Текст книги "Максимилиан Волошин, или себя забывший бог"
Автор книги: Сергей Пинаев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 50 страниц)
С Россией кончено… На последях
Её мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях,
Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик, да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль.
О, Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огнь, язвы и бичи,
Германцев с запада, монгол с востока,
Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда!
(«Мир»)
Переговоры в Брест-Литовске начались 20 ноября 1917 года. Мирный договор с Германией был подписан 3 марта 1918 года, а под стихотворением стоит дата: 23 ноября 1917 года (Волошин утверждал, что написал его в день открытия переговоров). Во всяком случае, пафос здесь не в позорных условиях капитуляции, против которых, по мнению некоторых критиков, выступает автор, а в беспокойстве поэта за возможный поворот событий, за судьбу России, поставленную в унизительное положение. К тому же Волошин, как уже говорилось, сознавал ответственность России «перед союзниками, ею отчасти вовлечёнными в войну». С горькой иронией он вспоминал о том, как В. Брюсов, «предлагая текст воззвания к народу, говорил: „Мы должны сказать Франции, Бельгии и Англии:…Не рассчитывайте больше на нашу помощь… потому что мы теперь должны оберегать нашу драгоценную революцию“». Да, «тяжёлая моральная ответственность» ложится и на интеллигенцию, обнаружившую свою «государственную беспочвенность».
Волошин полагал, что лобовое столкновение с Германией вряд ли могло бы привести к положительному для России исходу. Бороться с германским «Левиафаном» эффективнее не извне, а изнутри. Всякое внешнее столкновение лишь укрепит его силу, возвысит национальный статус. Но в случае внешнего поражения России славянство, «которое окажется внутри Германской империи… больше сделает для преображения её, чем то, которое будет отчаянно и безуспешно… бороться с нею извне. Если бы среди большевиков нашёлся… такой гениальный и смелый политический ясновидец, который решился бы пойти навстречу историческому процессу и включить всю Россию в состав (не только в союз) Германской империи, то таким самопожертвованием можно было бы в течение двух-трёх поколений подточить и разрядить германский империализм изнутри, тем анархическим христианским зарядом, что заложен в славянстве» (из письма к А. М. Петровой от 15 января 1918 года). Несколько раньше, 9 декабря, Волошин писал: «Мне представляется вполне возможным повторение судьбы Греции и Рима: то есть полное государственное поглощение России Германией и новый государственный сплав, который даст России, славянству впоследствии пережить на тысячелетие Германию. Быть может, это и будет обетованным тысячелетним царством святых и Христа во „славе“ его».
Что же касается стихотворения, то оно, разумеется, вызвало взрыв возмущения. Вскоре после его публикации в московской однодневной газете «Слову – свобода!» газета «Мысль» поместила краткий отклик на стихи Волошина: «Желание увидеть страну „под немцем“ является… шагом, обнаруживающим большую политическую нетактичность». А ведь был уже, думали тогда отдельные литераторы, философ и поэт В. С. Печерин, бежавший из николаевской России на Запад, который в начале 30-х годов XIX века воспевал ненависть к отчизне и жаждал её разрушения как залога «Всемирного денницы возрожденья». Однако Волошин, во-первых, никуда не пытался бежать; во-вторых, не питал ненависти к своей родине, хотя и надеялся, как, возможно, и Печерин, на её возрождение «в духе», рассчитывал на импульс «славянством затаённого огня».
Возносясь в своих стихах и письмах к высоким материям, в быту поэт переживает серьёзные трудности. Елена Оттобальдовна, уже не в первый раз, превращает жизнь сына в настоящий кошмар. Оправившись от летнего недомогания, вызванного хронической эмфиземой лёгких, Пра берётся за хозяйство, вызывающее у неё непреходящее отвращение (прислуги в доме не было). Своё раздражение она частенько срывает на попадающемся под горячую руку Максе. «Очень тяжело, Александра Михайловна, – обращается поэт к своей постоянной поверенной в мыслях и чувствах Петровой, – всё время живёшь под окриком, и день начинается с горьких и бурных упрёков, после которых чувствуешь себя совершенно разбитым и ни на что не способным.
Опять ни о каком писании стихов, что я рассчитывал на осень, не может быть и речи. Я совершенно не понимаю, что от меня требуется: то чтобы я готовил обед, то чтобы я чинил себе бельё, то упрёки в том, что я ничего не делаю, только „картиночки пишу“. Когда же я возражаю, что этими картиночками я заработал за этот год больше тысячи рублей, то мне говорят, что это так мало, что и работать не стоит, что все теперь зарабатывают гораздо больше, почему я не пишу статьи в газеты и т. д. и т. п. По поводу каждого нового лица, будь то Эренбург или маленькие дети Кедровых, мама начинает завидовать, почему я не такой хороший, и снова целый бесконечный ряд попрёков и упрёков. Между нами нет никакого иного разговора, как этот или хозяйственные жалобы». Знакомая ситуация… Сколько творческих личностей вынуждено было проходить через бытовые кошмары, сколько их было обречено на вечное непонимание близких людей!.. 12 ноября он вновь поднимает эту тему в письме тому же адресату: «Я стараюсь делать всё. Но странно, что гнев и раздражение мамины только растут: я не могу шевельнуться, всё служит предлогом раздражения и самых горьких упрёков. Теперь на меня кричат, что я всячески отлыниваю от работы. Вообще у меня такое впечатление, что меня на старости лет отдали в кухонные мальчики, и кажется, что так даже на прислугу не кричат, как на меня. У меня часто ощущение, что это всё кошмар и во сне». Конечно, приезд Марины и Серёжи вызвал некоторую психологическую разрядку, но принципиально мало что изменил. Как был, так и остался «тот же уютный домашний ад…».
Впрочем, настоящая преисподняя разверзается за пределами дома. «Да, мы в аду – ты прав, – пишет Волошин Эренбургу 27 ноября, – с тою лишь разницей, что в настоящем – церковном – аду гораздо больше порядка, логики и системы». Поэт имеет в виду то адское безумие, которое вскоре запечатлится в стихах его любимой Марины Цветаевой:
Кровных коней запрягайте в дровни!
Графские вина пейте из луж!
Единодержцы штыков и душ!
Распродавайте – на вес – часовни,
Монастыри – с молотка – на слом,
Рвитесь на лошади в Божий дом!
Перепивайтесь кровавым пойлом!..
Да и сам Волошин, совсем недавно ощущавший себя «идиотом… неспособным написать двух стихов», к концу года выходит из кризиса. Он сознаёт, что творчество, поэзия – «единственный достойный ответ на действительность». 9 и 10 декабря появляются два его программных стихотворения: «Петроград» и «Трихины». Волошин как поэт и историк хорошо понимал, что в «сложном клубке русских событий 17-го года средоточием драматического действия был Петербург, бывший основной точкой приложения революционного самодержавия Петра». Поэтому именно туда первоначально устремились «духи мерзости и блуда… Вопя на сотни голосов…». «Престол петербургской империи, – говорит Волошин в лекции „Россия распятая“, – был сколочен Петром на фигуру и на весь <рост> медного исполина. Его занимали карлики». И вот теперь —
Сквозь пустоту державной воли.
Когда-то собранной Петром,
Вся нежить хлынула в сей дом
И на зияющем престоле,
Над зыбким мороком болот
Бесовский правит хоровод…
Что же послужило причиной этого бесовского разгула – карлики-цари, безвластие или что-то внутри человека? Почему «каждый мнит, что нет его правей»? Как получилось, что «Ремёсла, земледелие, машины / Оставлены. Народы, племена / Безумствуют, кричат, идут полками…»? – вопрошает Волошин, уже предвидя безудержность Гражданской войны…
1918 год ознаменовался для Макса выходом в свет его книги избранной лирики «Иверни» (издательство С. А. Абрамова «Творчество», тираж 12 тысяч экземпляров). По мнению поэта и переводчика Г. А. Шенгели, этот сборник выявляет «весь рост и все завершения волошинского миросозерцания и рисует нам его поэтом космической пышности». В 1919 году в том же издательстве выходит книга Волошина «Верхарн (Судьба. Творчество. Переводы)». Макс ценил бельгийского поэта «как социального пророка, как поэта города, поэта промышленности, поэта современности», особенно – как поэта «ветра и стихийной жизни природы». Волошин отдавал должное «грандиозности его метафор, которые в своей неудержимой стремительности растут, как снежная лавина, достигая до размера геологических катаклизмов». Верхарн, по мнению русского собрата по перу, первым из поэтов передал «…„пафос толпы“. Были и до него поэты, воспевавшие революцию, но они говорили обычно лишь патетические слова…»; заслуга же Верхарна в том, что он «первый дал не оду, а попытался зафиксировать состояние духа, брошенного в водоворот современного города, и расчленить основные силы, образующие его лихорадочное бытие».
Однако его книга лирической прозы «Окровавленная Бельгия» (1915) и поэтический сборник «Алые крылья войны» (1916) Волошина, как уже говорилось, разочаровали. Варьирование образов добродетельной Бельгии и порочной злодейки Германии недостойно большого художника. Верхарн, как и любой поэт в сходной ситуации, утрачивает «право на ненависть», ведь злейшие враги «слиты в одном объятии.
Её надо одолеть – самоё войну, – а не противника». Здесь необходимо, чтобы «кто-то стоял в своей келье на коленях и молился за всех враждующих: и за врагов, и за братьев». То же мировосприятие Волошин сохранит и в годы Гражданской войны. «Фанатики непримиримых вер», красные и белые – действующие лица единой драмы, страшного разрушительного процесса. «Он всегда считал, что борьба является неким сплавом между врагами, – вспоминала коктебельская старожилка певица М. Н. Изергина, – и, может, не желая этого, они, соприкасаясь, чем-то обмениваются и одаривают друг друга». Макс понимал, что «взаимообогащение» противников может быть порочным и разлагающим. Вспомним его высказывание: пролетарии, «так страстно ненавидящие „буржуазию“, берут от неё все её яды…».
Между тем «яды» революции проникают и в Крым. В декабре создаётся Военно-революционный комитет в Севастополе; в Бахчисарае пока ещё правит бал Директория – правительство татарских националистов; возникают перестрелки; проливается – пока ещё в малых масштабах – кровь, льётся – в очень больших количествах – вино… Солдатский «пьяный бунт» произошёл в Феодосии в середине октября 1917-го; в начале января 1918-го в Севастополе и Феодосии празднуют закрепление советской власти… В эти дни Волошину самой злободневной представляется тема Стеньки Разина: «Сейчас начинается настоящий Стенькин Суд, – пишет он 25 декабря 1917 года А. М. Петровой. – Самозванчество, разбойничество… вот основные элементы всякой русской смуты (написан уже и „Dmetrius Imperator“. – С. П.). Не думайте, что слова Стеньки в стихах о равенстве – это натяжка на современность: это точные слова из „Прелестных писем“.
Хочется к этим двум фигурам приписать ещё третью – экстаз упорства – Аввакума… У меня мысль назвать ту книжку, что уже образуется из ранее написанных стихов, „Демоны глухонемые“, с эпиграфом из Тютчева… Мне кажется, что это подойдёт к стихам, в которых будут революционные отсветы разных веков и широт». Сборник «Демоны глухонемые» выйдет только в январе 1919 года, в Харькове (издательство «Камена», тираж 1500 экземпляров, рисунки – автора).
Тем временем волна революции докатилась до Коктебеля. 9 января 1918 года Волошин сообщает Петровой: «Вчера приходили к Юнге султановские крестьяне (из соседней деревни Султановки. – С. Я.) и предупредили, что через два дня придут делить имущество и землю. Так что завтра нам предстоит Социалистическое крещение. Бедная Дарья Андреевна Юнге ожидает на этих днях рождения ребёнка. Так что всё одно к одному. Она перебирается с детьми пока к нам. Как это коснётся других обитателей Коктебеля, трудно предвидеть. Но у Юнге большой винный погреб, который весьма может воодушевить гражданские чувства. У меня большой фатализм, и я буду заниматься своим делом до последней минуты».
10 января всё и свершилось. Грабежи не заставляют себя долго ждать. Явились крестьяне делить экономию (хозяйство) братьев Юнге. В результате, пишет Волошин 15 января, экономия была «социализирована»: «Вылито вино, разделён скот, хозяйственные орудия, разграблены все припасы. Готовились уже приступить ночью к социализации дома, мебели, библиотеки и аукциону картин, рукописей покойной Екатерины Феодоровны и рисунков её отца, графа Феодора Толстого, но по счастью мне удалось… вызвать отряд „красногвардейцев“. Его привёл ночью верхом Н. Н. Кедров, и как раз вовремя. На другое утро – это было вчера – мы же, по неизреченной иронии судьбы, устраивали в деревне большевистское правительство, порядок и т. д. Кажется, летние вопли Дейши о том, что я – самый главный большевик, принесли хорошие плоды, потому что и красногвардейцы, и местные большевики относились ко мне как к авторитету и охотно слушались. Что будет дальше, неизвестно, но пока волна погрома остановилась. А она грозила перекинуться и на дачи, так как султановцы говорили, что вот покончим с Юнге и пойдём дачи делить».
Дом самого поэта «счастливый жребий… не оставил» – в первый, но не в последний раз. Председатель феодосийского ревкома Александров выдал Максу соответствующую бумагу, воспрещающую «какое-либо насильственное посягательство на имущество господина М. Волошина и хранящуюся у него библиотеку, художественную коллекцию картин, скульптурных слепков и рукописей». Да, пока что в местных органах – почти всё как у людей. Впечатления Макса от общения с представителями власти в общем благоприятные. Поэт спешит воспользоваться ситуацией и вытребовать охранные грамоты также для коллекций Юнге и Карадагской биологической станции.
Складываются первые впечатления о новом строе и его рядовых представителях. «Первоисток всего нашего хаоса, – пишет поэт М. В. Сабашниковой, – это беспредельная, совершенно детская доверчивость и такая же детская вера в возможность немедленного осуществления социалистического рая; а рядом с этим, как основной порок, – очень примитивная жадность. Весело смотреть, как им приятно играть в революцию: скакать, распоряжаться, спасать, карать, произносить обращения к народу, стрелять из ружей… Всё это сопровождается и настоящим самоубивством и кровью, но всё же не в таком количестве, как могло быть». Да, пока что ещё «весело смотреть» и кровь – «не в таком количестве», но при этом «неизвестно, не социализируют ли заодно и нас?..» (из письма Г. Шенгели). Впоследствии на место слова «социализируют» заступят более выразительные определения: «хлопнуть», «угробить», «отправить на шлёпку»… Но уже сейчас поэта переполняют самые мрачные предчувствия. «Во внешних обстоятельствах я ничего доброго не жду, – пишет он 25 января Ю. Оболенской. – Напротив, каждую минуту считаю возможным полный разгром и кровь, и всё, что угодно».
Словно предвидя всё это, патриарх Московский и всея Руси Тихон выступает 19 января 1918 года с посланием, в котором предаёт анафеме власть, проявляющую «самое разнузданное своеволие и сплошное насилие над всеми» – над законами, над страной. Патриарх призывает православное духовенство и всех верующих к оказанию сопротивления большевикам. Именно церковь, считает Волошин, должна проявить в это трудное время упорство в отстаивании вечных истин, в борьбе за справедливость и милосердие, несмотря на возможные нападки и гонения. В данном случае «это то, что можно только ей пожелать для её очищения и возрождения». Ведь церковь уже два века пребывает «в параличе». «Дальнейший логический шаг – это арест патриарха, и только это может утвердить его духовный авторитет». Поток ассоциаций относит поэта к другому религиозному борцу за истину – неистовому старообрядцу протопопу Аввакуму. Волошин зачитывается Житием Аввакума, считая его «совершенно поразительным и единственным в старо-русской литературе произведением по силе и по языку».
Однако ассоциации, как это обычно бывает у Макса, приобретают и совершенно неожиданное направление. Работая над поэмой «Протопоп Аввакум», Волошин 19 января делится своими соображениями с Петровой: «Меня волнует то лицо, которое я чувствую всё время за Аввакумом. Это – Бакунин. Я чувствую их органическую связь, но совершенно не знаю, как её выявить и передать, настолько они сейчас далеки для общего представления. Между тем они выражают собой основную черту русской истории: христианский анархизм». Дело в том, поясняет свою мысль поэт, что христианства «чистого, с церковью, иерархически связанной с ангельскими иерархиями, историческое христианство не знало до сих пор (может, узнает в ближайшую к нам эпоху, когда личность Христа начнёт манифестироваться на эфирном плане)». Не порвавший полностью с антропософией, Волошин имеет в виду то время, когда, по словам Р. Штейнера, люди «получат дар ясновидения и научатся общаться с высшими существами, которые в них. Люди увидят Христа в эфирном теле. Немного будет таких, но будут».
На Западе, продолжает художник, «произошёл сплав церкви с Римской империей, и это определило латинскую церковь. В славянстве же христианство имеет тенденцию переноситься целиком в индивидуальное чувство и противополагать себя государству, как царству зверя. Поэтому в народовольцах и террористах не меньше христианства, чем в мучениках первых веков, несмотря на их атеизм. Вот в этой плоскости я чувствую какое-то конгениальное родство Аввакума и Бакунина». Демоническая фигура революционера-анархиста занимает воображение Макса и сама по себе. Позднее, в поэме «Россия», он сделает этот образ воплощением национального менталитета, революционного «творчества» на Руси: «…Бакунин / Наш истый лик отобразил вполне. / В анархии всё творчество России: / Европа шла культурою огня, / А мы в себе несём культуру взрыва».
Характеризуя в этом же письме ситуацию в России, поэт говорит о своём неверии в то, что «социализм и демос могут отучить Великороссию от старых повадок. Нет у них никакой воспитательной силы». Да и куда может прийти современное общество, в котором – «равнение по безграмотному и по лентяю…». Но и здесь поэт находит зерно, которое может дать всходы: «…теперь Россия всё своими руками прощупает… В этом смысле большевики – самый лучший учитель».
В Крыму стоит чистая, прозрачная зима: «…вовсе не тяжело, а как-то прекрасно – звёздно». Что больше воздействует на душу – погода, история? Волошин всё-таки поэт, а не аналитик. Смутно, смутно на душе, но не безысходно. «Не знаю, откуда это чувство. Раньше всё было сдавлено, под спудом, спёрто. А теперь… ну прорвался нарыв, или, чтобы поэтичнее выразиться, весна (видимо, имеется в виду февраль 1917-го. – С. П.) растопила снега и развезло грязные дороги, сплошная грязь. Это стихия, и разрешится она своими стихийными, нечеловеческими законами. Мне кажется, что дело не в вожаках, не в лозунгах, а в стихийной воле народа, которая, проявляясь безобразно в морали отдельного лица, к чему-то своему идёт – к своей правде…» Только вот к какой? Да, что-то ушло бесповоротно, что-то ещё только начинается…
Волошин пытается, как в прежние годы, смотреть на всё происходящее издали. Все «возмущения» и «негодования» кажутся ему сейчас «чем-то… ненужным и неуместным, жалким…».
Однако смотреть на происходящее со стороны, оставаться созерцателем не всегда удаётся, поскольку настоящее часто задевает его самого. В феврале надвигается волна «контрибуций», разумеется, на «буржуазию». Это и понятно: ради чего тогда революцию делали?! «В Феодосии уже все капиталисты (биржевой комитет) сидят в тюрьме – пока не уплатят 5 миллионов», – информирует поэт Ю. Оболенскую 25 февраля. Он позволяет себе даже поиронизировать на этот счёт: «Я немного удивляюсь тому, почему так медлят… с массовыми избиениями буржуев. Всё-таки русский народ ужасно добродушен и его надо долго раскачивать. Но, в конце концов, мы ещё придём к этому».
Придём, ещё как придём… А пока что шутник накаркал беду самому себе: буквально через два дня контрибуцию предлагают уплатить и ему. Ни много ни мало три тысячи рублей. Но ведь он же поэт, художник! Как может литератор, не имеющий ни батраков, ни наёмных рабочих, ни капиталов в банках или сундуках, именоваться «буржуем»? Но сейчас всё может быть, ведь, как он сам вскоре напишет, в России «жизнь и русская судьба / Смешала клички, стёрла грани…». Так что будь любезен, господин поэт-дачевладелец, заплати! Ну ладно, чёрт с тобой, не три, а одну тысячу рублей, и впредь не шути с Земельным комитетом!
Вот как… «Сделали мне честь считать меня (!) капиталистом, – выпускает новоиспечённый „буржуй“ пары в письме к Петровой. – Ходил сегодня объясняться с Земельным комитетом… Потому что этого звания я на себя добровольно принимать не хочу… Кроме того, приезжали красногвардейцы искать оружие: кто-то распространяет <слухи >, что у меня почему-то должно быть оружие. Но, к счастью, и они были очень вежливы, сказали: „Мы ведь вас знаем: вы художник“».
Много любопытного узнаём мы из писем поэта к А. М. Петровой в тот зимний, в прямом и переносном смысле, период смутных настроений, предшествовавший настоящей Смуте. То, что, например, Макс верит слухам о поражении большевиков в Петрограде в середине января, причём мистически соотносит это событие с написанием стихотворения «Из бездны» («Для разума нет исхода, / Но дух ему вопреки /И в бездне чует ростки / Неведомого всхода»); что общение «с большевиками, красногвардейцами и аграрниками», вызывающее ощущение «неустойчивости – зыбкости», порождает ассоциации с Николаем II, будто бы «растворившимся во всём народе»; наконец, то, что прибывшие с Кавказского фронта оголодавшие солдаты на феодосийском базаре «турчанок продают по 25 р. (и как дёшево!)».
Ю. Оболенская в письмах к поэту рассказывает о колоритных деталях городского быта, о настроениях простого люда. Вот, например, пьяный рабочий в трамвае сетует на «неподобные нерусские слова»: «Декрет… Трубинал… декрет. Трубинал. Были бы русские слова, сказали бы не декрет, а „хлеба нет“; не „трубинал“, а „и муки не будет“, а так кто их разберёт: Декрет… Трубинал». Что ж, вскоре эти нерусские слова войдут в плоть и кровь русского народа, революционная «терминология» будет восприниматься с полузвука.
Узнав от Петровой о смерти своей подруги детства, преподавателя словесности, сорокалетней Веры Матвеевны Гергилевич (той самой Веры Нич) прямо на уроке от разрыва сердца, Макс отвечает: «Смерть её так неожиданна, она казалась предназначенной для долгой жизни… Правда, это не привилегия – оставаться теперь в живых, и кажется, что смерть милует тех, кого увидит раньше, и без насилия и издевательства». «Критическим моментом» всего этого «хаоса», очевидно, будет март, считает Волошин. «В течение этого месяца он разрешится в какую-то сторону… Но в какую? Немецкое завоевание неизбежно, но оно ужаснее всего (новый поворот старой темы. – С. П.). Оно слишком многих должно соблазнять иллюзией и обетованием какого-то порядка… но это будет порядок похоронной процессии». (11 февраля Н. В. Крыленко, тогдашний Верховный главнокомандующий, издаёт приказ о прекращении перемирия с немцами, а 19-го – об оказании сопротивления наступающим германским войскам.)
От этих неотвратимых мыслей может отвратить только работа, стихи. Поэту важно знать, «как они принимаются. Это надо для дальнейшей работы. Ведь понимание освобождает, отнимает сделанное – даёт возможность сейчас же перейти к следующему. А это мне так важно теперь, когда некогда останавливаться и подолгу вслушиваться в свои слова, как я всегда делал, себя проверяя. Теперь каждому время считано, каждый как бы в ожидании возможного смертного приговора: оттого так легко и светло на душе, несмотря ни на что. Если преодолеть в себе страх потери и страх страдания, то чувствуешь освобождение невыразимое». А потом наступает «момент, когда ничего нельзя делать (может, даже воплощать в слове), а можно только молиться за Россию».
Духовное «освобождение» – это, конечно, хорошо, но в плане материальном освобождение, как ни теоретизируй, не всегда желанно. Максу совершенно не хочется «освобождаться» от своего дома. Между тем в Коктебеле начинают покушаться на дачи, и поэт вынужден отправиться в Феодосию для выправления очередной бумаги на право владения своим жильём. 5 марта он получает в Совете «Охранное свидетельство», которое гласит: «Дано… поэту и литератору Макс. Ал. Волошину в удостоверение того, что находящиеся в его заведовании коллекции, помещающиеся в с. Коктебель и заключающиеся в библиотеке и разного рода художественных произведениях, художественной мастерской и архив, как представляющие культурные ценности России, являются НЕПРИКОСНОВЕННЫМИ и взяты Феодосийским уездным Советом рабочих, военных и крестьянских депутатов под свою охрану».
Можно бы возвращаться домой, но Максу, как водится, всё, что делается вокруг, становится «удивительно интересно». Уехав из Коктебеля на пару дней, Волошин задерживается в Феодосии чуть ли не на полтора месяца. Ведь именно тогда, в начале весны, в этом приморском городе было особенно ощутимо, как «Войны, мятежей, свободы / Дул ураган». Эпиграфом к пребыванию в «богоспасаемом граде» послужила радостная фраза первого встречного мальчишки: «А сегодня буржуев резать будут!» Городские обыватели предстоящее мероприятие воспринимали спокойно, как плановый театральный просмотр, и будто в предвкушении этого находились в приподнятом настроении. Прибыли и «артисты» – специалисты в своей области, матросы. Однако, к разочарованию «зрителей», на общем собрании-митинге расширенного состава «труппы» большинством в шесть голосов было решено: пока резать не надо – потом. «Миноносец „Румыния“ с матросами-резаками, который приходил специально для этой цели, обиделся и совсем ушёл», – сообщает Волошин Оболенской. Позднее, летом 1919 года, в стихотворении «Большевик» (из цикла «Личины») он напишет:
Когда матросы предлагали
Устроить к завтрашнему дню
Буржуев общую резню
И в город пушки направляли, —
Всем обращавшимся к нему
Он заявлял спокойно волю:
«Буржуй здесь мой, и никому
Чужим их резать не позволю».
Что ни говори, а «в нём было чувство человечье – / Как стадо он буржуев пас…». То ли дело просто «Матрос» (так озаглавлено другое стихотворение из этого цикла), тот ни с кем не церемонился:
На мушку брал да ставил к стенке,
Топил, устраивал застенки…
А уж какое разножанровое действо разворачивалось на морской глади, какие декорации, какие персонажи… Чёрное море, открывающееся с феодосийской набережной, кишело самыми диковинными посудинами – «старыми, заплатанными, заржавленными», извергавшими из себя на берег «самые диковинные племена»: «Армяне – беженцы из Трапезунда, русские солдаты из Анатолии, армянские ударники с Кавказа, румынские большевики из Констанцы, остатки Сербского легиона из Одессы. Не Феодосия, а Карфаген времён мятежа наёмников. Всё это толпилось, бродило, демонстрировало свои политические убеждения плакатами и флагами по Итальянской…» И, разумеется, попадало в стихи:
Из дальних черноморских стран
Солдаты навезли товару
И бойко продавали тут
Орехи – сто рублей за пуд,
Турчанок – пятьдесят за пару —
На том же рынке, где рабов
Славянских продавал татарин.
Наш мир культурой не состарен,
И торг рабами вечно нов.
Хмельные от лихой свободы
В те дни спасались здесь народы:
Затравленные пароходы
Врывались в порт, тушили свет,
Толкались в пристань, швартовались,
Спускали сходни, разгружались
И шли захватывать «Совет».
(«Феодосия (1918)», 1919)
Дело в том, что из оставленной в эти дни большевиками Одессы прибыло в Феодосию солидное и пёстрое подкрепление в лице «анархистов-коммунистов», «анархистов-террористов», громил-любителей и всяких «промежуточных» революционных «команд». Бороздили прибрежные воды всевозможные и немыслимые: «„Семёрки“, „Тройки“, „Румчерод“, / И „Центрослух“, и „Центрофлот“». И каждая «бригада» норовила прежде всего захватить власть («Совет»), а потом уже заняться мирным населением. Население поначалу пряталось при звуках выстрелов по домам, но потом «пошла такая пальба и днём и ночью, что всем надоело обращать внимание. Сперва с ужасом говорили о расстрелах по ночам на молу», но когда начали пускать в расход средь бела дня, а трупы выставлять напоказ, то «все бежали смотреть с радостью». В конце концов и вовсе адаптировались к революционным процессам. Даже появились объявления типа: «Уроки танцев для пролетариата. При школе буфет с напитками».
Из всего увиденного Волошин делает несколько заключений. Во-первых, можно привыкнуть ко всему: даже в самые грозные дни наступает какой-то нервный подъём, помогающий выдержать немыслимое. Во-вторых, порядочный человек остаётся порядочным при всех режимах, а негодяй во всех случаях – негодяем. Истинный буржуй – он и в Смутное время буржуй; он при всяких обстоятельствах будет вести себя «крайне отвратительно, из всего извлекая свою выгоду». Даже среди «матросов-резаков» и анархистов можно было встретить «больше настоящих людей… Не говоря уже о рабочих, которые… несколько раз спасали эту самую буржуазию».
А вот «среди лже-буржуев – интеллигенции, разорённых помещиков, людей, потерявших всё при новом режиме», – немало «глубоко очистившихся, освободившихся, просветлённых». В-третьих, необходимо «всё время быть с большевиками» – не для того, чтобы подстраиваться под их убеждения и обезопасить себя от возможной угрозы, но «для того, чтобы смягчать и ослаблять остроту политических нетерпимостей» – эту точку зрения поэт возведёт в жизненный принцип. Ведь какая могла бы возникнуть «кровавая баня» уже сейчас в Феодосии, если бы не было справа и слева посторонних, казалось бы, людей, которые старались не допускать беспредела. Побольше бы таких в масштабах всей России!.. И последнее: «Большевики вовсе не партия, а особое психологическое состояние всей страны», своеобразная болезнь, которую надо лечить «постоянным общением», разъяснением сути вещей, заступничеством, милосердием.
Тем временем прогнозы поэта относительно германского «нашествия» на Крым сбываются: захватив 18 апреля 1918 года Перекоп, немцы 22-го входят в Симферополь, 28-го – в Алушту, 29-го – в Керчь. 25-го они минуют Коктебель в сопровождении отрядов украинских гайдамаков. 3 мая Волошин делится своими теоретическими построениями по поводу этого факта с Петровой: «…считаю, что для полуострова его занятие немцами в чистом виде (не Украиной и не Австрией) – выгодно. И надо тщательно различать здесь интересы страны (Крыма) от интересов русских и России». Макс есть Макс. Здесь звучат отголоски его ранних высказываний о том, что нестрашно быть под немцами, что Германию можно разложить изнутри.