355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Пинаев » Максимилиан Волошин, или себя забывший бог » Текст книги (страница 27)
Максимилиан Волошин, или себя забывший бог
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:23

Текст книги "Максимилиан Волошин, или себя забывший бог"


Автор книги: Сергей Пинаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 50 страниц)

Однако с этой точкой зрения не были согласны большинство критиков и ценителей искусства. Многие из них выступили с резкими нападками на Волошина. Это положение усугубилось после выступления поэта на диспуте в Политехническом музее, устроенном группой «Бубновый валет» 12 февраля 1913 года. Председательствовал А. Б. Якулов. Среди присутствующих были: Елена Оттобальдовна, М. Цветаева, М. Кювилье, Р. Гольдовская. После докладчика выступил сам Репин, обвинивший Волошина в «тенденциозности», его ученик Д. Щербиновский и – в качестве оппонентов – Д. Бурлюк, Г. Чулков и А. Топорков. Со стороны Репина выступил А. Мильман. Поначалу всё складывалось солидно и благородно. Волошин предварительно представился Репину и открыто обозначил свою критическую позицию. Репин сказал: «Я нападений не боюсь. Я привык» – и пожал Максу руку. Волошин прочитал доклад «О художественной ценности пострадавшей картины Репина» в своей обычной плавно-рассудительной манере. В ответ Репин, известный своей резкостью и категоричностью в оценках, обвинил представителей нового искусства («всех этих „кубистов“, „бубновых валетов“ и „ослиных хвостов“») в том, что они подкупили Балашова. Солидаризируясь с новым поколением художников, но отнюдь не являясь его знаменосцем, Волошин (готовый продолжать дискуссию в любом месте и при любых обстоятельствах) тем не менее счёл своим долгом ответить Репину под знаком «Бубнового валета», ни членом, ни сторонником которого не состоял. Другой возможности для обсуждения этого архиважного, с точки зрения докладчика, вопроса не было.

Поэта обвинили в несвоевременности выступления. «Как бы ни относились к знаменитой картине, – писал один из рецензентов журнала „Русская художественная летопись“ (1913, № 3), – нельзя же отрицать, что она яркое выражение художества своего времени, и потому, конечно, ей место не в паноптикуме, как утверждал Волошин. Но, разумеется, совсем бестактно было если не самое присутствие Репина, то его „взволнованное“ выступление и особенно – вторичное обвинение новейших художественных настроений как почвы для художественного вандализма».

Вспоминает Р. Гольдовская: Волошин «читал превосходный, умный реферат… В публике находился и сам Репин, который вёл себя глупо и недостойно… кричал сверху, что Волошин порет дичь… Что кучка варваров „подкупила“ глупца уничтожить „произведение национального искусства“… Публика неистово аплодировала и неистово свистела – вообще поведение аудитории было трактирное».

Сам Волошин воспринял эту историю как случай, характеризующий «психологию возникновения и развития лжи». В своих воспоминаниях он приводит фрагменты выступления И. Е. Репина: «Я не жалею, что приехал сюда… Автор – человек образованный, интересный лектор… Но… тенденциозность, которой нельзя вынести… Удивляюсь, как образованный человек может повторять всякий слышанный вздор. Что мысль картины зародилась на представлении „Риголетто“ – чушь! И что картина моя – оперная – тоже чушь… Я объяснял, как я её писал… А обмороки и истерики перед моей картиной – тенденциозный вздор. Никогда не видал… Моя картина написана двадцать восемь лет назад, и за этот долгий срок я не перестаю получать тысячи восторженных писем о ней, и охи, и ахи, и так далее… Мне часто приходилось бывать за границей, и все художники, с которыми я знакомился, выражали мне свой восторг… Значит, теперь и Шекспира надо запретить?.. Про меня опять скажут, что я самохвальством занимаюсь…»

Волошин заметил, что Репин всё более и более терял самообладание. Он сам попытался объяснить идею своей картины: выходило, что главное в ней не ужас, а любовь отца к сыну и потрясение Иоанна Грозного оттого, что вместе с сыном он погубил свой род и, возможно, своё царство. Дальше пошла невнятица: «И здесь говорят, что эту картину надо продать за границу… Этого кощунства они не сделают… Русские люди хотят довершить дело Балашова… Балашов дурак… такого дурака легко подкупить…» Ученик Репина Щербиновский своим эмоциональным, бессвязным выступлением ещё больше накалил атмосферу. Он говорил о том, что не может молчать, когда его гениальный учитель плачет, когда он ранен. «Мне пятьдесят пять лет, а я младший из учеников Репина, я мальчишка и щенок…» Охарактеризовав себя, ученик попытался воздать должное учителю и сравнил его почему-то с Веласкесом, после чего решил пуститься по рельсам теории, но тут же с них съехал. Он говорил, что рисунок есть понятие, никакими словами не определимое, что «искусство – это такая фруктина…». Дальнейшее законспектировать было никак невозможно…

Волошин вовсе не отказывал произведению Репина в яркости и значительности, но он был против его сравнения с шедеврами Рембрандта, Рафаэля и Веласкеса. Он выступал против «канонизации» картины, делающей её «рассадником дурного вкуса». Впрочем, мало кто из критиков был настроен на объективный анализ случившегося. Никто не полемизировал с поэтом по сути поставленного им вопроса. В заключение диспута Волошин вновь взял слово: «Прежде всего, я хочу поблагодарить И. Е. Репина, хотя теперь и заочно, так как он уже покинул аудиторию, за то, что он сделал мне честь, лично явившись на мою лекцию. К сожалению, отвечая мне, он совсем не коснулся вопросов моей лекции по существу: он не ответил ни на устанавливаемое мною различие реального и натуралистического искусства, ни на поставленный мною вопрос о роли ужасного в искусстве. В последнем же вопросе, нарочно подчёркиваю и упираю на это, заключается весь смысл моей лекции и моих нападений на картину Репина».

Уже на следующий день началось «преображение действительности» в хроникёрских отчётах. Возникла ситуация, когда, по словам Волошина, свидетели начинают путать, «кто за кем гнался: арлекин за негром или негр за арлекином». Постепенно подключались те, кто на лекции не был, но успел прочитать отчёты. Таким образом, произошло вторичное пересоздание истории. И уже выходило, что сам диспут – «явление, по реальным последствиям бесконечно меньшее, чем исполосование репинской картины, но по своему внутреннему содержанию гораздо более отвратительное». И – пошло-поехало: «То, что произошло третьего дня, было безмерно постыднее, гаже, оскорбительнее, чем неосмысленный поступок безумного Балашова…»

На третий день те, что не были на лекции, не читали отчётов, но ознакомились со статьями, понесли уже полный бред: «В лапы дикарей попал белый человек… Они поджаривают ему огнём пятки, гримасничают, строят страшные рожи и показывают язык. Приблизительно подобное зрелище представлял из себя „диспут“ бубновых валетов, на котором они измывались над гордостью культурной России – И. Е. Репиным». Дошло до того, что один из особо изощрённых адвокатов культуры решил преподнести публике портрет главного из «дикарей», и в газете появилась фотография Макса в длинной холщовой блузе, босиком, с ремешком в волосах. Из комментария следовало, что это «Максимилиан Волошин, громивший Репина на диспуте. На фотографии он изображён в „костюме богов“. В таком виде он гулял в течение прошлого лета в Крыму, где этот снимок и сделан».

Потом пошла просто истерия. Газеты пестрели заголовками: «Комары искусства», «Гнев божий», «Полнейшее презрение», «Бездарные дни», «Репин и геростратики». Раздавались голоса из публики, вспоминает Волошин: «Старого Репина, нашу гордость, обидели, и за него надо отмстить!»… «Присоединяем наши голоса к прекрасному крику негодования против неслыханной выходки наших мазилок!» «…Нам, допускающим озлобленных геростратов совершать их грязную вакханалию, должно быть стыдно!» И – множество подписей известных и неизвестных лиц, присоединяющихся к протесту против глумления над Репиным и его картиной…

Волошина лягали все, кому не лень. 18 февраля появилась эпиграмма «Называет себя он поэтом…» за подписью «Р. Меч» (Р. А. Менделевич), заканчивающаяся словами: «Но „валетным“ служа идеалам, / О рекламе мечты он таит; / Он себя „обессмертил“ скандалом / И отныне он стал знаменит!»

В. Маяковский, выступавший оппонентом уже на втором диспуте общества «Бубновый валет» – «О современном искусстве» (24 февраля), брезгливо обронил: «Репин – такой же художник, как Волошин – поэт» и обозвал последнего лакеем «Бубнового валета», «который даже скандала не сумел устроить». Лишь в газете «Приазовский край» появилась статья Н. Лаврского «И. Е. Репин и его критики», в которой автор вознамерился проследить «давно начатую» переоценку творчества Репина, да Н. Туркин (тот самый домашний учитель Макса) помещает в «Московской газете» статью «Театр и критика», где упоминает своего бывшего подопечного Волошина (которому «в настоящее время считается хорошим тоном шикать») как чуткого «критика-художника». К этому следует добавить оценку К. Бальмонта, который, получив в Париже статью Волошина о Репине, готов был, по словам его жены, подписаться под ней обеими руками.

Позднее, в очерке «О самом себе», Волошин напишет: «В 1913 году у меня произошла ссора с русской литературой из-за моей публичной лекции о Репине. Я был предан российскому остракизму, все редакции периодических изданий для меня закрылись, против моих книг был объявлен бойкот книжных магазинов». Волошин не упоминает о том, что Д. Бурлюк в «Открытом письме русским критикам» защитил его от нападок бульварной прессы, пытавшейся обвинить поэта в безвкусице, продажности и двуличности.

Завершалась полоса относительно «мирного» течения истории. Как писала в «Поэме без героя» А. Ахматова: «Приближался не календарный – / Настоящий Двадцатый Век» – век страшных потрясений и катастроф. В масштабе надвигающихся событий «репинской истории» суждено было уменьшиться до размеров забавного пустяка, довольно выразительно, однако, характеризующего положение вещей в русской культуре кануна Первой мировой войны.

Однако до войны оставалось ещё полтора года. И в жизни Макса далеко не каждое событие оставляло горький осадок. Как и раньше, происходит много интересных встреч, в его «орбиту» попадают обаятельные люди, милые женщины. Одна из них – Мария Павловна Кювилье, Майя, с 1916 года – княгиня Кудашева, во втором браке – жена Ромена Роллана. Дочь француженки-гувернантки, в те годы московская гимназистка, пишущая стихи, она совершенно покорена личностью Волошина. Да, конечно, обаяние, мудрость, поэтический талант. И в дом его открыты двери и для уже давно пишущих, и для только начинающих…

Он чем-то напоминает ей Одиссея, манящего в заветную даль и одновременно уставшего от плаваний, знающего всё и, однако, оставившего именно ей, Майе, последнюю неразгаданную загадку. Макс ценит её чувство и принимает «в свою душу, как близкую». Майя с нетерпением ждёт каждой новой встречи. Они часто общаются, читают друг другу стихи (невзирая на ранги, кто здесь учитель, а кто – ученица). Какие отношения? Скажем так, тёплые. А впрочем, кто возьмётся дать точную характеристику?..

29 января Майя идёт на встречу с Максом и, будучи культурной девушкой, оставляет запись: «Приду сегодня, как Беттина к Гёте». Нужны ли комментарии? И вскоре после этого – вполне красноречиво: «Я – новая, потому что на моём лице были Ваши ласковые руки и Ваши поцелуи». Волошин, как всегда, сдержанно-целомудрен и в то же время благодарен девушке за её чувство: «Я знаю, что на чувство „влюблённости“, когда не разделяешь его, принято отвечать отходом и холодностью… Но я считаю, что нельзя перед таким чувством захлопывать двери, но надо принять его и постараться пронести, не обманывая… И мне хотелось дать Майе всё, что могу дать». А Майя уже немного ревнует Макса, особенно к женщинам-поэтессам: «Правда, что Вы любите меня больше Марины?» Она встречается с Мариной Цветаевой, беседует с ней о Максе…

7 февраля Волошин пишет одно из программных своих стихотворений: «Как некий юноша, в скитаньях без возврата…» Особый пророческий пафос заключает в себе первый терцет этого сонета: «Бездомный долгий путь назначен мне судьбой. / Пускай другим он чужд… я не зову с собой, / Я странник и поэт, мечтатель и прохожий».

«Марина сказала те же страшные слова про Вас, – пишет ему в тот же день Майя. – „В Вашем мире я прохожий“. И дальше: „Мой ласковый бог, Вы не уйдёте?“» На что Волошин отвечает, что да, действительно, он «прохожий», но ведь можно быть любому прохожему спутником… 23 февраля М. Кювилье пишет поэту: «Мой господин, мой ласковый друг… Вы ищете своих – разве я не сестра Вам? (В цитированном выше сонете есть стих: „Я в каждой девушке предчувствую сестру…“ – С. П.)… Любимый, всевластный и всетерпеливый, я Вас люблю!..» Макс же, отвечая на письма Майи, остаётся верен себе, пытаясь ей внушить, что «не умеет любить так, как люди любят». Он учит девушку медитировать, молиться, выходить «из преходящего – относительного», «подавлять и не показывать» другим «дурные настроения».

Волошин по-прежнему много бывает на людях, выступает со стихами, общается с сёстрами Цветаевыми, Эфронами, Толстыми. Почти всегда рядом с ним – М. Кювилье. Об одном из вечеров вспоминает Р. Гольдовская: «Майя читала по-французски… – такие далёкие, лунные баллады. Читал и Макс – как всегда хорошо и… аффектированно, он отчеканивал каждое слово. Милый, добрый, ласковый, всезнающий, всех любящий – и ко всем равнодушный Макс!.. Учёный эклектик, перипатетик, поэт, художник, философ, хиромант и божий человек, юродивый „без руля и без ветрил“ – русский „обормот“ с головой Зевса и животом Фальстафа…»

Между тем выходит уже упоминавшаяся книга Волошина «О Репине»; автор намеревается устроить турне по провинции с чтением лекции «Жестокость в жизни и ужасы в искусстве». За организацию лекций берётся М. Гарри, известный московский антрепренёр. Первый пункт – Смоленск: 21 марта Макс выступает в Благородном собрании. Впечатления лектора – отрицательные. «Дела плохи, – пишет он матери. – Сбор 50 р. Газеты бойкотируют». Положительные эмоции – только от прогулки по городу, который «очень хорош», посещения Тенишевского музея и знакомства с археологом И. Борщевским. Но Макс не унывает. На следующее утро он прибывает в Витебск, однако билеты на лекцию продаются плохо, да и сама она переносится на 24 марта. Волошин направляется в Вильно, где читает лекцию в Железнодорожном кружке. Характер и уровень аудитории его, как видно, не очень волнует. И, наконец, вернувшись в Витебск, Макс выступает в Гражданском клубе. Эффект, на который рассчитывал поэт, очевидно, достигнут не был. В «Смоленском вестнике» появилась статья «Вопросы жизни и литературы» с пересказом лекций Чулкова («О смысле жизни и тайне смерти») и Волошина, а в «Северо-западном голосе» – «„Жестокость в жизни и ужасы в искусстве“ (лекция г. Волошина)». Краткие отчёты, без столичных эмоциональных перехлёстов. «Репинская история» закончилась. 7 апреля Волошин с матерью выезжают из Москвы в Крым…

18 апреля «Южные ведомости» сообщили о приезде в Коктебель нескольких дачевладельцев, среди которых упоминается «поэт-декадент М. Волошин». В конце месяца туда же приезжают М. Цветаева и С. Эфрон с маленькой дочерью, поселившиеся в отдельном двухкомнатном домике. Здесь Марина создаёт два своих известнейших стихотворения: «Моим стихам, написанным так рано…» и «Идёшь на меня похожий…».

В Коктебеле начинается последнее предвоенное лето… Открывает новый сезон кафе «Бубны». Волошин читает книги о готике, ходит в горы. В его доме идут штукатурные и малярные работы; заканчивается отделка мастерской с антресолями и нескольких комнат на первом этаже. Летом 1913 года Дом Поэта примет свой канонический облик. А пока что, в течение мая, в «страну синих скал» прибывают В. Рогозинский, М. Латри, П. Лампси, В. и Е. Эфрон, К. Богаевский, который с нетерпением ожидает приезда художников К. Кандаурова и Ю. Оболенской, М. и Е. Фельдштейн (Ева Фельдштейн – тоже художница), Л. Фейнберг и, наконец, М. Кювилье.

Приехав к Волошину в третий раз, Л. Фейнберг сразу же заметил, что дом Макса сильно изменился: «За этот сезон Пра и Волошин сумели к дому с юго-востока пристроить обширный добавок – апсиду, сложенную из красивого, не до конца обтёсанного камня… Там новая, большая – в два этажа ростом, мастерская Макса… Голова Таиах стояла в самой глубине мастерской, как бы в более узком её ответвлении. Над ней – потолком, навесом – проходила галерея. И в этом своего рода узком и коротком полукоридоре или полугроте стояло два дивана друг против друга. И над ними, помнится, по обе стороны две цепи японских деревянных гравюр: Хиросигэ, Хокусай, Утамаро; ещё выше – знакомые мне оттиски и репродукции… грустный, томящийся демон Одилона Редона… и другие…»

Фейнберг поразил хозяина, прочитав ему наизусть все его пятнадцать сонетов «Corona Astralis». Однако и Макс приготовил свой сюрприз: им уже был закончен второй венок сонетов, «Lunaria», с которым он познакомил своих гостей. Слушателей, как вспоминает Фейнберг, «было немного, человек пять-шесть. Среди нас – Пра, Марина Цветаева, Эфроны-сёстры… В центре нашего круга, точнее – сегмента – спиною к окну – Макс: спокойно-тёмное лицо, плавно-волнистое море волос, спокойный голос, прекрасно выговаривающий – строка за строкой – прекрасные стихи… Мне никогда не приходилось слышать лучшего чтения стихов. Я слышал прекрасных чтецов, например, Яхонтова. Но значимость его декламаций коренилась именно в достоинствах чтения. Поэтому лучше всего было слушать у Яхонтова знакомые стихи, которые знаешь по памяти. Тогда – с особой силой можно было оценить изящное совершенство его трактовки.

Здесь совсем другое. Низкий баритон (отнюдь не бас) голоса Макса не акцентировал трактовки: выделял, обрисовывал образ, смысл каждой строки, и каждые четырнадцать строк слагались в чёткий, компактный, особый конгломерат. Сумма контрастов здесь ещё большая, чем в первом венке. В самом отношении к героине, Луне, скрыта несовместимость: любование противопоставлено антипатии, признание красоты – ужасу, гибель – надежде.

Поэт не выдвигал себя на первый план. Он оставался в тени. Особенно от меня – тёмным силуэтом на фоне светло-серого окна. И только голос, плавный, внешне спокойный, но внутренне певучий, отчётливо доносил образы, содержание каждой строки. При этом – поражающее, ничем не затемнённое, не поколебленное чувство стиха, совершенство просодии, совершенство самой поэзии…»

После чтения воцарилось молчание. Все были потрясены. Только Елена Оттобальдовна осталась верна себе. Похвалив «венок» в целом, она заявила, что с одной строчкой – всё же не согласна. Речь шла о втором сонете, завершающих «триолях»:

 
От ласк твоих стихает гнев морей,
Богиня мглы и вечного молчанья,
А в недрах недр рождаешь ты качанья,
 
 
Вздуваешь воды, чрева матерей
И пояса развязываешь платий,
Кристалл любви! Алтарь ночных заклятий!
 

В чтении Макса предпоследняя строка тогда прозвучала так: «И раковины делаешь пузатей».

– Как хочешь, Макс! «Пузатей» – недопустимо. Вносит комический элемент в очень строгие строки. Эту строчку ты должен изменить.

– Очень трудно! Может быть – «рогатей»?

– Нет, Макс! Звучит ещё смешней… «Пузатей» – в этом что-то мягкое. Не подходит к раковине.

– Но, мама… ведь это вправду так и есть. Раковины увеличиваются в связи с фазами луны.

– Однако, Макс, ты пишешь не научный трактат и не учебник. Стихи… у них другие законы. К ним другие требования. «Пузатей»… это недопустимо в твоём венке!

Как обычно, непреложный вердикт Пра… К её мнению склонялась и Марина Цветаева, правда, не выражая свою точку зрения столь явно. Сам же Фейнберг, автор этих заметок, промолчал, хоть и не был согласен с критикой, поскольку эпитет «пузатый» применяется и по отношению к твёрдым предметам: «пузатый комод», «пузатый самовар»…

В памяти молодого художника осталось увлечение Волошина хиромантией. «И большинство друзей Макса настойчиво просили его посмотреть линии их ладоней, „погадать“. Но Макс очень редко соглашался… Однако несколько раз я был свидетелем, как Макс, согласившись на просьбу, у кого-нибудь „смотрел ладонь“. И у меня создалось впечатление, что это для него не так просто, что такое „гадание“ для Макса связано со своего рода „медитативным напряжением“».

В своих стихах Макс не раз говорит о чтении линий руки. «Раскрыв ладонь, плечо склонила…» И ещё детальней:

 
Мой пыльный пурпур был в лоскутьях,
Мой дух горел: я ждал вестей,
Я жил на людных перепутьях
В толпе базарных площадей.
Я подходил к тому, кто плакал,
Кто ждал, как я… поэт, оракул —
Я толковал чужие сны…
И в бледных бороздах ладоней
Читал о тайнах глубины
И муках длительных агоний…
 

В отличие от Л. Фейнберга, М. Кювилье появилась здесь в первый раз. Она ходила в белой головной повязке, очень смущалась и, по-видимому, тосковала. Всезрячая и всепонимающая Елена Оттобальдовна утешала-урезонивала девушку: «Ну зачем вы его выбрали? Толстый, с проседью, в папаши вам годится! Любить никого не может». Но – сердцу не прикажешь… Майя участвует в общих начинаниях «обормотов», в компании с Максом, Богаевским, Кандауровыми, Нахман, Оболенской и другими совершает восхождение на Карадаг, любуется открывающимися видами, а её мать, обеспокоенная слухами о том, что девушка «шастает» по горам вдвоём с Волошиным, заклинает Макса (в письме, по-французски) «не компрометировать ребёнка». Но на характер коктебельской жизни трудно повлиять, тем более – извне. Поднимаясь к Сюрю-Кая на этюды вместе с Богаевским, Кандауровым и Оболенским, Волошин берёт туда и Майю, которая боязливо держится за его руку. Появляется она и в мастерской, во время работы художников. Однажды возникла с подсолнухом в руке. Вышла очень эффектная мизансцена, послужившая поводом для появления известного волошинского стихотворения:

 
Над головою подымая
Снопы цветов, с горы идёт…
Пришла и смотрит… Кто ты? – Майя.
Благословляю твой приход.
В твоих глазах безумство.
Имя Звучит, как мира вечный сон…
Я наважденьями твоими
И зноем солнца ослеплён.
Войди и будь. Я ждал от Рока
Вестей. И вот приносишь ты
Подсолнечник и ветви дрока —
Полудня жаркие цветы.
Дай разглядеть тебя: волною
Прямых лоснящихся волос
Прикрыт твой лоб, над головою
Сиянье вихрем завилось,
Твой детский взгляд улыбкой сужен,
Недетской грустью тронут рот,
И цепью маленьких жемчужин
Над бровью выступает пот.
Тень золотистого загара
На разгоревшихся щеках…
Так ты бежала… вся в цветах…
Вся в нимбах белого пожара…
Кто ты? Дитя? Царевна? Паж?
Такой тебя я принимаю:
Земли полуденный мираж,
Иллюзию, обманность… – Майю.
 

Майя Кювилье, очаровательная, несколько капризная девушка, непродолжительный мираж юности. В восприятии поэта она ассоциируется с Майей из индийской мифологии, воплощающей иллюзорность бытия, некую божественную грёзу. Символ Майи встречался в поэзии Волошина и раньше. В письме к М. Сабашниковой от 23 июля 1905 года он включил в эту мифологему «обманы рдяного человеческого дыхания, обманы воспалённых слов», окутывающие человека в городе. В письме к ней же от 10 сентября того же года Волошин называет Майей «цепь жизни», «тягу всего человеческого»: страдания любви, оковы чувства и чувственность, всё то, что он тогда готов был принять. В приведённом выше стихотворении поэт вновь истолковывает этот образ в индуистском ключе, понимая Майю «как мира вечный сон» – нечто желанное, манящее, недосягаемое, ускользающее…

Художница Юлия Леонидовна Оболенская в Коктебеле оказалась впервые в мае 1913 года, сразу же познакомившись с Еленой Оттобальдовной.«…в сафьяновых сапогах, в шароварах, с серой гривой, орлиным профилем и пронзительным взглядом. „Комнаты плохие, – отрывисто заявила она, – удобств никаких. Кровати никуда не годятся. Ничего хорошего. А, впрочем, сами смотрите. Хотите – оставайтесь, хотите – нет“. Мы остались». Знакомство с Волошиным получилось не менее оригинальным. Найдя на балконе сборник Клоделя, принадлежащий Юлии Леонидовне, Макс «с негодованием унёс его к себе, привыкнув, что бесцеремонные „обормоты“ постоянно растаскивали его ценную библиотеку. Когда я пришла выручать пропавшую книгу, он был очень смущён»: его предположение, что в России Клодель есть только у него, не оправдалось.

Поначалу Оболенской было немного не по себе. Но вскоре приехала её подруга, художница Магда Нахман, появился остроумный, находчивый Константин Васильевич Кандауров, театральный художник, организатор выставок, «московский Дягилев», как называл его Макс, и тут же начались розыгрыши, «пасквили на коктебельские темы», «концерты-кабаре», чтения стихов «на капитанском мостике и в мастерской», прогулки по горам, хождения на этюды – и вот уже художница «оказалась зачисленной в почётный „Орден обормотов“».

Естественно, велись разговоры о живописи и поэзии. Некоторые свои впечатления Ю. Оболенская записала, например, то, что Макс считал «цвет какой-то безусловной величиной, не изменяющейся ни от времени дня, ни от глаза индивидуального художника… По-моему, его взгляд – взгляд поэта, а не живописца, который, как ребёнок, все вещи видит в первый раз и не обязан знать, почему эта гора жёлтая, – ему достаточно, что она рассказывает его глазу жёлтым цветом. Это зрительное впечатление для него достовернее, чем вытекающая из знания мысль о связи красного цвета горы с её вулканическим происхождением…». При этом Юлия Леонидовна находила в Максе «совершенно очаровательную лукавую жизненность». Заинтересовали её и мысли поэта о том, что знания, «чтобы быть живыми, должны являться в ответ на запросы и возникать постепенно…».

В это время Волошин заканчивает статьи о художниках Сапунове и Сарьяне, пишет стихи, серьёзные и шуточные. Много внимания требуют и постоянно прибывающие гости, с которыми он совершает экскурсии и по земле, и по небу. Посетивший художника Михаил Редлих (тогда – студент, а впоследствии – врач) вспоминает: «Очень интересны были его „путешествия по звёздному небу“. Он очень хорошо знал множество созвездий… и рассказывал античные легенды, связанные со звёздным небом, – из египетской, ассирийской, греческой и римской мифологий… Как-то я спросил его, нет ли у него чего-либо по физике, по строению атома. Он мне тут же дал две книги Густава Лебона – „Эволюция материи“ (СПб., 1911) и „Эволюция сил“ (СПб., 1910). Позднее, беседуя с ним о прочитанном, я увидел, как широко и глубоко он осведомлён в этом, тогда новом, вопросе науки».

Впрочем, на «небесных материях» долго не зацикливались. Много интересного сулила и грешная земля. Работало артистическое кафе «Бубны» (сродни петербургской «Бродячей собаке»), где можно было собираться без всяких светских церемоний, читать стихи или просто дурачиться, повышая настроение и себе, и «нормальным» дачникам.

Посетители кафе или даже просто проходящие мимо не могли не познакомиться с «героями» здешних мест. Шаржированное изображение А. Толстого, а рядом – надпись: «Прохожий, стой! Се – граф Алексей Толстой!» И неподалёку: «Бесстыжий Макс – он враг народа. / Его извергнув, ахнула природа». (Стихи почти пророческие: Волошину попасть во «враги народа» не пришлось лишь по причине «своевременной» смерти.) Определённую пользу от подобного творчества получал и хозяин заведения – его ассортименту создавалась бесплатная реклама: «Мой друг, чем выше интеллект, / Тем слаще кажется конфект». Рекламировались и сами «Киммерийские Афины» с их «афинянками». Привлекал внимание набросок томной дамы, этакой гетеры в греческой тунике, который сопровождался весьма завлекательной подписью: «Многочисленны и разны / Коктебельские соблазны!»

Кто только не вкусил этих соблазнов… Художница Е. П. Кривошапкина, бывавшая в «Киммерийских Афинах» начиная с осени 1913 года вплоть до лета 1916-го, вспоминает, что уже шла война, а в коктебельском Доме Поэта продолжалась прежняя жизнь – колоритная, творческая, подчас «хулиганская». Наведывались в Коктебель уже получившие известность Осип Мандельштам (ставший там, по словам М. Цветаевой, всеобщим баловнем, окружённый «ушами на стихи и сердцами – на слабости»), Владислав Ходасевич, желчный, въедливый, ничего не прощающий, тонкий лирик, проницательный критик. По-разному сложатся их судьбы, а пока…

Пока же всех привечает волошинская мастерская, где всё так же загадочно улыбается Таиах…

– Макс, я немного ревную к твоей музе. – Это юная Марина Цветаева на мгновение застыла перед бюстом египетской царицы и метнулась к лестнице…

– При чём здесь Макс?! – пронёсся следом за ней Сергей Эфрон.

Молодой, но вальяжный Алексей Толстой нашёл забавное место в книге, прыснул от смеха… Здесь же вечно обижающийся на что-то Осип Мандельштам.

– Совершеннейшая чепуха и безвкусица, – вразумляет он свою собеседницу. – Прошу вас никогда больше не петь этот идиотский куплет про меня и «Крокодилу»!

– Как прикажете, Осип Эмильевич!

Мандельштам падает на диван, закинув руки за голову и бормоча ругательства… Рядом нервно жестикулирует Ходасевич… Распахивается дверь, впуская новых гостей. Объятия. Экспромты. Смех…

На посёлок опускается густая южная ночь. На небе чётко вырисовываются знакомые Максу созвездия.

– Господа… скорее, скорее… море горит! – восклицает кто-то из женщин.

Сад заполняется людьми, «ненормальные» дачники бегут на берег и застывают перед удивительным зрелищем: море действительно «горит», высверкивая жёлтыми и серебристыми всполохами.

– В «Бубны», господа!

Чей-то профессиональный баритон врывается в ночь, подхваченный хором:

 
По берегу ходила
Большая Крокодила,
Она, она Зелёная была!
В курорт она явилась
И очень удивилась.
Сказать тебе ль —
То был наш Коктебель!
 

Хор всё более азартно продолжает:

 
От Юнга до кордона,
Без всякого пардона
Мусье подряд
С мадамами лежат.
 

У чопорного дачного домика умолкшие «обормоты» останавливаются. Ходасевич запевает дребезжащим «козлиным» тенорком:

 
Привет тебе-е-е, приют свяще-е-нный…
Где светлый ангел обита-а-а-а….
 

Закашлялся. Сергей Эфрон подаёт сигнал, и округа оглашается дикими кошачьими воплями. С треском распахивается окно, и появляется голова с папильотками. Это хозяйка «нормальной» дачи, оперная певица М. А. Дейша-Сионицкая.

– Безобразие! Я буду жаловаться в Феодосию! Полицмейстеру!

Хохочущие «обормоты» продолжают:

 
Забралась она в «Бубны»,
Сидят там люди умны.
Но ей и там
Попался Мандельштам!..
 

Осип Эмильевич разворачивается и шагает в противоположную сторону… Обиделся…

– Осип, полно тебе! – кричит вслед гордому поэту Эфрон.

– Милые дамы! – даёт команду «Баритон».

Две юные балерины, воздушные и прекрасные, бегут за Мандельштамом, догоняют, падают перед ним на колени:

– Осип Всемильич! Вы у нас самый умный, самый талантливый, самый желанный!

Мандельштам смотрит куда-то за горизонт, потом обращает лицо к честной компании. Пора подключиться и Волошину:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю