Текст книги "От каждого – по таланту, каждому – по судьбе"
Автор книги: Сергей Романовский
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
Владимир Маяковский
«Я хочу быть понят моей страной…»
Владимир Маяковский
Судьбы Сергея Есенина и Владимира Маяковского оказались схожими. Роднит их, конечно, не только трагическая развязка. Более глубинное родство в том, что ее предопределило. Свела же обоих поэтов в могилу революция. Она и стала их судьбой в самом прямом смысле этого слова. Оба они оказались ей «несродны», только каждый по-своему.
В чем же оказался «несроден» революции ее безоглядный воспевала, поэт, отдавший свою музу в полное услужение ей, глушивший приходившее к нему поэтическое озарение сочинением примитивных агиток и никчемной рекламы, – обо всем этом мы и поговорим.
Сам Маяковский в первом вступлении к поэме «Во весь голос» воздвиг себе такой памятник:
Я к вам приду
в коммунистическое далеко
не так,
как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
через хребты веков
и через головы
поэтов и правительств.
Ю. Карабчиевский, первый, кто взглянул на Маяковского незамутненными официальным литературоведением глазами, был за это наказан: его труд специалисты либо игнорируют, либо основные мысли автора пренебрежительно цитируют лишь в сносках, либо просто ругают. Он, между тем, сделал главное: как древнегреческий скульптор Пигмалион, ожививший созданную им статую, Карабчиевский пытался влить жизнь в казенный образ канонизированного поэта. Однако он не только сам не полюбил свое создание, но сделал все возможное, чтобы и читатель содрогнулся при взгляде на неожиданно ожившего поэта.
Свою монографию, которую он так и назвал «Воскресение Маяковского», Ю. Карабчиевский написал еще в 1980 г., в 1985 г. опубликовал ее в Мюнхене и лишь в 1990 г. в Москве.
Традиционное восприятие Маяковского Ю. Карабчиевскому представлялось таким: «Молодой блестящий поэт, человек большого таланта, новатор и реформатор стиха, бунтарь и романтик, увидел в Революции сначала также романтику, затем – объективную необходимость и самоотверженно бросился к ней в услужение. Постепенно он втягивается в ее круговерть, становится глашатаем насилия и демагогии и служит уже не революции, а власти. Здесь он растрачивает всю свою энергию и весь свой талант, попадает в тиски цензуры и бюрократии, видит несостоятельность (? – С.Р.) тех идеалов, которым служил, мучается совестью (? – С.Р.), мучается раскаянием (? – С.Р.), обо всем сожалеет (? – С.Р.) и в полном отчаянии кончает жизнь самоубийством».
Все именно так, а вопросительные знаки я расставил в тех местах, которые кажутся мне, мягко говоря, сомнительными, да и автор, судя по тексту его книги, склонялся к тому же. «Неправда, – пишет Ю. Карабчиевский, – всеобщая повинность» биографов и исследователей творчества Маяковского, она становится своеобразной клятвой «верности его двусмысленной тени».
Официозный лидер советской поэзии, Маяковский долгое время был уверен, что служит революции через поэзию. Трагедия его в том и состояла, что он долго не мог уразуметь: поэзия и насилие несовместимы. Воспевать насилие, т.е. революцию (что одно и то же), – значит убивать поэзию, да и поэта заодно. Он изменял своему призванию, но вполне искренне не считал это за измену. А когда понял, что утешал он свою музу напрасно, захотелось, чтобы оправдание измены пришло сверху, от самого тов. Сталина, чтобы тот лично давал поэту Маяковскому «социальный заказ». Тогда это будет не измена, а служение. Но и этот самообман был недолог… И понял, наконец, Маяковский, что из поэта, которого он сам (прежде всего!) ценил очень высоко, он превратился в заурядного рифмоплета, который и революции давно уже не служит, а своими нахрапистыми агитками пытается лишь услужить власти, в чем она и не нуждалась. Тут-то и пришло просветление, а с ним – конец.
Да, он был уверен в том, что революция без него не обойдется, а она спокойно делала свое дело, его не замечая; он жил своей жизнью, а дела революции – террор, духовное насилие и интеллектуальное оскопление нации – шли своим чередом. Он был не нужен революции. Этот пореволюционный этап жизни Маяковского, для которого революция была вожделенным чаянием, отличается полной несовместимостью мечты и реальности. «Казалось бы, вот оно, желаемое, – свершилось! Революция привела к власти большевиков – левое, самое близкое футуристам крыло движения масс. А они не у дел», – точно подметил один из видных исследователей творчества Маяковского А.Л. Михайлов. Он не у дел! Это для Маяковского много важнее.
Его ненужность пришла от идейной раздвоенности. Он славил революцию еще до ее свершения, он воспевал ее идеалы, а когда она явилась пред ним в образе ожиревшего от самодовольства и обнаглевшего от вседозволенности чиновника, он заметался между осанной и сатирой. Уже в 1918 г. он отчетливо видел, что воспевать нечего, пришло время перевоспитания революции через бичующую недостатки сатиру. Но такой Маяковский был не нужен революции, она не нуждалась в нем. Разрыв между «Даешь!» и «Долой!» разрастался, а вместе с ним расширялась пропасть между революцией и поэтом. Когда он осознал это, то пережить крах собственной жизни не смог. Это и стало для него «точкой пули в конце» (так назвал свою монографию А.Л. Михайлов. М., 1993).
И еще. Маяковский на самом деле «по родной стране прошел стороной, как проходит косой дождь», т.е. как бы по касательной, не тронув души людей и не очень-то поэтому измочив землю. Его яростные строки рассекали воздух, как зигзаги молнии (даже внешне они напоминали молнию), но оставляли равнодушными живых людей, ибо не им они предназначались. Поэзия Маяковского масштабна, а не лирична, громкогласна, а не тиха, а это, вообще говоря, и на поэзию мало похоже. Если у любого русского классика поэзия интимная, то у Маяковского она нарочито митинговая, предназначена не человеку, а залу, не читателю, а слушателю.
И все же, что именно привело поэта к роковому выстрелу – несчастная ли его любовь к Веронике Полонской, впустую ли затеянная им юбилейная выставка, полный ли провал его любимой «Бани» в Ленинграде и Москве, безрезультатная ли перелицовка ЛЕФ в РЕФ, бесповоротное ли разочарование в заказной поэзии, – не столь и важно. Тем более, что истины мы все равно не узнаем. Зато мы можем утверждать с полной уверенностью, что не «любовная лодка разбилась о быт» (это слишком для Маяковского мелко), – нет: это революция в его идеализированном восприятии разбилась о сталинскую систему. В таких «обстоятельствах» Маяковский жить не мог. И не стал.
* * * * *
Маяковского ценили многие крупные поэты, его современники. Спрашивается, за что один поэт может почитать другого? Скорее всего, за профессионализм, т.е. за мастерство стихосложения. А это – нетривиальные рифмы, необычная ритмика, прежде всего.
А. Ахматова, весьма ревниво оберегавшая свою поэтическую вселенную, тем не менее сказала про Маяковского: «Это – новый голос. Это настоящий поэт». (Правда, в живых его уже не было.) С А. Найманом Ахматова поделилась своими размышлениями о Маяковском: «Он всё понял раньше всех. Во всяком случае, раньше всех нас… Отсюда и такой конец». Последнее суждение, конечно, излишне вычурно, по крайней мере в передаче А. Наймана. Застрелился Маяковский все же не от того, что «всё понял», а совсем по другой причине – не поняли и не приняли ЕГО. А это – совсем другое.
И все же любовь эта была в основном односторонней: никого из своих коллег Маяковский любить не мог, ибо для него в поэзии живых людей не существовало, он поклонялся и служил лишь идее, как и должен был это делать, по его разумению, любой пролетарский поэт, пропитанный идеями большевизма. Идея – цель, для ее достижения хороши любые средства. Люди на пути? Надо сметать всё и всех. И сметал. Не задумываясь. Ради красного словца он готов был затоптать и Есенина, и Цветаеву, и Пастернака, и Горького, и Шаляпина.
Как считает О. Ивинская, никто иной, как Маяковский, стал прототипом красного генерала Стрельникова в «Докторе Живаго» Б. Пастернака. Такие люди идею доводят до самого края, за которым нет ничего. Они – «самоуправленцы» революции, только они знают что и кто ей нужен в данный момент. Они живут так, словно работают бездушные механизмы. И кончают всегда плохо.
Но еще до того, как муза Маяковского была поражена вирусом утопической идеи, он никогда не относился к поэтам как к людям одушевленным, как к живой плоти: он ценил у некоторых (А. Блока, Б. Пастернака, А. Ахматовой) лишь отдельные образы и настроения. Но людей он не видел и не хотел видеть. В поэзии он ценил не сочинителей, а слово как таковое, как исходный материал для будущего шедевра. В этом, конечно, есть и явный психофизический перехлест. Ведь не станем же мы всерьез обсуждать мнение человека о Зимнем дворце (шедевре Растрелли), узнав, что ценит он не архитектуру здания, а лишь кирпичи, из коих оно сложено. Хотя, как говорится, каждому – свое: архитектору – здание в целом, строителю-каменщику – кирпичи.
Как всегда, в своих оценках точна М. Цветаева. «Двенадцать лет подряд (с 1917 по 1929 г. – С.Р.) человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил». Это она написала в 1932 г. в специальном докладе «Искусст-во при свете совести». Маяковскому она посвятила небольшую заключительную главку. Вспомнила Цветаева про Маяковского и в письме к Анне Тесковой, своей многолетней чешской корреспондентке: «Бедный Маяковский! (Ваш “сфинкс”). Чистая смерть». И еще про реакцию Цветаевой: «Он застрелил не себя только, он застрелил всё свое поколение». Так запомнила писательница Н.Н. Берберова и скорее это ее мысли, чем слова Цветаевой. Маяковский был вне поколения, а потому своею смертью вреда своему поколению принести не мог. Да и Цветаева такими категориями не рассуждала.
По воспоминаниям А. Тарасенкова, литературоведа и критика, Б. Пастернак «горячо» любил Маяковского и чувств своих не сдерживал. А вот писатель В. Шаламов запомнил совсем иное суждение поэта: «Как много плохого принес Маяковский литературе – и мне, в частности, – своим литературным нигилизмом, фокусничеством. Я стыдился настоящего, которое получалось в стихах, как мальчишки стыдятся целомудрия перед товарищами, опередившими их в распутстве». Кто из вспоминателей точнее? Скорее всего, оба. Ибо поэты – люди настроения и «под настроение» способны говорить вещи прямо противоположные.
Маяковский, как выразился Ю. Карабчиевский, жил в эпоху великого словоблудия и с удовольствием блудил своим словом. И «заблудился» в истине. «Зарапортовался окончательно», – как сказал И. Бродский.
И все же признáем, что заказной рифмоплет и идеологический монстр от поэзии вряд ли бы внушил своим коллегам – людям весьма разным, страстным и пристрастным – столь почитательное отношение к своей памяти.
* * * * *
Облик Маяковского легко представить по многочисленным фотографиям. Высокий, статный, лицо мужественное с постоянной складкой на лбу. В углу слегка провалившегося рта вечно торчащая папироса. И – всегда хмурый. Как будто дал обет не улыбаться до победы мировой революции.
Глядя на такого поэта, скажешь: вот она – сила слова, воплощенная в плоть! Вот она – уверенность в собственной правоте и безгрешности, запечатленная во взгляде слегка исподлобья; вот оно – разящее наповал слово, оно уже готово вырваться из пока плотно сомкнутых губ.
Между тем всё это – не более чем оболочка. И истинный в этом портрете – только рост: 189 см. Всё остальное – воображение пишущего.
Те, кто знали Маяковского лично, догадывались о его закомплексованности и застенчивости. От застенчивости и бравада со сцены, от закомплексованности – показная грубость.
С Пастернаком Маяковский познакомился в мае 1914 г. в кондитерской на Арбате. Позднее Пастернак описал такого Маяковского: «… пружиной его беззастенчивости была дикая застенчивость, а под его притворной волей крылось феноменально мнительное и склонное к беспричинной угрюмости безволие».
Маяковский всю жизнь прожил, как на сцене, на виду у зрителя. Отсюда и внешность: походка, одежда, неизменная папироса во рту, бритая голова (одно время), – всё это лишь поза, принимаемая актером, его имидж, как мы сказали бы сегодня. По тем же фотографиям, если их просмотреть в хронологической последовательности, можно легко заметить, как твердеют его черты, как все меньше остается в них человеческого, подвижного и мимолетного.
* * * * *
Если попытаться представить себе не внешний, а, если можно так выразиться, мировоззренческий облик Маяковского, то вполне допустимо такое, к примеру, утверждение: в искусстве он был левее А.В. Луначарского, в отношении к отступникам – злее и беспощаднее Ф.Э. Дзержинского, при этом в политике – прост, «как мычание». Но это все на словах, на бумаге, ибо застенчивый человек никогда бы не смог претворить всю свою словесную громовержесть в действительную жизнь. На словах – это один Маяковский, в прокуренной бильярдной – другой, в объятиях любимой женщины – третий. А куда деться поэту, коли он понимает, что
Гвоздями слов
прибит к бумаге…
– А я, на самом деле, не такой. – Так и хочется закончить за поэта. Но то было бы ошибкой. Не надо додумывать «за поэта».
Почитаем Ю. Карабчиевского. Надо полагать, «всё у него в жизни было: и поклонницы, и почти постоянные романы, но как далеко это было от того, к чему он стремился! Он хотел всеобщего обожания, убийства наповал с первого взгляда, с одного каламбура. Он ведь был пленником больших чисел. Миллион любовей, миллион миллионов любят. Между тем его пугались и с ним скучали. Вне стихов и карт его как бы и вовсе не было. И в зрелые годы, как в годы юности, земля-женщина оставалась спокойной и не ёрзала мясами, хотя отдаться». Немного грубовато, зато предельно точно. Таким и представляешь себе «агитатора, горлана-главаря» за кулисами его поэтического театра.
Азарт и скучность – лицевая и оборотная стороны одной медали. Иначе и быть не может. Ведь азарт – это своеобразный эмоциональный пик, за ним спад, депрессия, т.е. заурядная скучность в ее бытовом восприятии. Азартен Маяковский был во всем, азартен до судорог, до потери самообладания и контроля над собой: в творчестве, в играх, в любви. Эта черта его натуры и давала кратковременные вспышки на фоне переменчивого, но чаще – тяжелого, мрачного характера. Его разум был вторичен по отношению к его же эмоциям, а потому и жил он без оглядки на живых людей, делал всегда только то, что в данную минуту считал нужным. И к этому «нужному» шел своим размашистым шагом, затаптывая всех, кто путался у него в ногах.
По воспоминаниям Эльзы Триоле (младшей сестры Лили Брик), у Маяковского был особый дар «натягивать свои и чужие нервы до крайнего предела». А вот слова другой женщины, Вероники Полонской, актрисы, жены М.М. Яншина, последней, предсмертной любви Маяковского: он всегда на грани – или веселый, искрящийся, остроумный, или – мрачный, раздражительный. «Сразу делается трудным и злым». Если его что-либо не устраивало (чаще всего было непонятно: что именно), то удержу в подобной ситуации он не знал – остроумен он был только в разъяренном состоянии, в состоянии крайнего эмоционального возбуждения и тогда, как говорится, ради красного словца не щадил никого, в этом он не признавал никаких тормозов. Поэтому он столь же легко как сходился, так и расходился с людьми, с которыми еще недавно был близок. Так случилось с С. Есениным, Б. Пастернаком, А. Луначарским, М. Горьким. Не говоря о десятках менее звучных имен.
Годы постепенно угасавшего революционного энтузиазма, в которые творил Маяковский, были, что мы уже отметили, годами великого словоблудия. И одним из парадоксов тех лет, в капкан которого попал и Маяковский, был страх (на словах, само собой) стать обывателем: пить чай из самовара и слушать трели канарейки.
«Страшнее Врангеля обывательский быт», – писал Маяковский. В другой агитке он просит изобретателя: «…даешь порошок универсальный, сразу убивающий клопов и обывателей». Он страшился, что обывательщина коммунизм «побьет». А Лиле Брик, между тем, подарил не «Капитал» Маркса, а канарейку.
В 1922 г., когда уже набрала обороты новая экономическая политика и нэпманы, спасая советскую власть от неминуемого экономического банкротства, в мгновение ока обеспечили сытную жизнь тем, у кого было чем за нее заплатить, Маяковский (у которого – было!) писал тем не менее: «Пусть будет так, чтоб каждый проглоченный кусок желудок жег! Чтоб ножницами оборачивался бифштекс, вспарывая стенки кишок!» А сам спокойненько ел бифштексы и не в своей коммуналке, прячась от соседей, а на даче, в подмосковном Пушкине, туда съезжались – и очень часто – гости, десятками. И всех кормили «от пуза», наплевав на обывательскую идеологию.
О том, как их засасывал обывательский быт, Л. Брик вспоминала так: «Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий. Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Всё кончено. Ко всему привыкли – к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг к другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту. Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет…»
Сравним с рассуждениями Маяковского на ту же тему. В письмах к Л. Брик от 3 и 4 февраля 1923 г. он пишет: «Быта никакого, никогда, ни в чем не будет! Ничего старого бытового не пролезет, за ЭТО я ручаюсь твердо. Это-то я уж во всяком случае гарантирую. Если я этого не смогу сделать, то я не увижу тебя никогда… если я увижу опять начало быта, я убегу». И тому подобный чисто эмоциональный трёп. Главное, что удивляет, – это не поза, не мода, это говорится искренне, правда в состоянии, когда, как писал И.С. Тургенев, у «русского человека не только шапка, но и мозги набекрень». Отсюда и такой (эпитет употреблять не будем) настрой.
А всё потому, что жизнь простого обывателя советская власть была обеспечить не в состоянии, она этого самого обывателя кинула в нищету, а потому… всё перевернулось и стало как в зазеркалье: нищий – наш, свой по духу, пролетарий, он же – борец за светлое будущее; обыватель – не наш, контра недобитая.
Людям умным, для коих революционные идеалы не стали их жизненной программой, этот нехитрый демагогический расклад был ясен уже тогда, и они не играли в ненависть к обывателям, ибо прекрасно понимали, что все люди до единого – обыватели. И никто более.
* * * * *
Жизнь Маяковского изучена дотошно, чуть ли не по дням. Пересказывать поэтому его биографию, даже ее реперные события, мы не будем. Вкратце остановимся лишь на тех из них, которые хотя бы частично помогут разобраться в сложнейших хитросплетениях его жизни.
Происходил Маяковский из дворянской служивой среды. Отец – лесничий села Багдады в Грузии. В семье было пятеро детей. Владимир – третий. Но рос он с двумя сестрами, а два его брата умерли в младенчестве. В 1902 г. с девяти лет, стал учиться в кутаисской мужской гимназии. Учился плохо. С 12 лет, как писала его мать, Владимир постоянно «бегает на сходки… он у нас большак, сильно идет вперед и удержать не могу».
В 1906 г. от заражения крови неожиданно умирает отец. После этого у Маяковского на всю жизнь возник патологический страх перед острыми предметами и вообще – боязнь любой заразы. Жизнь он стал вести стерильную.
После этой трагедии всей семьей перебрались в Москву. Жили крайне бедно. За 9 лет сменили 15 квартир. И это не прошло для поэта бесследно: на всю жизнь он люто возненавидел всех тех, кто жил в достатке («буржуев»). В московской гимназии, где он продолжил учебу, Маяковский, по его собственному признанию, «беллетристику не признавал совершенно…» Будущий поэт не считал нужным читать русскую классику. Главное его увлечение тех лет – марксизм, Плеханов, но прежде всего Ленин. Сочинениями Ленина он упивался и верил ему безоглядно. Уже в 14 лет Маяковский – член РСДРП, активный пропагандист. Трижды его арестовывали, но убеждения свои он не сменил.
В 1911 г. (в 18 лет) он становится студентом Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Через два года бросил – надоело. А в 1914 г. его исключили официально.
Маяковский в то время уже поэт, сочиняет. 1913 год – год его своеобразного «поэтического крещения»: он часто выступает, много пишет, готовит трагедию «Владимир Маяковский». В том же году Петербургский театр «Луна-парк» предоставил свою сцену для ее постановки. Маяковский самолично ее режиссировал и сам же исполнил главную роль – Поэта.
Он с футуристами. В мае 1913 г. в Москве тиражом 300 экземпляров вышел первый сборник стихов Маяковского под «скром-ным» названием «Я». Это название порождено не только гиперболизмом эстетики футуризма, оно с первого же публичного общения с читателем обозначило самую суть его поэтического мироощущения, которое сразу и навсегда выстроил для себя Маяковский.
О первых его поэтических пробах одобрительно отозвались В. Брюсов, А. Блок, М. Горький, А. Ахматова.
В 1914 г. началась мировая война. Маяковскому удалось избежать окопов. Хотя поначалу ура-патриотический настрой, охвативший всё русское общество, не обошел стороной и его. В октябре 1914 г. он хотел добровольцем уйти на фронт. Отказали из-за его политической неблагонадежности. К 1915 г., когда России было уже не до войны, ибо она готовилась разрешиться от бремени революцией, а потому русская армия стала терпеть одно поражение за другим и число жертв войны выросло многократно, Маяковскому воевать расхотелось. Но тут-то его неожиданно и призвали в армию. Стал срочно бегать по заступникам. За него хлопотал М. Горький, но реально помог муж сестры М.Ф. Андреевой, полковник саперных войск В.А. Крот. Он служил в Петроградской военной автошколе и взял к себе Маяковского чертежником. Тот надел военную форму и приступил к «службе». Таким манером служил родине до осени 1917 г., т.е. до большевистского переворота.
Итак, воевать Маяковский не стал. Но в 1915 г. он пишет свое известное стихотворение «Вам». Его он прочел 11 февраля того же года в питерском кабачке «Бродячая собака», облюбованном поэтами:
Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и теплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?!
…
Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре блядям буду
подавать ананасную воду!
Строки эти оставляют двойственное впечатление. Маяковский не был больным или калекой, а воевать не пошел. Воевали другие, и жизни свои клали на алтарь другие, а он в это время «придуривался» чертёжником. И он, вместе с теми, кого искренно презирал, вычитывал о «представленных к Георгию» из тех же самых газет!…
Лето 1915 г. он провел на берегу Финского залива, в Куоккале. Писал «Облако в штанах». В том же году поэма была напечатана.
Всего одна строфа из нее позволяет сказать, что Маяковский стал настоящим поэтом, т.е. обрел дар «видения» будущего, став тем самым в один ряд с великими русскими поэтами Лермонтовым и Тютчевым. «Видеть» будущее, разумеется, ничего не зная о нем, способен только подлинный поэт. Вот она:
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
В 1916 г. выходит еще один сборник Маяковского «Простое, как мычание» (это слова из пролога к трагедии «Владимир Маяковский»). Так что рубежный 1917 год он встретил вполне сформировавшимся и весьма талантливым поэтом. К тому же он уже вполне созрел для революции, с нетерпением ждал ее. В конце промозглого октября она, наконец, пришла. Маяковский тут же побежал в Смольный и предложил себя новой власти.
А далее? Далее, если вспомнить слова М. Цветаевой, Маяковский стал убивать в себе поэта и методично в течение 12 лет делал это. И убил. После 1917 г. Маяковский в целом становится малоинтересным. Если до революции он старался эпатировать публику своим видом и своими рифмами, то в дальнейшем этот вполне невинный эпатаж как-то незаметно перешел в грубость и безапелляционность, а его сочинения утратили «материальность» и превратились в сгусток очень напористой, злобной энергии…
Жизнь же шла своим чередом, а вслед за ней, стараясь не вывалиться из нее, и поэт Маяковский. Он непрерывно митингует и ораторствует: в здании городской Думы на Невском (декабрь 1918 г.), во Дворце труда, где Маяковский заявил убежденно, что «внеклассового искусства нет», а новое в искусстве способен создать «только пролетариат». В бывшем Гвардейском экипаже 17 декабря 1918 г. он прочел под одобрительный рев зала свой знаменитый «Левый марш». И это далеко не полный перечень. Только в декабре 1918 г. Маяковский сумел выступить со своими стихами на семи митингах. Да еще успел в кино сняться, в фильме «Барышня и хулиган», – фактуру имел неотразимую.
В марте 1919 г. он вместе с Бриками перебирается в Москву: в Питере уже неинтересно, жизнь стала провинциальной, ведь правительство уже год как в Москве, именно там теперь «буча, боевая-кипучая». Поселились в коммуналке (еще пять семей) в доме ВСНХ, в Лубянском проезде. У него своя комната («лодочка»), самая маленькая. Здесь он жил (потом – только работал) до рокового выстрела.
Маяковский весь теперь сплошная энергия: много пишет, еще более выступает, организует издательство «ИМ» (Искусство молодых) и т.д. Всего не перечислишь.
А с 1922 г. он начинает активные поездки по стране, часто бывает за границей и везде выступает в качестве «поэтического полпреда советской власти», читает стихи, отвечает зачастую на весьма злобные и издевательские вопросы. В 1925 г. Маяковский в Америке: сначала в Мексике, затем в США. Времени не терял (в том году прекратились его интимные отношения с Л. Брик): в 1926 г. в США родилась дочь Маяковского. Ее нарекли Хелен-Патрицией Томпсон. Поэт в Америке «сбил с пути истинного» Елизавету Петровну Зиберт, из обрусевшей немецкой семьи, бежавшей от большевиков из Башкирии. В таких вопросах на идеологические принципы, как видим, Маяковский закрывал глаза.
15 апреля 1927 г. начался новый тур его политико-поэтических гастролей, на сей раз по Европе: Польша, Чехословакия, Франция, Германия. В конце 1928 г. поездка продолжилась. В Москву Маяковский вернулся лишь 8 декабря 1929 г.
Страна резко изменилась даже за год, и Маяковский не мог этого не заметить. 1929 год был назван Сталиным «годом великого перелома» не зря. Власть стала тихой и вкрадчивой, в стране появился Хозяин.
Если ранее Маяковскому только иногда казалось, что он стал неинтересен властям, то теперь кожей почувствовал – не нужен он со своим нахрапистым агитпропом ни властной политической элите, ни самому Сталину. «Время солистов и лидеров кончилось, – писал Ю. Карабчиевский, – наступала эпоха комсомольских хоров». Хористом он никогда не был, а потому в таком строю ему и места не нашлось.
Маяковский решил показать всем – и партийным чиновникам в первую очередь, – кто он и что он сделал для большевистской власти за «20 лет работы». Так и назвал он свою многоплановую экспозицию. «Прогон» этого показного мероприятия состоялся 30 декабря 1929 г. у него дома, в Гендриковом переулке * * Не исключено, что выставка, открытие которой опрометчиво было намечено Маяковским на декабрь 1929 г., была перенесена на начало следующего года сознательно и не самим поэтом, а теми, кто «понимал ситуацию» тоньше и точнее. Дело в том, что на декабрь 1929 г. приходились всенародные торжества по случаю 50-летия «вождя народов», и Маяковский не имел права разбавлять народное ликование вниманием к своей персоне. Возможно, по этой именно причине и не почтила его выставку своим «высоким вниманием» вся номенклатурная элита страны, которую он, само собой, пригласил лично.
[Закрыть], где Маяковский жил вместе с Бриками. Сама же выставка открылась 1 февраля 1930 г. в трех залах Клуба писателей на ул. Воровского. Пришло довольно много народа – человек 300. Но то были лишь друзья да люди с улицы. Из «нужных» людей, для кого он и затеял всю эту показуху, ни один не явился. Хотя всех их он пригласил персонально.
Специально к открытию выставки написал свое известное вступление к поэме «Во весь голос»: «Уважаемые товарищи потомки!…». Одним словом, очень ему хотелось убедиться в том, что ошибся он в своих оценках: нужен он еще партии и стране. Очень нужен! Но нет, не ошибся. Оказалось, что не нужен более. Откричал свое. Проигнорировали – все равно, что в физиономию плюнули. Многие уже в тот день, глядя на черное лицо поэта, почувствовали: что-то будет и очень скоро…
Л. Брик вспоминала, что Маяковский этой выставкой хотел добиться полного официального признания. Но – не добился. Он был крайне раздражен и обижен. Перессорился со всеми близки– ми. А ему просто дали понять, правда незаслуженно прямолинейно, что всё, хватит – надоел…
В довершение всего 16 марта 1930 г. провалилась его «Ба-ня». Был бы Маяковский политически чуть-чуть потоньше, он бы не предложил свою злейшую сатиру на воздвигнутую Сталиным командно-чиновничью систему к публичной постановке. Удивительно не то, что пьеса провалилась, поразительно, что она вообще прошла цензуру Главлита и была допущена к постановке в театре. Маяковский расценил этот провал как пренебрежение к тем идеалам, ради защиты которых он и сочинил свою злейшую сатиру. Посчитал, что власти стали равнодушны к его творчеству. А подобное равнодушие, как вспоминала В. Полонская, он переживал наиболее тяжело. После премьеры Маяковский один шел домой в пустую квартиру: все разбежались, никому не хотелось стать мишенью его раздражения.
* * * * *
В глазах Маяковского то, как отнеслась к делу всей его жизни советская власть, было верхом несправедливости, он не заслужил такого финала. Он ведь громче и надсаднее других кричал о преимуществах нового строя, правда, бичуя при этом его недостатки. Может, здесь и был просчет? Может, обидел власть? Ведь ей уже почти 13 лет, а он всё не меняет пластинку, которую поставил на свой поэтический граммофон еще до революции.
… Уже к началу I мировой войны Маяковский накопил столько ненависти ко всему «буржуазному», что ему оставалась лишь одна дорога – к большевикам. Кстати, не только к «буржуаз-ному». Запредельный эгоцентризм и убежденность в собственной гениальности также порождали его жгучую ненависть ко всем двуногим: как так, вот он, Маяковский, он есть, «он пишет нетленки, а мир существует сам по себе так, как будто Маяковского и нет вовсе. За что же ему любить такой мир». И он, само собой, невзлюбил его сразу, с первой брошенной слушателю строчки. Так заостряет вопрос Ю. Карабчиевский.
Революционность Маяковского, по мнению Б. Пастернака, была совершенно особого свойства, ибо порождали ее не исторические события, а его внутренний человеческий тип, даже голос, рост и горделивая осанка. «Революция, – писал Пастернак, – ему снилась раньше, чем она случилась». Он ей служил как преданный слуга, а она убила его.
Революцию Маяковский предощущал чисто по-русски: не как «поступательный ход исторического процесса», даже не как «государственный переворот», а просто как легальный общероссийский разбой. Да, именно так:
Жарь,
жги,
режь,
рушь!
Это его призыв. Это его жажда. Он сразу впал в «истреби-тельное неистовство». «“Долой” Маяковского – характерный жест русского бунтаря, берется ли он за топор, вилы, горящий факел поджигателя, самодельную бомбу или просто рвет на груди рубаху, выражая готовность на бой и на смерть. Оружие Маяковского – слово». (А.Л. Михайлов). И, повторяя давнишнее безумие Чернышевского, он словом поэта к топору зовет Русь!