355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Романовский » От каждого – по таланту, каждому – по судьбе » Текст книги (страница 12)
От каждого – по таланту, каждому – по судьбе
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:32

Текст книги "От каждого – по таланту, каждому – по судьбе"


Автор книги: Сергей Романовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)

* * * * *

В 1917 г. Мандельштаму исполнилось 26 лет. Он уже поэт. Как и всякий поэт, Мандельштам был человеком чувств, а не холодного рассудка. Старые порядки были ему ненавистны. Революцию поэтому он ждал и от нее ждал многого. Февраль 1917 г. он приветствовал не из идейных соображений, а потому, что власть в стране обрел его брат-интеллигент. Потому и Керенский стал для него чуть ли не национальным героем. Большевиков же Мандельштам поначалу воспринимал не иначе как взбунтовавшуюся чернь.

После октябрьского переворота власть в России, по его мнению, досталась самым нахрапистым и беспардонным горлопанам из толпы. И это было ужасно. Толпу поэт не переносил, он ее боялся.

В ноябре и декабре 1917 г. Мандельштам пишет два крайне разгневанных стихотворения: «Ноябрь 1917» и «Кассандре» *  * Кассандра – троянская царевна, наделенная влюбленным в нее Аполлоном даром пророчества, но, отвергнутый возлюбленной, он сделал так, что ее пророчествам никто не верил.


[Закрыть]
.

Приведем две строфы из первого стихотворения:

 
Когда октябрьский нам готовил временщик
Ярмо насилия и злобы,
И ощетинился убийца-броневик,
И пулеметчик низколобый
 
 
– Керенского распять! – потребовал солдат,
И злая чернь рукоплескала:
Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,
И сердце биться перестало!
 

И три строфы из знаменитой мандельштамовской «Кассанд-ре»:

 
И в декабре семнадцатого года
Всё потеряли мы, любя;
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя…
 
 
Когда-нибудь в столице шалой
На скифском празднике, на берегу Невы –
При звуках омерзительного бала
Сорву платок с прекрасной головы.
 
 
Но если эта жизнь – необходимость бреда
И корабельный лес – высокие дома, –
Я полюбил тебя, безрукая победа
И зачумленная зима.
 

Это – самые первые эмоции, по горячим следам. Вскоре, однако, Мандельштам поостыл и даже попробовал убедить себя, что всё делается «как надо», что это и есть долгожданная революция, а потому неизбежны издержки: бытовые неудобства, хулиганство на улицах, издевательства в «присутственных местах», террор против всяческой «контры». Надо чуть– чуть потерпеть, и всё это пройдет, как половодье. И оно же смоет всю грязь.

Одним словом, пока революция не трогала его, пока она была в стороне от его личной жизни, Мандельштам ее принимал, пробовал даже восхищаться ею.

Ахматова писала про Мандельштама того периода: «Ман-дельштам один из первых стал писать стихи на гражданские темы. Революция была для него огромным событием…» Это действительно так. 24 мая 1918 г. Мандельштам в эсеровской газете «Знамя труда» под заглавием «Гимн» публикует свою знаменитую оду «Сумерки свободы». В ней Ленин уже не «октябрьский временщик», он – «народный вождь». Никита Струве точно подметил, что в этой своей оде Мандельштам довольно тонко обыгрывает мотив пушкинского «Пира во время чумы»:

 
Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
 

Для него тогда «сумерки свободы» – это предрассветные сумерки, за ними – свет, солнце, свобода. Он верил в это.

В январе 1924 г. Мандельштам в Москве вместе с Пастернаком отстоял многочасовую очередь в Колонный зал Дома Союзов, чтобы взглянуть в застывшее лицо вождя, сумевшего влюбить в себя тех, кого сам он терпеть не мог, – интеллигенцию, да еще творческую.

А в 1928 г., отвечая на анкету «Советский писатель и Октябрь», Мандельштам написал: «Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня “биографию”, ощущение личной значимости». Это, конечно, и так, и не так. Отнять-то отняла, но и дала немало: Мандельштам, как справедливо заметил Георгий Иванов, вышел на «большую литературную дорогу» благодаря укреплению советской власти. Как ни пыталась она изничтожить его дар, дар этот (до поры) только крепчал.

Мандельштам стал отчетливо понимать, что он остается один на один с Системой. Никто его не поддерживает. Подчиниться же никому он не сможет. Ни на кого ориентироваться он также не будет. И воспевать никого никогда не сможет. Уже в 1924 г. он писал: «Нет, никогда ничей я не был современник».

И при всем при том если, к примеру, Марина Цветаева была убежденным противником самой коммунистической идеи, то Мандельштам на идею не покушался, его не устраивали методы общения с нею, да и вожди, руководившие строительством первого в мире социалистического государства.

Мандельштам становится певцом «кровавой советской земли» (Н. Струве), он обличает террор, обличает ложь, взявших в полон советских людей и заслонивших собой идеалы светлого будущего. С официальной литературой у него поэтому никаких контактов не было и быть не могло.

После того, как Мандельштама больно зацепили в связи с дутым делом о плагиате, он в отчаянии возопил в своей «Четвертой прозе»: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове…» И это чистой воды мальчишество Мандельштам считал позицией художника. А чего ему самому стоила подобная позиция, Мандельштам уже вскоре продемонстрирует своей изломанной и затоптанной жизнью.

С советской историей Мандельштам окончательно порывает своей «Четвертой прозой». С тех пор все поэтические дороги вели его уже только к тому стихотворению.

Когда стихи складывались, он их записывал. В 1931 – 1933 годах складывались строки прекрасные, но страшные:

 
Помоги, Господь, эту ночь прожить –
Я за жизнь боюсь, за твою рабу, –
В Петербурге жить, словно спать в гробу…
 

/Январь 1931 г./

 
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей…
 

/Март 1931 г./

 
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю
И грозное баюшки-баю
Колхозному баю пою
 

/Ноябрь 1933 г./

Наконец, финиш:

 
Мы живем, под собою не чуя страны…
 

/Ноябрь 1933 г./

Самое, пожалуй, страшное стихотворение Мандельштама тех лет – это «Холодная весна. Голодный Старый Крым». В определенном смысле оно пострашнее даже того стихотворения – эпиграммы на Сталина, ибо направлено не против отдельной личности – пусть это и личность вождя, – а против самой идеи строительства социализма. Как видим, жизнь и Мандельштама заставила отфокусировать свои мировоззренческие очки. Да, о коллективизации так никто, кроме Мандельштама, не писал:

 
Холодная весна. Голодный Старый Крым,
Как был при Врангеле – такой же виноватый.
Овчарки на дворе, на рубищах заплаты,
Такой же серенький кусающийся дым.
 
 
Все так же хороша рассеянная даль.
Деревья, почками набухшие на малость,
Стоят, как пришлые, и вызывают жалость
Вчерашней глупостью украшенный миндаль.
 
 
Природа своего не узнает лица,
А тени страшные – Украйны, Кубани…
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.
 

В сталинские годы никакая гражданская лирика не могла существовать в принципе, кроме одной ее экзотической разновидности – самоубийственной. Ее и создал Осип Мандельштам. Сам он, правда, это не сознавал, он надеялся, что раз он выпал из советской истории, то и история его не коснется, обойдет стороной, не заметит. Не вышло. Заметила…

В 1932 г. известный еврейский писатель (он писал на идише) Перец Маркиш сказал Мандельштаму: «Вы сами себя берете за руку и ведете на казнь». Все это понимали, все это чувствовали, кроме самого поэта. Он творил в начале 30-х как в полубессознательном состоянии. То, что его не замечали, лишь било по самолюбию и распаляло эмоции, а то, что он ничего не боится, убедил себя сам: «И для казни петровской в лесу топорище найду».

К тому же силы Мандельштаму придала публикация в «Ли-тературной газете» 23 ноября 1931 г. одного из самых его пронзительных стихотворений «Ленинград». Как такое могло случиться в те годы, загадка и сегодня. Он не признает новое имя его любимого города, обращается он к Петербургу:

 
Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.
Ты вернулся сюда – так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей!
 
 
Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.
Петербург! Я еще не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
 
 
Петербург! У меня еще есть адреса.
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
 
 
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
 

… В марте 1926 г. в Париже Цветаева читала «Шум времени» Мандельштама и в гневе рвала прочитанные листки. «Книга баснословной подлости. Пишу… яростную отповедь». Назвала ее «Мой ответ Осипу Мандельштаму». Это разящий наповал, как умела только Цветаева, фельетон, в нем Мандельштам охарактеризован как большой поэт и… «маленький, трусливый человечек, написавший свою книгу “в подарок” властям» (Анна Саакянц). Из статьи Цветаевой: «Не-революционер до 1917 г., революционер с 1917 г. – история обывателя, негромкая, нелюбопытная… С таким попутчиком Советскую власть не поздравляю. Он также предаст ее, как Керенского ради Ленина, в свой срок, в свой час…»

Друзья упросили Марину не печатать: там просто жить – почти что подвиг. Не надо бить маленького человечка за то, что он большой поэт и большой трус. Поэт не должен бить поэта. Для этих дел есть другие «мастера». Послушалась. Не напечатала.


* * * * *

Мандельштам сам выстроил свою судьбу. Он был импульсивен, но не наивен. Если Ахматова, Пастернак и многие другие годами ждали ареста (придут – не придут), то Мандельштам знал твердо – придут. Даже мысль крамольная не покидает: не зря мы привели строки из лучших его стихотворений 1931 – 1933 гг., все они свидетельствуют об одном: Мандельштам уже ими противопоставил себя советской системе, он как бы дразнил ее этими своими жгучими рифмами, и то свое стихотворение, за которое его и арестовали, он написал скорее всего именно потому, что знал: все равно придут…

Его арестовали в ночь с 16 на 17 мая 1934 г. Изъяли 48 листов рукописей. Но того стихотворения не было. Он не прятал листки. Их просто на самом деле не было. Записать помешал элементарный страх. При аресте присутствовала Анна Ахматова: она была в Москве и зашла навестить Мандельштамов. Увели его в 7 часов утра.

Среди советских интеллигентов, знавших поэта, сразу поползла гнусь: «У них собирались. Там были собрания» (Запись Эммы Герштейн). Логику выстроил все тот же страх: раз арестовали – значит «собирались», у меня же не собирались – значит не арестуют. Так и жили: гостей ждали, но надеялись, что позвонят к соседям.

Но не все еще в 1934 г. были нокаутированы страхом. Как только Пастернак, которому, кстати, Мандельштам читал то стихотворение, узнал о случившемся, тут же кинулся к Н.И. Бухарину за заступничеством. Тот, не разобравшись, стал защищать Мандельштама, но узнав, что взяли того за пасквиль на Сталина, тут же ретировался и более голоса не подавал.

Ахматова же поспешила в Кремль: знакомые ей устроили аудиенцию у А.С. Енукидзе. Но и тот лишь принял позу заступника, да так и застыл в ней.

Вообще, всё это кажется странным. Как можно просить Бухарина или Енукидзе о заступничестве, не сказав им правды о причине ареста Мандельштама (Ведь у нас просто так никого не арестовывали?!). А коли сказали, какое заступное слово могли из себя выдавить эти большевики? Они бы, конечно, нашли что сказать, но только в одном случае, если бы решили эти партийные бонзы сесть в одну камеру с поэтом.

Оскорбил Мандельштам Сталина? Оскорбил. И тем не менее ему пытаются нанять высокопоставленных адвокатов. Оскорбил Ф. Раскольников Сталина, написав ему «Открытое письмо»? Оскорбил. Но никому и в голову не пришло его защитить. Что-то здесь не так. Мемуаристы явно пытаются в этом сюжете выдать желаемое за действительное.

Когда Мандельштаму уже зачитали приговор, Пастернаку позвонил Сталин. Хотел понять: сохранилась ли еще корпоративность среди интеллигенции. Но услышав от Пастернака, что тот хочет с ним встретиться, чтобы поговорить о жизни и смерти, бросил трубку. Интеллигенции, как корпоративного сословия, более не существовало, а отдельные интеллигентские особи гуляли сами по себе. Их можно было не опасаться.

Аресту Мандельштама предшествовал инцидент, многократно описанный. Суть его в следующем. Рядом с Мандельштамами жил некий сочинитель С. Бородин. Однажды он занял у Мандельштама 75 рублей и не отдал в срок. Вечно нуждающийся поэт устроил тому сцену. А через некоторое время Бородин, явно подогретый спиртным, ворвался в квартиру к Мандельштаму и после очередной перепалки ударил по лицу Надежду Яковлевну. Мандельштам подал жалобу в Союз писателей. Назначили товарищеский суд. Председатель – рабоче-крестьянский граф Алексей Толстой, страшный антисемит. Приговор вынесли двусмысленный, еще более оскорбив им Мандельштама. Уже после всего, встретив в апреле 1934 г. в одном из ленинградских издательств А. Толстого, Мандельштам после некоторой нервной перепалки влепил графу пощечину. Не прошло и месяца, как Мандельштама арестовали. Руку к этому якобы приложил и М. Горький, которому Толстой описал все случившееся. Это и дало основание связать все эти события в причинно-следственную цепь. По крайней мере Ахматова не сомневалась: Мандельштама арестовали за то, что «дал по морде» Толстому.

Нет, конечно. Не за это. Хотя и не исключено, что пощечина Толстому (еврей поднял руку на русского графа) сыграла роль своего рода наживки для «органов», ибо никто из чиновников советских спецслужб не решился бы доложить «по инстанции» текст того стихотворения, знать который – уже приговор. А так вполне сподручно: берем за хулиганство, а у себя и до истины докопаемся. Не отмолчится. К тому же после написания пасквиля на вождя Мандельштама на свободе оставлять было просто нельзя. Так что со своей пощечиной он подставился вовремя.

18 мая 1934 г. первый допрос. Мандельштама не били. Не истязали. Уже сам факт ареста был для него непереносимой пыткой. Он отвечал на все предлагаемые ему вопросы: признал себя виновным в сочинении произведений «контрреволюционного характера», назвал поименно всех, кому читал то свое стихотворение, в протокол допроса саморучно записал тексты трех своих «глумливых» стихотворений. Подробно поведал следователю о становлении своих «контрреволюционных взглядов», заявил, что «октябрьский переворот воспринял резко отрицательно», а на советское правительство смотрел «как на правительство захватчиков». Но уже с 1918 г. у него «резкий поворот к советским делам», затем череда политических шатаний и творческих депрессий.

На вопрос: кто как реагировал на то его стихотворение, рассказал подробно о реакции каждого. А на следующий вопрос: кто это «мы», от чьего имени пишите? – заявил: мы – это вся советская интеллигенция. Написал от ее имени.

Говорил все это в полубессознательном состоянии. Дух его не выдержал испытания. Поэт не смог достойно ответить за содеянное. Мандельштам уже в тюрьме, по воспоминаниям жены, стал терять рассудок, он пережил «тюремный психоз» с бредом, галлюцинациями, с попыткой самоубийства. Он не мог спать: боялся, что задушат сонного. Не мог есть: боялся отравы. Покрывался холодным потом от каждого шороха. В тюрьме провел всего две недели. Но и этого срока ему было с лихвой – он уже полностью созрел для «всеобщей готовности», он бы уже с радостью от всего отрекся и с еще большей радостью искупил свой грех инакомыслия. Лишь бы дали жить. Лишь бы выпустили из тюрьмы.

Выпустили. И не срок ему отмерили, а как бы в насмешку трехлетнюю ссылку в город Чердынь Пермской области, да разрешили еще и жене отбывать вместе с мужем.

Прибыв на место, Мандельштам в первую же ночь выбросился из окна второго этажа местной больницы, куда их временно поселили, – показалось ему, что пришли его расстреливать. Это не «священное безумие» поэта. Это заурядный психоз перетрусившего интеллигента. Власти, узнав об этом инциденте, еще более смягчили приговор: выбирай, поэт, сам любой город СССР (за минусом 12) и живи там три года. Мандельштам выбрал Воронеж.


* * * * *

Возникает вопрос: почему столь мягкий приговор за стихи, более чем оскорбительные для «вождя народов»? И знал ли Сталин вообще об их существовании? У тех, кто пытался «проникнуть в проблему», мнения, по крайней мере по второму вопросу, диаметральные. Не останавливаясь на всех pro et contra, выскажу свое суждение, которое предпочтительнее других только по одной причине, – это мнение автора.

Сталин, я думаю, текст тех стихов не знал. Не потому что скрыли сердобольные следователи (попробуй – скрой). Нет. Просто его знакомили с «делом» Мандельштама «в изложении», не показывая его текстуально. Ибо в противном случае трудно себе представить, чтобы Сталин, прочтя в деле, кому читал свои стихи Мандельштам, позвонил бы Пастернаку, да еще спрашивал бы того: хороший ли поэт Мандельштам? Такое, повторяю, зная болезненно обостренное самолюбие вождя, представить просто невозможно.

Но Сталин, конечно, читал другие стихи Мандельштама. Он вообще любил читать поэтов (сам когда-то пописывал). И знал: Мандельштам один из самых талантливых. Такими швыряться не след. К тому же, даже знакомства с «делом» Мандельштама в изложении работников спецслужб было ему достаточно, ибо ноздрями чуял – того Мандельштама более не будет, из заключения выйдет совсем другой поэт: преданный и любящий. Да еще окончательно, как тогда говорили, разоружившийся. Пусть себе живет. Он теперь хорошо усвоит, о чем надо сочинять, кто станет главным героем его творений.

Сказал якобы: «изолировать, но сохранить». Почему «изоли-ровать» и спрашивать нечего. Но к чему это – «сохранить»? И выполнима ли вообще подобная резолюция? Не из страха ли, что не смогут гарантировать жизнь Мандельштаму в лагере, его просто, без затей, выслали на поселение? Возможно.

Кроме уже отмеченных резонов, не забудем: шел 1934 год, только что завершился очень нервный для Сталина XVII съезд ВКП(б), еще был жив Киров, т.е. «большой террор» еще не стартовал. Сталин был уже сильным, но еще не всесильным. К тому же вскоре должен был открыться Первый съезд Союза советских писателей (август 1934 г.), а он казнит поэта. Да еще еврея. Да еще за стихи, которые и предъявить нельзя. Это было бы расценено как явный перехлест. Да, еще. Во Франции на 1935 г. намечался Всемирный конгресс деятелей культуры против фашизма. Разве он мог уподобиться? Да и конституцию (самую демократическую в мире, о чем уже раструбили) начали готовить.

Резоны более приводить не будем, поскольку этот «пасьянс доводов», заведомо не сходящийся, ибо опирается он не на достоверные факты, а на опосредованное знание, а оно воздух «науки», которую Д. Данин назвал «слуховедением». Да и доводы, надо сказать, подводятся не просто под «гуманизм Сталина», скорее они призваны подкрепить наивную веру советских интеллигентов, что нельзя же расстрелять просто так, за стишки, пусть и зловредные.

Можно, всё можно. И за стишки. И за просто так. Сталина Максим Горький называл «хозяином». А хозяин на бесконтролье, как известно, барин. Что хочет, то и воротит.

Мандельштаму, слава Богу, повезло. Пока.


* * * * *

Мы уже попытались объяснить, как работники «органов» выполнили резолюцию Сталина (на каком документе?) «изолировать, но сохранить» – не посадили, а выслали Мандельштама.

Любопытно, как на все это реагировал сам поэт, когда у него уже прошел «тюремный психоз» и он понял, что никто его расстреливать не собирается? После тех стихов и ареста Мандельштам подготовился к смерти (только панически боялся ее), а ему даровали жизнь. У него после такой милости мог произойти глубочайший душевный переворот, как у Достоевского после эшафота. Пройдя через все моральные и физические муки, он принял душой простую (для всех) мысль – он всего лишь рядовой солдат великого Сталина и должен гордиться этим. А он оскорбил вождя. Что делать? Только одно: раз не удастся с ним встретиться и бухнуться ему в ноги, значит надо просить прощение стихами; он поймет, прочтя их, как ему предан Мандельштам, как он ценит его гений.

И Мандельштам чуть было во второй раз не свихнулся от нетерпения мысли, от желания побыстрее искупить, загладить.

Мысленно он уже был готов творить, только муза его была с ним не согласна. Она еще отдыхала, она не знала, в какие одежды ей нарядиться, чтобы поэту было сподручно сочинять панегирики…

Из Чердыни Мандельштамы выехали 16 июня 1934 г. Поселились в Воронеже. Почти целый год поэт пребывал в состоянии панических размышлений, так ничего и не написав. Лишь в апреле 1935 г. появились первые стихи «Я должен жить, хотя я дважды умер». В мае того же года написаны «Стансы». Вот характерные строки «прозревшего» Мандельштама:

 
Люблю шинель красноармейской складки –
Длину до пят, рукав простой и гладкий.

Я должен жить, дыша и большевея
И перед смертью хорошея –
Еще побыть и поиграть с людьми!
 

Н.Я. Мандельштам вспоминала, что этими «Стансами», такими выверенными и правильными, он хотел во что бы то ни стало «пробиться» в печать. Он искренне думал, что обязан «выкрутиться», а напечатанные строки ему в этом здорово бы помогли. Но не тут-то было. На его имя наложили табу. И никакие стихи за подписью Мандельштама в печать попасть не могли. Союз писателей от него отвернулся. Те, кто ему симпатизировали, «веса» в этом органе не имели. И помочь ничем не могли.

Поняв все это, Мандельштам вновь на год замолкает. Писать он физически не может. Пришло самое настоящее нищенство.

И вдруг с декабря 1936 г. по май 1937 г. последний взрыв творческой активности. В эти полгода он не просто творит, он строчит – лихорадочно и нервно.

12 января 1937 г. Мандельштам начинает сочинять «Оду» Сталину и именно этот факт – сам по себе – взвинчивает его психику *  * Впервые текст этой «Оды» был напечатан в 1976 г. в Париже, в IV (дополнительном) томе Собрания сочинений Мандельштама.


[Закрыть]
; он понимает – это его последний шанс. Эмма Герштейн вспоминала, что Мандельштам читал свое творение всем подряд, но никому оно не нравилось. Старались отвести глаза и побыстрее ретироваться.

Если пасквиль 1933 г. попал не в бровь, но в глаз, то этот панегирик растекся в небольшую лужицу, в которую можно было наступить, не заметив. Свое жалкое (по задумке) сочинение Мандельштам заканчивает словами:

 
Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит.
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца –
Его мы слышали и мы его застали.
 

Удивительно, но факт. Мандельштам переписывал текст этой «Оды» множество раз и рассылал свои автографы многим влиятельным литераторам. И тем не менее автограф не сохранился. Вновь – списки. Вот что значит страх. Имя ссыльного поэта действовало на его корреспондентов как ночной уверенный стук в дверь. Вскрыв конверт, они тут же уничтожали его содержимое. Другого объяснения нет.

Свою «Оду» Мандельштам поместил в оправу из множества столь же слабых стихов, создав ей своеобразное «ритмическое сопровождение» *  * Оценки «Оды» Мандельштама разнятся. Б. Сарнов полагает, что ее мог написать любой заурядный рифмоплет. Ст. Рассадин возражает – это все же творение «мастера». М. Гаспаров считает, что «Ода», безусловно, лучшее из худших сочинений Мандельштама о Сталине. И. Бродский, никак не мотивируя свою мысль, вознес ее до «гениального» уровня.


[Закрыть]
. Уже потом он признался Ахматовой, что тот период его творчества был «временным помрачением совести и рассудка».

Приведем еще два небольших отрывка из этой «Оды»:

 
И я хочу благодарить холмы,
Что эту кость и эту кисть развили:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его – не Сталин, – Джугашвили!

Он свесился с трибуны, как с горы,
В бугры голов. Должник сильнее иска.
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко…
 

Как хотите, но гениальностью здесь не пахнет. Разве, что гениальным можно назвать резкий сброс дарования в пучину общесоветского примитивного и жалкого заискивания перед тираном. Правда, искреннего. Оттого – еще более жалкого.

Когда объект, внушающий страх, перед тобой и ты этот страх скрыть не можешь, это по-человечески вполне понятно. Но у Мандельштама страх априорный перед еще не свершившимся подлинным наказанием за содеянное. Он ждал это наказание, не верил, что может жить в Воронеже, пусть и нищим, но на свободе. Потому он на грани потери рассудка, в нервном возбуждении выдавливал из себя, как из пустого тюбика, слова-елей.

И выдавил… «Оду». Но адресата она впечатлить не могла. Н.Я. Мандельштам признала в своих воспоминаниях, что его «расчет не оправдался». Мандельштама «Ода» не спасла.

А был ли этот расчет? Был. Прав Даниил Данин: не надо строить гипотез заумных и тем порождать слухи. Расчет был и вполне очевидный. Тогда почему Мандельштам не отправил «Оду» прямо в Кремль, а рассылал ее тем, кто хоть что-то смыслил в поэзии? И тут, думаю, гадать особенно не следует. За их мнения Мандельштам хотел и спрятаться, и уцепиться, как за последнюю соломинку, ибо сам он не сомневался: сочинил не величальную оду, а слащавые куплеты, опять напоминающие издевательство. Дойдут его жалкие строки до адресата, и вжарят ему по первое число за глумливое рифмоплетство.

И еще вспоминала Н.Я. Мандельштам, что когда ссылка закончилась и Мандельштам уезжал из Воронежа, он просил их воронежскую приятельницу Н.Е. Штемпель уничтожить «Оду». И ей самой многие советовали не вспоминать про это сочинение своего мужа, не чернить память о великом поэте этими убогими строками. Но, слава Богу, она оказалась умнее своих советчиков.

«Оду», что мы уже отметили, обрамлял цикл столь же вымученных стихов. В феврале 1937 г. Мандельштам пишет стихотворение «Если б меня враги наши взяли…» Пишет тяжело, надсадно, как будто застрявшую в горле кость пытается выплюнуть. И вот, уже из последних сил: 23 строки – одно предложение, одна мысль, с трудом вытолкнутая на бумагу:

 
Если б меня враги наши взяли
И перестали со мной говорить люди,
Если б меня лишили всего в мире:
Права дышать и открывать двери
И утверждать, что бытие будет
И что народ, как судия, судит, –
Если б меня смели держать зверем,
Пищу мою на пол кидать стали б, –
Я не смолчу, не заглушу боли,
Но начерчу то, что чертить волен,
И, раскачав колокол стен голый
И разбудив вражеской тьмы угол,
Я запрягу десять волов в голос
И поведу руку во тьме плугом –
И в глубине сторожевой ночи
Чернорабочей вспыхнут земле очи,
И – в легион братских ночей сжатый –
Я упаду тяжестью всей жатвы,
Сжатостью всей рвущейся вдаль клятвы –
И налетит пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой Ленин,
И на земле, что избежит тленья,
Будет будить разум и жизнь Сталин.
 

Деться некуда. Это – Мандельштам! 27 января 1937 г. он пишет Ю.Н. Тынянову: «Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно…»

Еще одна строфа из «понятного» Мандельштама. Она из стихотворения № 43 «Воронежской тетради»:

 
И к нему – в его сердцевину –
Я без пропуска в Кремль вошел,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжел…
 

Стихи эти Д. Данин назвал «истовыми». Да – это не мысль даже, это вопль во спасение. Но не понял Мандельштам главного: не себя он должен был спасать, а лишь ублажать Хозяина. А его ублажают так, чтобы ему приятно было, чтобы не надо было вдумываться и искать что-то межстрочное. А тут? Этот надрыв оказался слишком самонацеленным, а потому Мандельштаму так и не удалось зализать «грех» тех своих стихов.

Да, в основе поведения Мандельштама (после первого ареста 1934 г.) – только страх и ничего более. Через него и надо анализировать его судьбу.

Вновь вспоминает Н.Я. Мандельштам: «Я ничего не говорила про эти стихи – все же они могли спасти О.М., а мешать попытке спастись я не могла. Но он все же чувствовал мое отношение – и эти стихи всегда вызывали у него отчуждение и почти враждебность ко мне…»

И вдруг в самом конце февраля 1937 г. Мандельштам просыпается и четко осознает: всё то возбуждение было никому не нужной поэтической суетой, бессмысленной и бездарной. С пониманием этого ушел и страх. Зато вернулась муза – его, мандельштамовская.

1 – 15 марта 1937 г. Мандельштам пишет «Стихи о неизвестном солдате». Они – безусловная вершина его поэтического творчества. И вновь сохранились лишь отдельные отрывочные листки. Полного автографа нет. М.Л. Гаспаров верно подметил, что они написаны не только по времени, но по сути вослед той «Оде». В них речь не о Сталине, речь о простом человеке в том железобетонном сталинском времени: даже солдат, погибающий за отчизну, оказывается неизвестным, безымянным. Есть одно имя – Сталин, все остальные – пыль и тлен без имени.

И он – не исключение. Как истинный гений он рассмотрел сквозь мутную завесу времени свою собственную судьбу – и он, как неизвестный солдат, будет погребен без имени в общей яме-могиле:

 
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году, и столетья
Окружают меня огнем…
 

Больше Мандельштам стихов не писал. После окончания воронежской высылки он вернулся в Москву, на пепелище. Но даже на пепелище он пожить не смог.

16 марта 1938 г. Генеральный секретарь ССП В.П. Ставский направил письмо Наркому внутренних дел СССР Н.И. Ежову. Писал, что Мандельштам, как и ранее, мутит воду, его мол поддерживают, чуть ли не мученика идеи из него делают. Помогите, дорогой Николай Иванович, как Вы умеете, «разобраться» с этим стихоплетом, а то житья от него нет. Тем более, что и поэт-то он так себе. Вот и Петр Павленко так считает (отзыв при сём прилагаю), а уж он-то специалист известный (В отзыве Павленко отметил, что язык стихов Мандельштама «сложен, темен и пахнет Пастернаком», а в «Оде» о Сталине очень «много косноязычия, что неуместно в теме о Сталине»).

Отправив письмо Н.И. Ежову, В.П. Ставский вызвал к себе Мандельштама и, заключив его в объятия, предложил путевку в Дом отдыха в Саматихе, – отдохни, дорогой, дорога впереди длинная…

2 мая 1938 г. Мандельштама прямо в Доме отдыха арестовали (Ежов помог оперативно). А уже 2 августа Особое совещание осудило «сына купца, бывшего эсера» Мандельштама за контрреволюционную деятельность на пять лет лагерей (статья 5810). Почему мало?

Потому что циники были опытные. Зачем давать больше, если, глядя на этого еле стоящего на ногах старца, видно было, что скорее всего он и до лагеря не доедет. А лагерь не где-нибудь – на Колыме.

Правы оказались. Мандельштам до Колымы не добрался. Он умер 27 декабря 1938 г. в пересыльном лагере «Вторая речка» вблизи Владивостока.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю