Словом, готовится „социальный переворот“, самый тёмный, идиотический и грязный, какой только будет в истории. И ждать его нужно с часу на час».
25 октября большевики совершают то, что задумали. 3. Н. Гиппиус: «…На окраинах листки: объявляется, что „Правительство низложено“… Данный, значит, час таков: все бронштейны в беспечальном и самоуверенном торжестве. Остатки „пр-ва“ сидят в Зимнем дворце. Карташов недавно телефонировал домой в общеуспокоительных тонах, но прибавил, что „сидеть будет долго“…»
Волошин – в стихотворении «Петроград» (1917):
…Народ, безумием объятый,
О камни бьётся головой
И узы рвёт, как бесноватый…
Зинаида Гиппиус: « 26 октября. Четверг. Торжество победителей. Вчера, после обстрела, Зимний дворец был взят. Сидевших там министров (всех до 17, кажется) заключили в Петропавловскую крепость…
Вчера, вечером, Городская Дума истерически металась, то посылая „парламентёров“ на „Аврору“, то предлагая всем составом „идти умирать вместе с правительством“. Ни из первого, ни из второго ничего, конечно, не вышло…
Позиция казаков: не двинулись, заявив, что их слишком мало и они выступят только с подкреплением. Психологически всё понятно. Защищать Керенского, который потом объявил бы их контр-революционерами?..
Но дело не в психологиях теперь. Остаётся факт – объявленное большевицское правительство: где премьер – Ленин-Ульянов, министр иностр. дел – Бронштейн, призрения – г-жа Коллонтай и т. д.
Как заправит это пр-во – увидит тот, кто останется в живых. Грамотных, я думаю, мало кто останется: петербуржцы сейчас в руках и распоряжении 200-тысячной банды гарнизона, возглавляемой кучкой мошенников…
Кажется, большевики быстро обнажатся от всех, кто не они. Уже почти обнажились. Под ними… вовсе не „большевики“, а вся беспросветно-глупая чернь и дезертиры, пойманные прежде всего на слово „мир“. Но, хотя – чёрт их знает, эти „партии“, Черновцы, например, или новожизненцы (интернационалисты)… Ведь и они о той же, большевицской, дорожке мечтали…»
Итак, свершилось… Но в «пустынном затворе» Коктебеля трудно осознать истинный масштаб случившегося. Газеты сюда практически не доходят. «Какие смутные и тревожные дни… – пишет поэт 3 ноября своей постоянной корреспондентке Петровой. – Хочется знать, что делается в России и под каким правительством мы живём…» И только 10 ноября прибывшие из Москвы Сергей Эфрон и Марина Цветаева выступают в роли вестников – как в античной трагедии, ибо то, что происходило в столицах, по трагизму не уступало произведениям Эсхила или Софокла. И очень напоминало то, что произошло во Франции в конце XVIIl века. Не случайно монография Ипполита Тэна «Происхождение современной франции» стала настольной книгой Волошина ещё с лета. Заворожённый историческими аналогиями, поэт приходит к выводу, что большевистский режим – никак не однодневка, что «если он не будет сметён внешними военными событиями, то у него все данные укрепиться посредством террора на долгое время». Последствия 1917 года Волошин увидит сквозь призму «Термидора» [11]11
Термидор – одиннадцатый месяц (19/20 июля—17/18 августа) французского республиканского календаря. Термидорианский переворот (27/28 июля – 9 термидора) 1794 г. отправил Робеспьера и его сподвижников на гильотину. – Ред.
[Закрыть](именно под таким названием он объединит четыре сонета) – самого страшного периода в развитии французской революции 1789–1794 годов:
Казнят по сотне в сутки. Город замер
И задыхается. Предместья ждут
Повальных язв. На кладбищах гниют
Тела казнённых. В тюрьмах нету камер…
Это ли не суровое предвидение Гражданской войны в России?..
И всё же Волошин отдаёт себе отчёт: умерла русская государственность, но не Россия. У поэта нет страха за её «духовную сущность». Сквозь грязь, кровь, сумятицу и абсурд начавшегося лихолетья настойчиво прорывается «глубочайшая моральная идея Святой Руси». Сорванная с пути истинного, соблазнённая преступными вождями, сама себя позорящая и всё же непорочная, родина, Русь ведёт себя так, как «во Христе юродивый». Именно в этом состоянии она являет собой «зрелище беспримерного бескорыстия, – утверждает Волошин в статье-лекции „Россия распятая“, – не сознавая своей ответственности перед союзниками, ею отчасти вовлечёнными в войну, она в то же время глубоко сознавала исторические вины царской политики по отношению к племенам, входившим в её имперский состав, – к Польше, Украине, Грузии, Финляндии – и спешила в неразумном, но прекрасном порыве раздать собиравшиеся в течение веков, неправедным, как ей казалось, путём, земли, права, сокровища». Раздала… вот только кому? Разбойникам, смердам да отсидевшимся за границей супостатам. И с чем осталась сама?!
…Быть царёвой ты не захотела —
Уж такое подвернулось дело:
Враг шептал: развей да расточи,
Ты отдай казну свою богатым,
Власть – холопам, силу – супостатам,
Смердам – честь, изменникам – ключи.
Поддалась лихому подговору,
Отдалась разбойнику и вору,
Подожгла посады и хлеба,
Разорила древнее жилище
И пошла поруганной и нищей
И рабой последнего раба.
Я ль в тебя посмею бросить камень?
Осужу ль страстной и буйный пламень?
В грязь лицом тебе ль не поклонюсь,
След босой ноги благословляя, —
Ты – бездомная, гулящая, хмельная,
Во Христе юродивая Русь!
(«Святая Русь».)
И всё же – есть ли чисто историческое, научное объяснение этому безумию? Можно сколько угодно говорить о «бесах-социалистах», о том, что Керенский не соответствует занимаемому посту, что он «производит впечатление человека, сошедшего с ума», что силы свои он «поддерживает морфием, который принимает в громадном количестве», что для него «подписать смертный приговор является актом действительно немыслимым»… Однако дело не столько в конкретных личностях, сколько в глубинных исторических процессах, в самой природе и национальной специфике власти. В лекции «Россия распятая» Волошин пытается объяснить политическую катастрофу в историко-философском ключе.
Главной чертой русского самодержавия, считает поэт, была его революционность: «…в России монархическая власть во все времена была радикальнее управляемого ею общества и всегда имела склонность производить революцию сверху, старалась административным путём перекинуть Россию на несколько столетий вперёд, согласно идеалам прогресса своего времени, прибегая для этого к самым сильным насильственным мерам в духе застенков Александровской слободы и Преображенского Приказа». Для проведения в жизнь своих планов революционное самодержавие нуждалось в помощниках, в специальном аппарате. Для этой цели была создана опричнина; впоследствии на свет явились разночинцы. «Из них-то, смешавшись с более живыми элементами дворянства, через столетие после смерти Преобразователя и выкристаллизовалась русская интеллигенция»:
…В Петрову мрежь попался разночинец,
Оторванный от родовых корней,
Отстоянный в архивах канцелярий —
Ручной Дантон, домашний Робеспьер, —
Бесценный вклад для революций сверху.
Но просвещённых принцев испугал
Неумолимый разум гильотины.
Монархия извергла из себя
Дворянский цвет при Александре Первом,
А семя разночинцев при Втором.
…Отвергнутый царями разночинец
Унёс с собой рабочий пыл Петра
И утаённый пламень революций:
Книголюбивый новиковский дух,
Горячку и озноб Виссариона…
(«Россия», 1924)
Что же касается династии Романовых, считает Волошин, то можно говорить о её вырождении уже в XIX веке. Более того: эта фамилия «в сущности изжила своё цветение до вступления на престол и в борьбе за него, а к XIX веку окончательно деформировалась под разлагающим влиянием немецкой крови Голштинского, Вюртембергского и Датского домов. При этом любопытно то, что консервативные царствования Николая I и Александра III всё же более примыкали к революционным традициям русского самодержавия, чем либеральные правления Александра I и Александра II. В результате первого самодержавие поссорилось с дворянством, при втором отвергло интеллигенцию, которая как раз созрела к тому времени». Среднего, порождённого российской историей интеллигента Волошин представляет в поэме «Россия»
…Прекраснодушным, честным, мягкотелым,
Оттиснутым, как точный негатив,
По профилю самодержавья: шишка,
Где у того кулак, где штык – дыра.
На месте утвержденья – отрицанье.
Идеи, чувства – всё наоборот.
Всё «под углом гражданского протеста».
…Он был с рожденья отдан под надзор,
Посажен в крепость, заперт в Шлиссельбурге,
Судим, ссылаем, вешан и казним
На каторге – по Ленам да по Карам…
Почти сто лет он проносил в себе —
В сухой мякине – искру Прометея,
Собой вскормил и выносил огонь.
Парадокс, по мнению Волошина, заключался в том, что то сословие, которое было создано самой монархией и предназначено для конструктивной государственной работы, было ею же и отвергнуто. Более того – признано подозрительным и нежелательным. Тогда-то и возник тип «лишних людей», столь добросовестно описанный в литературе, вобравший в себя «всё наиболее ценное и живое, что могла дать русская культура того времени». Именно на этом этапе правительство, «перестав следовать исконным традициям русского самодержавия, само выделило из себя революционные элементы и вынудило их идти против себя». Радикальные идеи, забродившие в этой среде, и стали тем детонатором, который привёл к взрыву. И уже очень скоро революционно настроенная интеллигенция вынуждена будет «убедиться в том, что она плоть от плоти, кость от костей русской монархии и что, свергнув её, она подписала этим свой собственный приговор, т. к. бороться с нею она могла только в ограде крепких стен, построенных русским самодержавием. Но раз сами стены рушились – она становилась такой же ненужной, как сама монархия. Строить стены и восстанавливать их она не умела: она готовилась только к тому, чтобы их расписывать и украшать». «Строить стены» начнут новые «архитекторы», и это уже – отдельная тема, а судьбу русского интеллигента, «пасынка, изгоя самодержавья», Волошин провидит в своей поэме:
…И кровь кровей, и кость его костей —
Он вместе с ним в циклоне революций
Размыкан был, растоптан и сожжён.
Судьбы его печальней нет в России.
И нам – вспоённым бурей этих лет —
Век не избыть в себе его обиды:
Гомункула, взращённого Петром
Из плесени в реторте Петербурга.
(«Россия»)
Осенью 1917 года трагедия русской интеллигенции ещё только обозначилась – она наберёт ход в последующие десятилетия; крушение же государственности дало о себе знать уже в конце ноября, когда в Брест-Литовске начались российско-германские переговоры о мире. Как известно, весь большевистский актив был против подписания Брестского мира; большая часть партийных функционеров поддерживала формулу Троцкого: «ни война, ни мир». Ленин же руководствовался чётким принципом: удержание собственной власти и лидерство в мировом коммунистическом движении. Брестский мир, разумеется, сводил к нулю надежды на немедленную революцию в Германии, срывал революционный процесс в Европе, но Ленина это уже мало волновало: он не мог допустить, чтобы центр коммунистического движения переместился на индустриальный Запад. Лидер немецких коммунистов К. Либкнехт играл в свою игру: он считал, что если переговорный процесс не приведёт к «миру в социалистическом духе» (естественно, для Германии), то необходимо будет «оборвать переговоры, даже если бы при этом пришлось пасть их (Ленина и Троцкого. – С. П.) правительству». Как видим, интересы борцов за коммунистическое будущее явно не совпадали. Либкнехт был заинтересован в том, чтобы Германия как можно скорее проиграла войну. Ленин стремился к расколу западного мира, к блоку с германским правительством против Англии и Франции. Он не без основания опасался, что советская власть будет сметена силами как побеждённой Германии, так и победительницы Антанты сразу же после заключения на Западном фронте «настоящего», общего мира.
Забегая вперёд, следует сказать, что Брестский компромисс, несмотря на тяжёлые и позорные для России условия, не принёс ни заветного мира, ни обещанной Лениным «передышки». Война на территории бывшей Российской империи не прекращалась ни на день; Германия беззастенчиво захватывала регионы, находящиеся значительно восточнее установленной договором границы. В сущности Брестский мир оказался «бумажным», поскольку обе стороны преследовали свои цели, выходящие далеко за пределы этих ничего не значащих, со стратегической точки зрения, соглашений.
Надо ли говорить о том, что начавшийся переговорный процесс воспринимался М. Волошиным совершенно в другом ракурсе. Какова была его позиция в этом вопросе? Откроем ещё раз «Заметки 1917 года». Макс убеждён, что «в возникновении войны виновата не только Германия»: ответственность лежит на всех воюющих державах; «виноват тот, кто начинает, но тот, кто продолжает, виноват ещё больше». Однако, каковы бы ни были «роковые причины, породившие эту войну и придавшие ей её дьявольский облик, мы обязаны честно исполнить свои обязательства и не быть предателями своих союзников»; Волошин напоминает про «долговые обязательства по отношению к Англии, Италии и Японии», про «долг чести перед Францией», про «долг совести по отношению к Румынии и Сербии, перед которыми мы глубоко виноваты». И – вывод: «Каково бы ни было наше личное, наше моральное отношение к войне, – прежде всего эта война должна быть доведена до конца». Однако последовал «ловкий политический ход» большевиков, приведший к позорному миру; впрочем, говорит поэт уже в лекции «Россия распятая», это «нисколько не снимает тяжёлой моральной ответственности со всего русского общества, которое несёт теперь на себе все заслуженные последствия его».