Текст книги "Максимилиан Волошин, или себя забывший бог"
Автор книги: Сергей Пинаев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 50 страниц)
Так или иначе загадка разгадана, и Эдип, по мысли Волошина, неизбежно приобщается «древнему первичному тайному познанию человечества, сосудом которого является женщина. По представлениям древних, в крови человека скрыто было тайное… Знание. Женщина-мать является охранительницей тайн крови, потому что она – то звено, которое фактически, кровью связывает сменяющиеся поколения. В кровосмесительстве древние видели нарушение тайн крови. Поэтому Эдип, поднявшийся отцеубийством до разгадки вопроса о конечных судьбах человека, вступает в брак со своею матерью». «Люди меня сочетали, не зная, что делают, / С матерью в мерзостном браке», – говорит софокловский Эдип в Колоне. «Мрак… Матерь… Смерть… Созвучное единство…» – слышится у Волошина («Материнство»). Учитывая все это, по-новому воспринимаются строки этого же, многократно цитированного стихотворения: «Не помню имени, но знай, не весь я / Рождён тобой, и есть иная часть, / И судеб золотые равновесья / Блюдёт вершительная власть». Об этой «вершительной власти» и рассуждает Волошин. В познании тайны, «насильственно раскрывающем свои первоистоки, греки видели нечто кощунственное и преступное. Кровь, которая несёт в себе тайны человека, не может видеть солнца – она свёртывается и чернеет…» (В стихотворении «Кровь»: «В ней пламень чёрный, пламень древний. / В ней тьма горит, в ней света нет…»). «Так и Эдип, познавший тайны крови, не имеет права видеть солнце – он вырывает себе глаза. Вещий провидец должен стать слепым, как кровь»: «В моей крови – слепой Двойник. / Он редко кажет дымный лик…»
Образ Эдипа, познавшего тайны мироздания и «конечных судеб человека», в контексте вышесказанного разрастается до вселенских масштабов. Обрести «тайное древнее Знание» можно лишь путём духовного прозрения, никак не связанного со зрением физическим. В то же время процесс поисков истины, открытия самого себя ассоциируется с блужданиями и заблуждениями, страданиями и конечным одиночеством. Жизненный путь сына Лая представляется поэту универсальной моделью человеческого бытия. Судьба фиванского изгоя так или иначе наводит на размышления и об участи другого «вещего провидца», духовно зрячего «пасынка России», ставшего «живым укором» её истории.
Трагедия Карамазовых – это также трагедия отцеубийства, считает Волошин. Она заключается в том, что все три брата – прежде всего Карамазовы, «в том, что они чувствуют в себе отцовскую плоть, насыщенную грехом и извращениями, в том, что для того, чтобы перестать быть Карамазовыми, они… должны в себе преодолеть своего отца». Однако эта трагедия небезысходна. Ведь кроме убиения отца и отречения от плоти существует возможность «возлюбить её, освятить, преобразить, одухотворить её… принять и всею своею жизнью оправдать свою физическую наследственность».
Дилемма, стоящая как перед Дмитрием, так и перед Иваном, одна: «или самим духовно погибнуть, или отца убить. А убийство мыслью или желанием, в той атмосфере, в какой развивается действие романа, становится реальным убийством». Лакей Смердяков становится орудием «волений» Дмитрия и Ивана. Причём Дмитрий принимает обвинение в отцеубийстве «как законное возмездие за всю свою жизнь и за желание убить. Поэтому в его гибели есть возможность и обетование воскресения». Нарастание ужаса в душе Ивана напоминает то, что происходит с Эдипом; он обвиняет брата и вдруг начинает осознавать, что отцеубийца – он сам. «Это постепенное разоблачение его виновности совершается так же постепенно, неизбежно и страшно, как у Софокла».
Алёше же предназначено не убить, а преобразить в себе Карамазова, «стать спасителем грешной и изолгавшейся плоти Феодора Павловича». Именно ему суждено испытать мистическое причащение земле («…он целовал её, плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступлённо клялся любить её во веки веков…» – вспомним волошинское: «И в первый раз к земле я припадаю…»). Без этого света трагедия Карамазовых была бы столь же безысходна, как судьба Эдипа. Однако в этом экстазе любви к земле и плоти, ко всему сущему «Достоевский раскрывает тот путь, которым карамазовщина может быть преодолена без отцеубийства; тот путь, на котором требование: „оставь отца и мать и иди за Мною“, не нарушает, а утверждает заповедь: „чти отца своего и матерь свою“».
Волошин тонко чувствовал историческую актуальность романа Достоевского. Он знал, что это произведение должно было стать прологом к другому роману, охватывающему всю жизнь Алёши. Суть его – в ответе на вопрос, «как бы должен был разрешиться в обстановке обыденной жизни этот пророчественный момент экстаза, какими путями должна была разрешиться борьба Алёши с отцовскою злою плотью». Причём действие этого второго романа должно было происходить в 1880 году, в напряжённой общественной обстановке, сходной с атмосферой 1905 года. Волошин предполагает, что многое в нём могло напоминать роман «Бесы», но что «вопросам, оставшимся неразрешёнными в „Бесах“, здесь должно было быть дано разрешение». Что ж, поэту и самому придётся вскоре искать пути разрешения вопросов, связанных с российской бесовщиной XX века.
Вернувшись в Москву, Волошин живёт в прежнем ритме: посещает вернисаж 18-й выставки Товарищества московских художников, присутствует на «Вечере старинного водевиля» в Литературно-художественном кружке, наряду с В. Брюсовым выступает в качестве оппонента на лекции Ф. Де ла Барта «Психология литературной богемы», высылает С. Маковскому хронику о выставках и театральные отчёты. Макс вновь жалуется на то, что «журнальная и газетная работа» (а это «не больше чем ремесло») не оставляет ему времени для занятия настоящим искусством. Стихи писать некогда. Хоть бы уж этот поденный труд оплачивался «Аполлоном» не ниже, чем газетами, ведь он ради «московской хроники» отказался от «художественной хроники» в «Русской мысли». Да, ситуация всё та же: высокое вдохновение – редкий гость в его жизни, унизительная нужда – постоянный. И это при такой литературно-журналистской загруженности! К тому же Макс часами общается с самыми разными людьми – поэтами и непоэтами, общается неформально, отдавая всю душу, занимается порой литературным наставничеством.
Макс, «ненасытностью на настоящее, заставлял человека быть самим собой, – вспоминает М. Цветаева. – Знаю, что для молодых поэтов, со своим, он был незаменим, как и для молодых поэтов – без своего. Помню, в самом начале знакомства, у Алексея Толстого литературный вечер. Читает какой-то титулованный гвардеец: луна, лодка, сирень, девушка… В ответ на это общее место – тяжкое общее молчание. И Макс вкрадчиво, точно голосом ступая по горячему: „У вас удивительно приятный баритон. Вы – поёте?“ – „Никак нет“. – „Вам надо петь, вам непременно надо петь“. Клянусь, что ни малейшей иронии в этих словах не было; баритону, действительно, надо петь».
В этой же связи нельзя не вспомнить историю Марии Паппер, образ которой Волошин возвёл «в ранг химер», а Цветаева обессмертила в своём очерке «Живое о живом». Поэтесса Мария Паппер заходила со своими стихами к самым разным маститым поэтам – Брюсову, Белому, Ходасевичу. Была и у Волошина. Очевидно, рассчитывала на протекцию. Сценарий этих встреч был всегда одинаков. Появляется дама в огромных мужских калошах, независимо от времени года, «а из калош на тоненькой шейке, как на спичке, огромные тёмные глаза, на ниточках, как у лягушки. Она всегда приходит с чёрного хода, ещё до свету, и прямо на кухню. „Что вам угодно, барышня?“ – „Я к барину“. – „Барин ещё спят“. – „А я подожду“. Семь часов, восемь часов, девять часов… Иногда кухарка, сжалившись: „Может, разбудить барина?..“ – „Нет, зачем, мне и так хорошо“. Наконец, кухарка, не вытерпев, докладывает: „К вам барышни одни, гимназистки или курсистки, с седьмого часа у меня на кухне сидят, дожидаются… Я их и чаем напоила…“» И начинается самое главное. Появляется огромный, департаментский портфель, извлекается кипа стихов. Мария Паппер читает. Десять часов, одиннадцать, двенадцать. «Вдруг, нервный зевок, из последних сил прыжок, хватаясь за часы: „Вы меня – извините – я очень занят – меня сейчас ждёт издатель – а я – я сейчас жду приятеля“. – „Так я пойду-у, я ещё при-иду-у“». Дверь закрылась, «хозяин блаженно выхрустывает суставы рук и ног, и вдруг – бурей – пронося над головой обутые руки – из кухни в переднюю – кухарка:
– Ба-арышни! Ба-арышни! Ай, беда-то какая! Калошки забыли!
…Иногда ей эти калоши летят вслед… Иногда, особенно если с верхнего этажа, попадают прямо на голову…»
Этот литературный анекдот – о визите Марии Паппер к Ходасевичу, – рассказанный Волошиным Цветаевой, вполне жизнеподобен. Возможно, нечто похожее случилось между самим Волошиным и «химерической» стихослагательницей. Известно лишь, что у Макса на память осталась её книжка стихов «Парус», а в газете «Утро России» (1911, 5 февраля) появилась его статья «О модных позах и трафаретах (Стихи г. Игоря Северянина и г-жи Марии Паппер)». Дальше – без комментариев…
Выставки, спектакли и генеральные репетиции, оппонирования, рецензии на постановки «Вассы Железновой» в театре Незлобина и «Грозы» в Малом театре, увлечение пластическими танцами, репетиции которых проходят в студии Е. Рабенек на Малой Басманной, где Волошин, воспользовавшись оказией, читает лекции. Бал «Ночь в Испании» в залах Купеческого клуба (постановка П. Кончаловского и Г. Якулова), вернисаж Общества акварелистов на Петровке, в галерее Лемерсье. Круговорот лиц и ног, картин и декораций. А ещё – постоянное ощущение сильной и покоряющей энергетики со стороны девушки, похожей на «римского семинариста»… Бежать бы куда-нибудь от этой суеты или… бездумно погрузиться в водоворот чувств и событий…
Обманите меня… но совсем, навсегда…
Чтоб не думать, зачем, чтоб не помнить, когда…
Чтоб поверить обману свободно, без дум,
Чтоб за кем-то идти, в темноте, наобум…
И не знать, кто пришёл, кто глаза завязал,
Кто ведёт лабиринтом неведомых зал,
Чьё дыханье порою горит на щеке,
Кто сжимает мне руку так крепко в руке…
А, очнувшись, увидеть лишь ночь да туман…
Обманите и сами поверьте в обман.
Весна между тем вступила в свои права. Девушка с обликом «римского семинариста» собирается в Крым, в Гурзуф. Волошин, естественно, зовёт её к себе, в Коктебель. Самому Максу ещё надо уладить кое-какие дела в Москве: написать статью о А. Голубкиной, рецензию на спектакль МХТ «У жизни в лапах» по пьесе К. Гамсуна, заключить с издательством «Сфинкс» договор о переводе четырёх новелл А. де Мюссе. Художник Л. Браиловский приглашает его в Малый театр – вначале на осмотр декораций, а затем и на сам спектакль «Горе от ума». Эрудиция и оригинальный художественный вкус Волошина, что и говорить, весьма востребованы… Но всё это уже не увлекает; поэта «охватило то странное и смутное весеннее состояние, которое мешает всякой работе». 29 апреля он вместе с Еленой Оттобальдовной отбывает в Феодосию. 1 мая Волошин – в Коктебеле, а сёстры Герцык выезжают из Москвы в Судак. Вскоре ожидается приезд Марины Цветаевой, которой и предоставим слово:
«Пятого мая 1911 года, после целого чудесного месяца одиночества на развалинах генуэзской крепости в Гурзуфе… после целого дня певучей арбы по дебрям восточного Крыма, я впервые вступила на коктебельсую землю, перед самым Максиным домом, из которого уже огромными прыжками… нёсся мне навстречу – совершенно новый, неузнаваемый Макс», в «хитоне», сандалиях и полынном веночке, «Макс широченной улыбки гостеприимства, Макс – Коктебеля». Сразу же состоялось знакомство с Еленой Оттобальдовной. Женщины, судя по всему, друг другу понравились. А на другой день Коктебель воистину проявляет себя как место свершения встреч и судеб. Марина оказывается почти героиней романтической пьесы. На берегу моря ей встречается удивительной красоты юноша с тёмными глазами в пол-лица, который дарит девушке сердоликовую генуэзскую бусину. Это семнадцатилетний Сергей Эфрон, который в скором времени станет мужем Марины Цветаевой.
Во владениях Макса, на берегу Чёрного моря, московская барышня чувствует себя счастливой. Возможно, это лучшие дни её жизни. Интереснейшие беседы с Волошиным, прогулки, розыгрыши, всю её переполнявшие чувства… С Максом они почти неразлучны, у него постоянно наготове неожиданный афоризм, увлекательный рассказ, занятное поучение: «Есть духи огня, Марина, духи воды, Марина, духи воздуха, Марина, и есть, Марина, духи земли.
Идём по пустынному уступу, в самый полдень, и у меня точное чувство, что я иду – вот с таким духом земли… Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко бога, на коренастых, точёных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови („А ты знаешь, Марина, что наша кровь – это древнее море…“), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло… Макс был именно земнородным, и всё притяжение его к небу было именно притяжением к небу небесного тела. В Максе жила четвёртая, всеми забываемая стихия – земли. Стихия континента: сушь. В Максе жила масса, можно сказать, что это единоличное явление было именно явлением земной массы, гущи, толщи. О нём, как о горах, можно было сказать: массив. Даже физическая его масса была массивом, чем-то непрорубным и неразрывным… По-настоящему сказать о Максе мог бы только геолог. Даже черепная коробка его, с этой неистовой, неистощимой растительностью, которую даже волосами трудно назвать, физически ощущалась как поверхность земного шара, отчего-то и именно здесь разразившаяся таким обилием. Никогда волосы так явно не являли принадлежности к растительному царству… И тот полынный жгут на волосах, о котором уже сказано, был только естественным продолжением этой шевелюры, её природным завершением и пределом.
– Три вещи, Марина, вьются: волосы, вода, листва. Четыре, Марина, – пламя».
А у Марины с огнём, пламенем стал уже ассоциироваться сам Макс. «Выскакивал или не выскакивал из него огонь, этот огонь в нём был – так же достоверно, как огонь внутри земли. Это был огромный очаг тепла, физического тепла, такой же достоверный тепловой очаг, как печь, костёр, солнце. От него всегда было жарко – как от костра, и волосы его, казалось, так же тихонько, в концах, трещали… О него всегда хотелось потереться, его погладить, как огромного кота, или даже медведя…»
Ну а Коктебель постепенно заполняется. Во второй декаде мая приезжают кузен Волошина Михаил Лямин, Вера Эфрон, некая женщина с двумя внуками, которая осталась в анналах как «Пиковая дама», француз Жулиа, влюблённый в Лилю Эфрон и, по-видимому, имеющий на неё виды. Этот союз не входит в планы компании, поэтому Лилю «выдают замуж» за Макса – первая, но далеко не последняя коктебельская мистификация. Француз ревнует, нервничает и в конце концов отбывает восвояси. Эта история отразилась в одном из шуточных сонетов:
Француз – Жульё, но всё ж попал впросак.
Чтоб отучить влюблённого француза,
Решилась Лиля на позор союза:
Макс – Лилин муж: поэт, танцор и маг.
Ах! сердца русской не понять никак:
Ведь русский муж – тяжёлая обуза.
Не снёс Жульё надежд разбитых груза:
«J’irai périr tout seul à Kavardak!» [9]9
Я уйду погибнуть в одиночестве на Кавардак (имеется в виду Карадаг) – (фр.).
[Закрыть]
Все в честь Жулья городят вздор на вздоре.
Макс с Верою в одеждах лезут в море.
Жульё молчит и мрачно крутит ус.
А ночью Лиля будит Веру: «Вера,
Ведь раз я замужем, он, как француз,
Ещё останется? Для адюльтера?»
Коктебельские «спектакли» следуют один за другим. У каждого участника в них своя роль, точнее, амплуа. За Еленой Оттобальдовной окончательно закрепилось прозвище Пра – праматерь, прародительница всех обитателей дачи. Сама дача получает название «обормотник», а её обитатели, естественно, становятся «обормотами»; в отличие от «нормальных» дачников они ведут себя весьма раскованно: женщины носят шаровары, ходят босиком или в сандалиях, в море залезают кто в чём – иногда нагишом. У «обормотов» есть даже свой гимн («Стройтесь в роты, обормоты…»), распевая который они то и дело нарушают покой «нормальных» дачников:
…Седовласы, желтороты,
Всё равно, мы обормоты!
Босоножки, босяки,
Кошкодавы, рифмоплёты,
Живописцы, живоглоты,
Нам – хитоны и венки!
От утра до поздней ночи
Мы орём, что хватит мочи,
В честь правительницы Пра!
Эвое! Гип-гип! Ура!
Дом Волошина. Пол веранды как живым ковром покрыт телами спящих собак. Переступая через них, кутаясь в шаль, по веранде прохаживается Марина. Собаки ворчат, но своих мест не покидают. Цветаева стоит лицом к морю. В саду тем временем появляется Сергей Эфрон. Первым делом бросает взгляд на веранду, и лицо его освещается нежной улыбкой. «Вот и он», – шепчет Марина. Уже совсем рассвело.
Вот он встал перед тобой;
Посмотри на лоб и брови
И сравни его с собой!
То усталость голубой,
Ветхой крови.
Марина выходит в сад. Сергей устремляется ей навстречу. За ними приветливо шумит море.
Торжествует синева
Каждой благородной веной.
Жест царевича и льва
Повторяют кружева
Белой пеной…
Летний кабинет. Тонкая кисточка в руках грузного человека завершает акварель – фантастический и вместе с тем вполне реальный пейзаж Коктебельской бухты. Макс, откинувшись в кресле, с удовлетворением рассматривает только что законченную работу. В этот момент слышится женский голос:
– Ася приехала!
Анастасия, шестнадцатилетняя сестра Марины Цветаевой, в строгом дорожном костюме, протягивает руку Максу:
– Ася.
Они идут по аллее. Макс несёт Асин чемодан. Он, как обычно, в длинной, до колен, холщовой рубахе; чуть ниже колен видны холщовые же штаны, открывающие мощные загорелые икры ног. Рядом – Марина, в сандалиях и шароварах. Сёстры смеются.
– Хорошо доехала? А у нас тут… ну, увидишь!.. У Макса гостит испанка, Кончита. Ни слова не говорит по-русски… Что удивляешься? Шаровары? Тут все так ходят – удобно. Особенно – по горам. (Вдруг.) Ася, ты видела Игоря Северянина? Нет? (Радостно.) Ну, увидишь! Идём! Макс, я покажу Асе комнату!
Марина забирает у Макса чемодан и продолжает делиться впечатлениями:
– Тебе многое тут сперва покажется странным, но потом привыкнешь. Однако кое-что ты должна знать заранее. Кончита влюблена в Макса и устраивает ему сцены ревности. Он очень смущается, но никогда её не обижает. Между ними, конечно, ничего нет. Потом, тут Игорь Северянин.
– Ты говорила…
– Ты рада?
– Да-а… – неуверенно тянет Ася.
– Он, конечно, глуп, но талантлив и очень красив. Глуп, но зато красив! Красив, но глуп! (Вдруг, страстно.) Я никогда не была так счастлива, как сейчас. Никогда!
Они остановились. Рядом терраса с тяжёлыми столбами, но без перил. Марина поставила чемодан на гравий дорожки.
– Разбирать вещи сейчас не будешь? Слушай, сшей себе шаровары!
– Да не хочу я шаровары. Мне они и на тебе не нравятся. Ни за что не надену!
– Тише! – шипит Марина, показывая куда-то в сторону. – Смотри! Игорь Северянин! Обрати внимание, какая манерная походка. Но красив, как чёрт!
Отведя лозу дикого винограда, на дорожку выходит Сергей Эфрон. Тонкая рука с длинными пальцами убирает со лба прядь волос. Он идёт, картинно ставя ноги в чувяках. Широкий пояс облегает узкий стан. Немного не дойдя до сестёр, он останавливается, бросает несколько театральный взгляд на Марину, затем медленно нагибается к кусту роз. Вдохнув запах «царицы цветов», «Северянин» продолжает свою прогулку. Марина и Ася смотрят ему вслед.
– Как красив! – восторженно вздыхает Марина. – И как глуп! Сколько достоинств в одном человеке! (И уже другим тоном, сестре.) – Пошли ко мне, переоденешься. Скоро обед. Я представлю тебя Пра!
Длинный деревянный стол без скатерти на крытой галерее. За столом – человек двадцать. Во главе стола величественно восседает Елена Оттобальдовна. Марина представляет ей сестру:
– Пра! Моя сестра Ася!
Пра окидывает новоприбывшую с головы до ног и, высокомерно подняв подбородок:
– Непохожи. А говорили: есть сходство… Ася? Отлично. Славная девочка. Надо её только немного обобормотить. Дайте Асе тарелку.
Пра зачерпывает большой ложкой лапшу с неестественно огромного блюда и, полив маслом, передаёт Асе. Взяв тарелку, Ася с восторженным изумлением, разглядывает сидящую напротив красавицу с веером в руке.
– Это Кончита! – говорит сестре Марина. – Что, хороша испанка?
– Тише! – одёргивает её смущённая Ася.
– Да она же ничего не понимает!
Кончита, играя веером, бросает на Макса зазывные взгляды. Марина шёпотом представляет сестре сидящих за столом:
– Вон тот юноша, – она указывает глазами на сидящего поодаль молодого человека с высоким лбом и чёрной гривой, – секретарь президента Андоррской республики.
– Между прочим, клептоман – берегите кошелёк, – предупреждает, не разжимая губ, художник Константин Кандауров.
– А вон тот господин…
– …сыщик из Одессы, – перебивает её Кандауров. – Выражайтесь осторожно!
– А этот?
Неподалёку от них сидит представительный господин с нафабренными усами. Своим безукоризненным европейским костюмом он явно выделяется из вольно одетой компании.
– О! – Марина многозначительно подняла палец. – Это герой сегодняшнего дня! Месье Жульё, француз. Тоже, кстати, по-русски – ни слова.
Кончита хохочет, поверх веера испепеляя Макса страстными взглядами. Неожиданно на галерее появляется странная фигура – среднего роста молодая женщина, задрапированная в длинную тунику. Она стоит, опираясь на огромный бутафорский меч.
– Это Мария Паппер. Считает себя гениальной поэтессой. Хотя стихи ужасные, – поясняет сестре Марина. – Меч где-то раздобыла. Между прочим, тоже влюблена в Макса.
– А он?
– Макс? Влюблённый? Это же невозможно.
Между тем Мария Паппер с мечом подходит к сидящему Волошину. Свободной рукой властно обнимает его за шею и целует в губы. Хлопнув веером, Кончита вскакивает со своего места. Её глаза мечут молнии.
– О, Мадонна, Кончита, Сервантес! Мулетта торреро! Себастьяно мадридо фламенко!
С Марией Паппер случается истерика. Из складок туники появляется пистолет.
– Как, Макс! Ты дал ей повод надеяться?! Это после всего, что между нами было! О-о-о! – Выронив меч, она падает на скамью, сотрясаясь от рыданий. Дуло пистолета, направленное, было, на Макса, застыло где-то у правой груди…
Вскочив со своих мест, все бросаются к Марии, пытаясь утешить. Кто-то завладевает пистолетом. Ася и мсье Жульё испуганно наблюдают за происходящим. И тут вбегает некто взъерошенный:
– Все на берег! Там… – не в силах продолжать, хватается за сердце. Кто-то услужливо протягивает ему стакан с водой. – Там! Кончита! Утопилась!
– Круг! Спасательный круг! – зычно требует Макс. Ему почему-то протягивают табуретку. – Да не табуретку! Круг!
Табуретка летит за пределы веранды. Макс выбегает следом за ней. Все мечутся в бестолковой сумятице, кто-то бежит вверх по деревянной лестнице. Кто-то трубит в охотничий рог. Мелькают в воздухе откуда-то взявшиеся подушки. Появляются носилки. Пра величественно взирает на всю эту вакханалию. Мсье Жульё вжался в стену и с опаской смотрит на «сыщика», невозмутимо стоящего рядом. Внезапно все замирают. У входа на галерею – Макс с бесчувственной Кончитой на руках. Он великолепен: полосатый купальный костюм обтягивает необъятный живот, через плечо – гигантский спасательный круг. Правда, на обоих нет ни капли воды. В наступившей тишине Макс вносит Кончиту на галерею и кладёт на скамейку. Все окружают их в скорбном молчании. Мария Паппер опускается на колени перед бездыханной испанкой. Кончита открывает глаза, шепчет чуть слышно:
– Альмавива Керрубино… – и затихает.
– Она говорит, что прощает вас. Будьте счастливы, – деликатно кашлянув, переводит Кандауров.
– Это Константин Бальмонт, – шепчет Марина сестре. – Тот самый. У него испанские предки.
– О, Кончита, – рыдает Мария Паппер, целуя руку утопленницы.
Испанка вдруг резко садится, обводит всех лукавым взглядом и громко поёт:
Она здесь удивилась,
И очень огорчилась:
Она – ха-ха!
Искала жениха.
Вскочив со скамейки и схватив недавнюю соперницу за руки, кружит её. Обе поют:
Она – ха-ха!
Искала жениха.
Все танцуют кто во что горазд. Пра сидит во главе опустевшего стола, величественная и неподвижная. Марина кружит сестру в танце и давится смехом:
– Аська, Кончита – это Лиля Эфрон, Паппер – это Вера. Они – сёстры Северянина. А Северянин – это Серёжа Эфрон.
– Красивый и глупый?
– Он чудный, Серёжа. Ты увидишь. Мы вечером будем у меня. Приходи!
Заражённая общим весельем, Ася тоже подпевает: «Она – ха-ха! Искала жениха!»
– Послушай, а кто этот, мсье Жульё?
– А он на самом деле мсье Жульё (или Жулиа), француз. Приехал Лилю-Кончиту сватать. Вот мы и затеяли спектакль, чтобы его отвадить. Интересно, проймёт его или нет?
– А Бальмонт настоящий?
Тем временем мсье Жульё подходит к художнику и шепчет ему что-то на ухо. Потом, вежливо поклонившись, покидает галерею. «Бальмонт» вскидывает руку, останавливая танец:
– Господа! Должен сообщить вам пренеприятное известие. Мсье Жульё вынужден нас покинуть, так как в Париже его ждут неотложные дела.
Галерея дрожит от общего хохота…
Но свет, как говорится, на Жульё не сошёлся… Уже в середине июня в расположение «обормотов» прибывают Белла и Лёня Фейнберги, брат и сестра, а с ними Маня Гехтман, которые легко вписываются в сложившуюся компанию. Мария Лазаревна («Лазаретовна») Гехтман – москвичка, пианистка; Леонид Евгеньевич Фейнберг – тогда начинающий художник, автор воспоминаний о летнем Коктебеле 1911–1913 годов. Именно он в своём очерке рассказывает о том, что Макс по случаю дня рождения собственноручно сколотил фанерный ящик – вроде почтового – и прибил его к стене на террасе. «Было предложено всем желающим опустить в гостеприимную щель любые шутливые (а также и серьёзные) стихи и рисунки, карикатуры, смешные пожелания – любые творческие подарки». Почин положил сам автор идеи, опустив в ящик семь «Коктебельских сонетов» за подписью «Неизвестный». Стихи эти являют пример того, как можно «несерьёзное» содержание облечь в строгую форму сонета, что дано далеко не каждому. Фейнберг в своих мемуарах комментирует эти шутливые опусы, среди которых хочется выделить сонет на тему совместного принятия пищи, одним словом – «Обед»:
Горчица, хлеб, солдатская похлёбка,
Баран под соусом, битки, салат,
И после – чай. «Ах. Если б шоколад!» —
С куском во рту вздыхает Лиля робко.
Кидают кость; грызёт Гайдана Тобка;
Мяучит кот; толкает брата брат…
И Миша с чердака – из рая в ад —
Заглянет в дверь и выскочит, как пробка.
– Опять уплыл недоенным дельфин?
– Серёжа! Ты не принял свой фитин! —
Серёже лень. Он отвечает: «Поздно!»
Идёт убогих сладостей делёж.
Все жадно ждут, лишь Максу невтерпёж.
И медлит Пра, на сына глядя грозно.
Не знаю, как насчёт «барана под соусом», но остальные перечисленные блюда вполне могли быть на этом столе. Аппетит Макса с детства не уменьшился, так что и грозный взгляд Елены Оттобальдовны вполне реален. Собак на Волошинской даче и рядом водилось много. Гайдан – чёрная мохнатая дворняжка, любимица Марины Цветаевой. Тобик – большой неприглядный пёс, напоминающий фокстерьера-переростка, «личная собственность» Михаила Лямина, психически больного племянника Елены Оттобальдовны. Боясь быть отравленным, Миша предпочитал общему столу питание на чердаке, а на Тобке проверял качество продуктов и надёжность «противоядий».
В доме, свидетельствует Фейнберг, царила атмосфера «обманов», мистификаций и мифотворчества. Среди мифологических персонажей фигурировал дельфин, «который будто бы приплывал, чтобы его доили и его молоком лечили слабогрудого Серёжу Эфрона. Кроме того, Макс… уверял, что может вместе с Верой ходить по воде, как посуху, хотя для удачи такого опыта требуется помощь – особое благоговейное настроение зрителей». Были «мистические танцы». Были «магические действа». «Весь „вздор на вздоре“… разыгрывался необычайно серьёзно и совершенно. Сам Волошин был превосходным актёром. Все Эфроны были театрально одарены и могли блестящее разыграть любую мистификацию».
Жертвой волошинского мифотворчества едва не стала Марина Цветаева. Как-то он ей сказал:
– Марина, ты сама свой главный враг.
– Согласна.
– Вредишь себе сама и с избытком.
– Ну это мы уже слышали. Можешь переходить к главному. Я ведь вижу: ты опять что-то задумал.
– Задумал, Марина. В тебе кипит жизнь, как минимум, десяти поэтов и сплошь замечательных. А ты не хочешь (вкрадчиво) все свои стихи о России, например, напечатать от лица… ну хоть какого-нибудь Петухова? Ты увидишь (разгораясь), как их через десять дней вся Москва и весь Петербург будут знать наизусть. Брюсов напишет статью. Яблоновский напишет статью. А я напишу предисловие. И ты никогда (подымает палец, глаза страшные), ни-ког-да не скажешь, что это ты, Марина (умоляюще), ты не понимаешь, как это будет чудесно! Тебя – Брюсов, например, – будет колоть стихами Петухова: «Вот, если бы госпожа Цветаева, вместо того, чтобы воспевать собственные зелёные глаза, обратилась к родимым зелёным полям, как господин Петухов, которому тоже семнадцать лет…» Петухов станет твоим наваждением… тебя им замучат, Марина, и ты никогда – понимаешь? – никогда – уже не сможешь написать ничего о России под своим именем, о России будет писать только Петухов, – Марина! Ты под конец возненавидишь Петухова!
А потом (уже совсем захлебнувшись), нет! зачем потом, сейчас же, одновременно с Петуховым мы создадим ещё поэта – поэтессу или поэта? – и поэтессу и поэта, это будут близнецы, поэтические близнецы, Крюковы, скажем, брат и сестра. Мы создадим то, чего ещё не было, то есть гениальных близнецов. Они будут писать твои романтические стихи.
– Макс! а мне что останется?
– Тебе? Всё, Марина. Ты будешь, как тот король, Марина, во владениях которого никогда не заходило солнце…
Марина скромно, как школьница на уроке, поднимает руку:
– Макс, можно? Можно я пока побуду просто Мариной Цветаевой?
Да, синдром «Черубины», похоже, ещё долго не оставлял Макса. Но, к счастью, мифотворчество Волошина не всегда приобретало экстремистские формы.
Макс и Марина плывут на лодке. На вёслах два турка. Справа громоздятся серо-чёрные шероховатые скалы, вершины которых устремлены к солнцу. Макс, сидя на носу лодки, запрокидывает голову:
– Смотри, Марина, – Реймсский и Шартрский соборы…
Марина, сидящая на корме, поднимает голову. Прямо по курсу открывается десятисаженный грот, глубоко врезавшийся в грудь горы.
– А это, Марина, вход в Аид. Здесь Орфей спускался за своей Эвридикой.
Лодка входит в грот. Света нет, лишь голубые искры воды, расбрасываемые вёслами по базальтовым стенам. Он и она молчат. Слышны только всплески вёсел, звонко отдающиеся в каменных сводах.