355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Романовский » От каждого – по таланту, каждому – по судьбе » Текст книги (страница 26)
От каждого – по таланту, каждому – по судьбе
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:32

Текст книги "От каждого – по таланту, каждому – по судьбе"


Автор книги: Сергей Романовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

Повременим, однако, с сочувствием. Сочувствовать нечему. Ибо такую «общественно-полезную жизнь» Фадеев выстроил сам. И был, кстати, доволен ею. Такой жизнью он жил с 1926 г., она стала его неизменной тенью. Как раз без нее он бы пропал. Фадеев, что подметил В.Г. Боборыкин, «послушно выламывал руки литературе, когда она пыталась сохранить верность своей природе, и хоть малую толику независимости, и свое извечное участие к человеку. Но при этом и его собственные руки выламывались. Он хорошо это сознавал и немало пережил оттого, что сам же душил и насиловал свое дарование».

Конечно, когда по скуле бьешь другого, то можно зашибить и собственный кулак. Но того, кого бьют, это не волнует.

Фадеев, однако, был совестливым литературным генералом. Литературу он душил со слезами на глазах. Правой рукой он нещадно бил, а левой помогал несчастному.

… В 1948 г. он напечатал стихи Н. Заболоцкого, в 1950 г. А. Твардовского. Хлопотал и выхлопотал в 1948 г. ссуду от Литфонда несчастному Зощенко. Теплые слова для Фадеева нашлись и у Ахматовой, и у Вс. Иванова, и у С. Чиковани, и у И. Абашидзе, и у М. Рыльского, и еще у многих и многих других.

Это хорошо, что добро не забывается.


* * * * *

После смерти Сталина как-то сразу обострились все старые болячки Фадеева и, прежде всего, неизлечимая болезнь печени. К тому же его лишили того, к чему он прирос всей сутью своей карьерной натуры, – командной должности. Он оказался не у дел, а такую жизнь он продлевать не хотел. Много раз его пытались лечить, но безрезультатно. Цирроз печени необратим. Фадеев это знал.

Решение уйти из жизни было не импульсивным. Он шел к нему. Об этом свидетельствует всё: и факты последних лет его жизни, и даже его предсмертное письмо. Оно написано не столько для близких, сколько для истории. Знал ведь, что фигура он масштабная, что жизнь его (не книги, нет) долго еще будет интересна людям. Потому и решил написать не письмо даже, а своеобразную предсмертную декларацию. Писал он ее в ночь с 12 на 13 мая 1956 г. И. Жуков назвал письмо Фадеева настолько «нестерпимо честным», что Хрущев приказал закопать его в спецхранах как можно глубже. И закопали на 34 года.

Вот сравнительно полный текст предсмертного заявления Фадеева:

«В ЦК КПСС.

Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии, и теперь уже не может быть исправлено. Лучшие кадры литературы – в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли, благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; всё остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40-50 лет.

Литература – это святая святых – отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых «высоких» трибун – таких, как московская конференция или XX партсъезд, раздался новый лозунг “Ату её”! Тот путь, которым собираются “исправить” положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленности и потому не могущих сказать правду, – и выводы, глубоко антиленинские, ибо исходят из бюрократических привычек, сопровождающихся угрозой все той же “дубинкой”…

Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных. Единицы тех, кто сохранил в душе священный огонь, находятся в положении париев и – по возрасту своему – скоро умрут. И нет никакого уже стимула в душе, чтобы творить…

… Литература – этот высший плод нового строя – унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти – невежды…

Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже трех лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять.

Прошу похоронить меня рядом с матерью моей.

13 мая 56 г. Ал. Фадеев».

Во всем винит партию, бюрократов, малограмотных чинуш. Но ведь он сам и солдат партии, и бюрократ высокого полета, да и чинуша первостатейный. Так где же хоть одно слово о себе? Нет его. Не покаялся Фадеев даже перед смертью. И в этом письме нет человека, а есть лишь большевик, которого приучили всегда и во всех своих бедах винить других. Так он и сделал. Поэтому письмо его никакого сочувствия вызвать не может и не вызывает.

Лидия Либединская подчеркивает в своих воспоминаниях, что накануне выстрела Фадеев был «совершенно трезвый». Ночь провел бессонную, хотя и наглотался снотворного.

Выстрел прозвучал в три часа пополудни. Стрелял, лежа в постели. Узнав о трагедии, Пастернак якобы сказал, живо представив эти жуткие предсмертные минуты: «И мне кажется, что Фадеев, с той виноватой улыбкой, которую он сумел пронести сквозь все хитросплетения политики, в последнюю минуту мог проститься с собой такими, что ли, словами: “Ну вот, всё кончено. Прощай, Саша”».

Как считает В. Кардин, самоубийство Фадеева это и отказ от веры, заставлявшей его еще юношей сражаться за революцию, отказ от собственного творчества и – добавлю еще раз от себя – отказ от собственного многолетнего руководства советской литературой. А коли все это так, то у советской власти были все основания «не доверять писателям, остерегаться их». Ведь они эту самую власть – правда, каждый в меру своего дарования, но тем не менее – не ценили. Это главное…

Сходные мысли высказал и близкий друг Фадеева Юрий Либединский: «Сознание того, что вся жизнь не удалась, что прожил более сорока лет в предельной, преступной небрежности к своему таланту, как выразился Саша в своем письме (М. Алигер от 21 ноября 1944 г. Мы цитировали его. – С.Р.), привело его к страшному итогу. Врачи, исходя из неправильно понимаемой психотерапии, с целью отвратить от алкоголизма, уверяли его, что состояние здоровья у него хуже, чем оно было в действительности».

Фадеев стыдился самого себя. Прекрасно понимал, что все знают его пристрастие и злословят по этому поводу.

Да и муза ушла уже давно. А каково писателю без вдохновения? «Черная металлургия» – его откровенная неудача. И литературная, и даже фактологическая. И этого он стыдился. Он, лидер (пусть и формальный) советских писателей, сам разучился писать. Как жить дальше?

И это, да еще печень, плюс жуткая бессонница и нестерпимые головные боли – всё навалилось сразу.

У него хватило мужества принять решение.


* * * * *

Когда о самоубийстве Фадеева доложили Хрущеву, тот изрек:

– Он в партию стрелял, а не в себя…

Похоже, что Ю. Либединский прав оказался: «Бедный Саша, всю жизнь простоял на часах, а выяснилось, что стоял на часах перед сортиром!»

Андрей Платонов

«Без меня народ неполный»

Андрей Платонов

Андрей Платонов – единственный советский писатель, до конца оставшийся верным традициям русской литературы: рассказывать читателю о жизни обыкновенного, маленького человека, но так рассказывать, чтобы его героев не жалели, как убогих, а радовались вместе с ними, что все же живут они, несмотря ни на что, и даже душа их остается живой и теплой. Платонов и сам жил и творил для того только, чтобы человечество «повеселело», но что-то ничего из этого не получалось.

Как писал в своих воспоминаниях Эм. Миндлин, «Андрея Платонова в тюрьму не бросали, за колючей проволокой не держали его. Но мало кто из писателей в лагере или тюрьме изведал страдания, равные страданиям Андрея Платонова на свободе».

По происхождению пролетарий, по складу души – революционер, по убеждениям – социалист, он всю жизнь оставался человеком дружелюбным и искренне не понимал, «почему он не нужен своей земле» (В. Шкловский). Не понимал он той простой вещи, что и революционеры, и социалисты – это всегда люди стада, люди коллективных убеждений, люди общей мысли и идеи. Они были просто обязаны истребить своё я и подчинить его воле стадного разума, т.е. безмыслию.

Для Платонова это было невозможно. От его единоверцев в «народное счастье» писателя отделило – и навсегда – то, что он остался верен своей революции и своему социализму. Он не заложил свою совесть в ломбард и не пристроил свой талант на охрану «генеральной линии». Он был и остался «сокровенным человеком». И в этом главная трагедия его жизни, его судьбы.

Как пишет один из крупных исследователей творчества Платонова профессор В.А. Чалмаев, писатель всю жизнь «строил какой-то свой фантастический мир, свой социализм, желанный мир, в котором не исчезала бы душа, песня».

Он ждал революцию жадно, но, дождавшись, почти сразу отшатнулся от нее, ибо увидел, что ее напор подмял под себя человека, что человеку стало неуютно жить. Он не желал понимать того, чего от него требовали, что революция – для людей, а не для человека, что и социализм необходимо строить для всех сразу, а потому каждая отдельная человеческая особь пусть при этом замолкнет. Не захочет – к стенке.

Этого Платонов не принял и продолжал писать про своих людей социализма. Как вспоминает Александр Кривицкий, он «мечтал о рае свободного социалистического общества» и делился этой своей мечтой со своим читателем. А его за это плетью…

Это как если бы человек сел играть в покер, но, не зная толком правил этой игры, все время проигрывал. Но если бы он узнал, что для выигрыша надо блефовать, не подавать вида, что ты «пуст», то он, думаю, сразу бы разлюбил эту игру.

Но Платонов никогда на самом деле не был «пуст» и ему не надо было «блефовать», т.е. подстраивать свое творчество под ложь передовиц «Правды» *  * Советских писателей, никогда не отклонявшихся от передовиц «Прав-ды», Артем Веселый называл «литературными шлюхами», а Михаил Пришвин – более деликатно: «корректными чиновниками». Максим Горький в 1935 г. относил к ним интеллигенцию, которая «всегда готова польстить тому, кого она считает сильным и боится». Это горьковское клеймо можно было ставить не только на Петра Павленко или Алексея Толстого, но и на самого вождя «пролетарских писателей».


[Закрыть]
. Он знал жизнь, знал правду жизни, знал людей труда и сопереживал им. Он всей душой желал им лучшей доли, которая могла им достаться только при социализме, но в его, платоновском, понимании. Он был честным, умным и принципиальным человеком. И не понимал – почему, если он думает, то это – преступление, если он думает не так, как Леопольд Авербах, то он – попутчик или даже – контра. Этого он никогда, слава Богу, не понимал.

Не понимал он и не хотел понимать, что главное идейное оружие большевизма – ложь: каждодневная и «всюдная». Причем чем ложь наглее, тем в более красивый фантик из народолюбивой риторики она обертывалась. Да и лгали все: чем ниже должностной шесток лгущего, тем ложь его мельче и отвратительнее. Цементом лжи был страх, которым также было поражено общество строителей социализма.

Так и жили: все боялись, все лгали и все верили.

А Платонов не верил в «ложь во спасение». Один из героев его «Чевенгура» говорит: «Мудреное дело, землю отдали, а хлеб до последнего зерна отбираете. Да подавись ты сам такой землей! Мужику от земли один горизонт остается. Кого вы обманываете-то?… Ты говоришь – хлеб для революции! Дурак ты, народ ведь умирает – кому ж твоя революция останется?»

Могли такое напечатать при Сталине? Слава Богу, что хоть в живых оставили, не тронули. А если бы случилось чудо и «Чевенгур», и «Котлован», и «Ювенильное море» были бы опубликованы сразу после их написания, то трудно даже представить реакцию на них. Все, а не только партийное руководство, сочли бы эти вещи за изощренное издевательство над жизнью советских людей, уже не замечавших свист партийного бича над их головами. Они бы в клочья разорвали автора только за то, что правду о них написал. Поняла и приняла бы эти вещи Платонова в 30-х годах лишь очень незначительная часть творческой и научной интеллигенции, которая еще не впрягла коллективный энтузиазм и страх впереди совести и разума. Таких людей с каждым годом становилось все меньше…

В момент революции Платонову было всего 18 лет, и он принял ее такой, какой она явилась к нему, он даже не вглядывался в ее обличье, ибо верил ей безоглядно. Он знал, как знают в 18 лет, что революция «освободит» человека труда от физических и моральных пут, что принесет она мир хижинам, а дворцам войну объявит, т.е. мыслил так, как учили его многочисленные сочинения Ленина.

Когда же она свершилась, началась гражданская междоусобица – брат стал убивать брата, сын отца. Но и это через три года закончилось. Отжившее похоронили и сделали из людей новый социалистический замес, т.е. стали человека к идее приваривать, плоть его начала зажариваться и закричал он диким матом.

Платонов как бы очнулся от дурмана ленинизма, протер глаза и ужаснулся – такую революцию он никогда не примет.

Всю жизнь в своем творчестве он оставался верен именно своей революции, потому и стали все его основные вещи «антинародными», а сам он чуть ли не «платным наймитом фашизма».

Но и Платонов протрезвел от революции не вдруг. Поначалу в своих многочисленных газетных статьях он писал так, как тогда думал, точнее думал, что думает. На самом же деле революция взяла его в цепкие объятия и так прижала к себе, что он уже перестал различать, где то, что он думает сам, а где то, что она ему жарко на ухо нашептывает. И верил он тому, что писал в те годы, – человек это нечто навозное, из чего можно лепить задуманное, а излишки выбрасывать не жалеючи; что в жизни все получалось, как в уме было.

Как он писал, так Сталин вскоре делать стал, как будто по его, платоновской, подсказке. Но то был уже другой Платонов, а этого Платонова подобное не обрадовало, а ужаснуло. Он и революция, он и социализм, он и советская власть разъехались в разные стороны, как ноги разъезжаются на скользком льду. Платонов так и не смог прийти в состояние устойчивого равновесия и оказался ушибленным до конца жизни.

Трагический разворот писательской судьбы Платонова в том и состоял, что он всю жизнь пытался найти место своему «сокровенному человеку» в пореволюционной жизни и не находил его, хотел разглядеть счастливое будущее этого человека и не видел его. Именно поэтому он, для кого революция была осуществлением его личной мечты, став писателем, был отринут созданной революцией системой. Его человек был ей не нужен. А сам Платонов, великий писатель земли русской, прямой наследник Гоголя и Достоевского, стал на родине социальным изгоем, писательским бомжом – нищим, никому не нужным.

Как точно подметил В. Васильев, Гоголь, по мысли Платонова, написал всего лишь «большое введение» к теме «мертвых душ человечества», Салтыков-Щедрин изобразил народ русский, горем пришибленный, Достоевский же вообще считал русского человека несчастным по рождению своему.

Платонов принял именно эту эстафету своих великих предшественников, а выстрелом стартера для него, как писателя, стал выстрел «Авроры» – в его «холостом дыму» он и пытался разглядеть то, ради чего она стреляла, и приходил в отчаяние – ничего, решительно ничего не видел он хорошего, радостного.

Он думал, что революция сняла с «маленького человека» душащий его покров, на самом деле она лишь сильнее пригнула его к земле. Он думал, что революция вывела человека на «свет жизни», а она загнала его в котлован, на самое его дно.

Да и ему самому было не слаще. В 1936 г. Платонов записал в дневнике: «Трагедия оттертости, трагедия “отставленного”, ненужного… Трагедия “пенсионера” – великая мука». Он прекрасно понимал, что для советской власти он «негармоничен и уродлив», но изменять себе не собирался (да и можно ли изменить себе), так и решил «дойти до гроба без всякой измены себе».

В этой нравственной цельности натуры Платонова и состояла основная трагедия его писательской судьбы. Его идеалы были «постоянны и однообразны», им он не изменял. Да и жизнь, о которой он писал, сверял не с редакционными статьями «Правды», а только со своими идеалами.

Дело не в том, что Платонов лицезрел социализм изнутри, а потому мог разглядеть все его будущие смертельные для человека придумки (видели это многие), но он все это чувствовал душою писателя, писателя гениального, а потому все его основные художественные творения и стали не только окончательным, никакому обжалованию не подлежащим, приговором этой бесчеловечной системе, но они и сами по себе (на материале сталинского взбесившегося ленинизма) возносились над литературой социалистического реализма на недосягаемую для него высоту.

Вот почему социализм канул в Лету, а Андрей Платонов только еще начинает свой, завоевывающий мир, путь.

Путь – к Вечности.


* * * * *

И все же Платонов – писатель советский, куда более советский, чем многие его сочлены по Союзу советских писателей. Но творчество его тем не менее разительно отличается от того, что мы привыкли считать «типично советской литературой». Суть писательского метода Платонова – «в додумывании вопросов, поставленных перед обществом революцией» (В. Васильев). И в том же – основная причина его трагической писательской судьбы, ибо додумывать что-либо было нельзя, и те, кто решались на что-то свое, сокровенное, мгновенно оказывались по другую сторону «генеральной линии».

Неотличимым от других по своей «советскости» Платонов был лишь в самом начале своего пути, когда энергия юности не оставляла времени на раздумья. В те годы (начало 20-х) он был пропитан идеями социализма, как негр солнцем. Доказательств этого тезиса особых не требуется, надо просто почитать любые его сочинения тех лет, особенно публицистику, такую, как «Горячая Арктика», «Лампочка Ильича» или любую другую.

И все же Платонов не был бы Платоновым, если бы его интересовали только Арктика или электрическая лампочка. Нет. Даже когда он писал об этой неодушевленной материи, его занимал человек, он пытался через отдельные частности, незначительные детали постигать целое, искал гармонию человека с миром и в этом видел счастье и отдельного человека и всего рода человеческого.

Советскость же его проявлялась, в частности, и в том, что он, как герой «Бесов» Достоевского, который хотел «вломиться» в социализм на всех парусах, также желал жизнь перестроить «немедленно» и всю сразу. Только тогда хорошо и будет.

Итак, с нашего пера соскользнуло имя Достоевского. Л.В. Карпеев, один из многочисленных ныне исследователей творчества Платонова, считает, что «Достоевский и Платонов похожи друг на друга и одновременно не похожи: по многим вопросам они занимают прямо противоположные позиции, но происходит это в рамках единого смыслового поля».

Похожесть, конечно, в нацеленности на разгадывание внутренних побудительных мотивов поведения человека. Психологизм в описании человеческих характеров у Платонова – как бы продолжение творчества Достоевского. Но Платонов – писатель другой эпохи, он – советский писатель, а потому его психологизм, если можно так выразиться, не домашний (бытовой), а трудовой, психологизм платоновского героя выявляется всегда через труд. Достаточно вспомнить такие, к примеру, его вещи, как «В прекрасном и яростном мире», «Жена машиниста», «Среди животных и растений», «Свежая вода из колодца», «Котлован» и многие другие, чтобы убедиться в этом.

«Одному человеку, – писал Платонов, – нельзя понять смысла и цели своего существования. Когда же он приникает к народу, родившему его, и через него к природе и миру, к прошлому времени и будущей надежде, – тогда для души его открывается тот сокровенный источник, из которого должен питаться человек, чтоб иметь неистощимую силу для своего деяния и крепость веры в необходимость своей жизни».

Конечно, русский писатель Достоевский так бы не написал. Так написал советский писатель Платонов.

В 30-х годах, травимый и гонимый, Платонов продолжал писать о своем, только ему родном социализме. «Риск искусства любого рода оружия – от поэта до машиниста – всегда был. Задача социализма свести этот риск на нет, потому что творческий, изобретательный труд лежит в самом существе социализма». Это слова Платонова. Ясно поэтому, что социализм для него – скорее религия, чем реальность. Он верил в него, а реальной жизни сострадал, он видел ее язвы и жалел людей.

Даже в 1937 г., когда отмечалось 100 лет со дня гибели Пушкина, Платонов писал в статье «Пушкин и Горький»: «Великая поэзия есть обязательная часть коммунизма». И чуть далее: «Мы не отделяем поэзию, литературу вообще от политики народа, – революцию от души людей». Если бы эти слова были написаны им где-то в начале 20-х, еще куда ни шло, но для 1937 г. это, конечно, перебор…

В том же примерно духе писал Платонов и в газетной статье «Преодоление злодейства» (см.: Литературная газета, 1937. № 5): «Социализм и злодейство – две вещи несовместимые». Как это понимать? Понять такое невозможно, как и поверить, что эти слова платоновские. Но – факт.

Подобное можно было написать только в одном случае, когда, как барон Мюнхгаузен, «загибаешь взгляд за горизонт», а то, что валяется под ногами, не замечаешь, пока не зацепившись, не плюхнешься в грязь наземную и не раскровенишь свою восхищенную наличность.

В 30-х годах трагическая каждодневность являлась нормой, почти что частью быта. Но даже это, как видим, не могло порушить веру писателя в его идеалы. Он жил ими и для них. Без них перо выпадало из его рук. Конечно, он не был наивен и видел всё. И газеты читал ежедневно и, как всякий в те годы, верил писанному. И книги читал. Разные. А им – не верил. «Как не похожа жизнь на литературу». – Это из дневника писателя. А прочитав рукопись романа Федора Панферова «Бруски», сказал: «Еще бы чуть-чуть похуже и – можно печатать!» А куда уж хуже. Такие писатели, как Панферов, Гладков и др. составляли тогда среду литературного обитания. Именно они делали литературный климат, и всем прочим, кто также занимался литературой, надо было, как и положено фауне по теории Чарльза Дарвина, либо к нему приспосабливаться (побеждать в естественном отборе), либо тихо вымирать.

Платонов, по рождению своему пролетарскому, был обречен на жизнь унылую: однообразную и тяжкую. А потому, когда вырвался из нее на простор писательского творчества, сразу невзлюбил самодовольных поучающих бездарей, единственный талант которых – служить не идее, а власти – был ему омерзителен.

Он никогда не примыкал ни к каким, заметно тяготеющим к власти, литературным группировкам. Симпатизировал лишь «Перевалу» (И. Катаев, Н. Зарудин, И. Касаткин, П. Слетов, А. Зуев, Л. Заводовский) и потому только, что там поощрялось личностное внимание к человеку, ценились реализм и правда. Всякие же литературные новоделы большевиков (РАППы, ЛЕФы и прочие отстойники «гениев», считавших себя глубже и умнее всех времен и народов, а потому и посылавших эти времена и народы в том единственном направлении, куда обычно отправляет русский человек своего оппонента) олицетворяли для Платонова обычную литературную пакость. Он старался обходить их стороной.

Это не было позой. Просто он не любил любую толпу («тусовку»), выделял он лишь отдельных людей и с ними общался с удовольствием, не спрашивая – откуда они: из РАППа или ЛЕФа. Хотя и с ними держал дистанцию. Часто ходил на так называемые «Конотопские вечера» и, сидя где-то сбоку, с удовольствием слушал А. Гайдара, К. Паустовского да Р. Фридмана.

Зато лидеры литературных групп, обслуживавших «гене-ральную линию партии», заметили Платонова быстро, ибо основное их занятие – находить таланты и душить их идеологическими ярлыками и собственной теоретической тарабарщиной.

В 1929 – 1930 гг. в Коммунистической академии прошла дискуссия о буржуазных тенденциях в современной советской литературе. Дело обычное. Тогда все и везде эти тенденции выкорчевывали. В чем же они проявились именно в литературе? Конечно, в психологизме. Те, кто навязал эту дискуссию, основную опасность видели в нем. А как же? Психологизм – это раскрытие души человеческой, это просто внимание к отдельному человеку. Советская же литература (подлинная, само собой) человеком заниматься не должна. Она обязана быть столь же масштабной, как и стоящие перед советским строем задачи.

Одним словом, на той дискуссии было решено: литература человеком более заниматься не будет. Послушалась литература. И… перестала быть литературой.

Пока весь этот бред лично Платонова не задевал. Ведь он лишь в 1927 г., написав «Епифанские шлюзы», робко постучался в дверь советской литературы. Стука не услышали, и дверь не открыли.

Платонов не обиделся. Продолжал трудиться сразу во всех жанрах и направлениях. Замахивался на темы философские и политические, продолжал сочинять прозу, строчил публицистику на злобу дня, даже стихи писал и в большом количестве. И все это вечерами да ночами. Днем же он – советский служащий: мелиоратор, затем электрификатор. Он рвал свои собственные жилы непосильным трудом лишь бы любимый его социализм расцвел немедленно.

Только за один 1920 г. Платонов напечатал более 60 газетных статей. Писал в основном в родные воронежские газеты. Столь же творчески интенсивен и 1921 г.: Платонов колесит по Воронежской губернии, много пишет, выступает – спорит на излюбленную тогда тему «Пролетариат и буржуазное искусство». В то время все было просто и ясно: Пушкина – на свалку, туда же и Льва Толстого. Обойдемся. Ленинский план ГОЭЛРО заменит и прозу и поэзию, ибо он олицетворяет мечту человека труда.

В 1922 г. Платонов писал своей молодой жене: «Надо любить ту вселенную, которая может быть, а не ту, которая есть. Невозможное – невеста человечества, и к невозможному летят наши души… Невозможное – граница нашего мира с другим».

Здесь и пройдет вскоре душевный разлом писателя. Он изводил себя непосильным трудом, писал ночи напролет, спорил до хрипоты. А зачем? Ведь «невозможное» построить нельзя. Платонов, как видим, сразу, оживив душу социализмом, обмяк в своей вере в него. И не менялся. Так и любил всю жизнь «невозможное». И писал о нем же. За что и страдал, за что и били его нещадно.

Первую свою книгу – поэтический сборник «Голубая глубина» Платонов издал в Краснодаре в 1922 г. Но то стало лишь пробой пера, ибо стихи его были написаны «в ритмике кувалды» (В. Васильев). Зато первая же книга платоновской прозы «Епифанские шлюзы» (1927 г.) о деяниях Петра Первого в начале XVIII века была отмечена М. Горьким. Критика ее пока не разглядела.

Но еще до этой книги нестыковка мечты и каждодневности, постоянно терзавшая душу Платонова, направили его писания в русло романтической фантастики: «Звездная пустыня» (1921 г.), «Сатана мысли» (1922 г.), «Лунная бомба» (1926 г.), «Эфирный тракт» (1927 г.). Это, конечно, не от любви к подобному жанру, это скорее – отчаяние от невозможности ответить на вопрос: как жить, когда строишь светлое будущее, а за окном твоей коммунальной конуры – нищета, бесприютность, насилие, кровь? Сам не знал и читателю ничего толком сказать не мог. Оттого и размечтался…

Таким сочинительством Платонов занимался недолго: уже в 1926 г. он пишет сатирическую повесть «Город Градов», да еще политический памфлет «Антисексус»; в 1927 г. уже упомянутые нами «Епифанские шлюзы», в следующем году «Ямскую слободу» и «Сокровенного человека». В 1929 г. завершает «Котлован» и «Чевенгур».

Так появился именно тот Платонов, которого мы читаем и любим. Писать он начал не только конкретно, но и исторически выверенно. Все его вещи теперь «привязаны» к конкретным партийным начинаниям, отчего и расценивались властью наиболее пристрастно и злобно. Ведь он своим гениальным пером обнажал перед всеми интеллектуальную немощь большевиков, их абсолютную неспособность построить такую жизнь, чтобы человеку было в ней радостно и комфортно.

На самом деле, в основе «Ювенильного моря» – продовольственный вопрос именно в том виде, в каком он был поставлен партией на начало второй пятилетки. Художественная ткань «Котлована» абсолютно синхронна конкретным политическим мероприятиям ЦК: именно на ноябрьском (1929 г.) пленуме ЦК ВКП(б) был поставлен вопрос о ликвидации кулачества как класса, а 30 января 1930 г. по предложению комиссии во главе с В.М. Молотовым Политбюро приняло постановление «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации». Платонов своим невероятным чутьем художника все это провидел и отразил в «Котловане» (В. Васильев).

И все же не за социально-политические предвидения мы любим сочинения Платонова. Нам симпатичны его герои: люди «маленькие», зашибленные жизнью, но всегда живые и светлые. Жизнь героев Платонова как была отбросной до революции, такой же по сути и осталась. И это больнее всего ранило писателя. Он, как художник, способен был прикипеть только к людям обездоленным, но с живой душой. Для них не жалел он своего дара.

Еще в «Голубой глубине» (1922 г.) Платонов писал: «… мы ненавидим свое убожество, мы упорно идем из грязи. В этом наш смысл. Из нашего уродства вырастет душа мира». Это чисто русский мотив, иррациональное чувствование, сродни «одной слезинки ребенка», которую, по Достоевскому, нельзя пролить ради счастья всего человечества.

Спорить по этому поводу, вероятно, не надо. Хотя и с трудом верится, чтобы из «уродства» выросла «душа мира».

Вполне ясно другое: в революции Платонова не интересовали дела масштабные: классовая борьба да крушение буржуазной России. Его не манил к себе «новый человек», выращенный в марксистской пробирке. Его не волновали лозунги и призывы. Зато он сразу влюбился в человека «старого мира», которого, благодаря революции, потянуло перебраться из грязи прошлой жизни в светлый рай социализма. Тут не было общих рецептов, не было протоптанных троп – каждый царапался на свой манер, обламывая ногти и скатываясь в привычное зловонье жизни.

Но вера Платонова 20-х годов в то, что революция – это и есть материализованное воплощение человеческого идеала о счастье, была неколебима. Верил сам и верой той заражал своих читателей: вот изменит человек душу свою и сразу жизнь сама повернет его к лучшим своим граням.

И еще Платонов был уверен в том, что это история опутала человека, это она мешает ему жить так, как ему надобно. А потому Платонов и занимался тем, что с истории путы снимал, ибо очень хотелось ему, чтобы человек «повеселел».

О.А. Кузьменко заметил, что «неизбывной и нежной тоской окрашено мирочувствование Андрея Платонова. Свидетельств тому много: от прямых заявлений писателя до общей тональности его прозы. Сострадательный и грустный взгляд платоновских глаз западает в душу надолго».

Он создал многочисленные образы людей, погибших от «утомления своего труда», портреты «государственных жителей» и зачумленных «организаторов жизни» на научной основе. И к тому же все его герои – «люди исторические» и очень живые, хотя и жизнью зашибленные почти что насмерть. Жизнь гнула человека к земле, втаптывала его в грязь, а он все не унимался, как та лягушка в басне, – работал, работал и работал. Ибо только труд – в этом Платонов был убежден абсолютно – способен помочь человеку. Только через труд тяжкий, но свободный человек может найти себя в этой недоброй жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю