Текст книги "От каждого – по таланту, каждому – по судьбе"
Автор книги: Сергей Романовский
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
Каков?
15 февраля 1936 г. Цветаева написала Тесковой в Чехословакию: «Борис Пастернак, на которого я годы подряд – через сотни верст – оборачивалась, как на второго себя, мне на писательском съезде шепотом сказал: – Я не посмел не поехать, ко мне приехал секретарь Сталина. Я – испугался…»
Он лукавил, когда писал Ариадне Эфрон в 1950 г., что не повидал своих родителей после 12 лет разлуки потому, что был «в раскисшем состоянии, не в форме». И «стыдился» их.
Так Пастернак никогда более не увидел своих родителей! Причина одна – страх. И это уже не просто трусость. Страх «за встречу» с родителями имеет другое определение…
В. Лакшин, взяв на себя роль адвоката Пастернака, написал, что, вообще говоря, поступок поэта был проявлением малодушия (бездушия – так точнее). «А ведь, как мы знаем, Пастернак не принадлежал к людям слабодушным». Увы, принадлежал. Иное поведение Пастернака, считает Лакшин, «было бы самоубийственным».
Лучше бы так. Безрассудная трусость Мандельштама куда понятнее, а потому симпатичнее, чем рассудочная, сознательная трусость Пастернака.
Пастернак заслужил это негодующее письмо от Цветаевой, написанное в конце октября 1935 г. «Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери на поезде, мимо 12-летнего ожидания? И мать не поймет – не жди. Здесь предел моего понимания, человеческого понимания. Я в этом, обратное тебе: я на себе поезд повезу, чтобы повидаться (хотя, может быть, так же этого боюсь и так же мало радуюсь)». Она понимает, что это не только трусость, но и эгоизм поэта, его запредельный эгоцентризм, когда он уверен, что ничто в мире, кроме него, не существует и ничто не достойно его памяти и его внимания. Цветаева продолжает:
«Такие, как вы (она имеет в виду еще и М. Рильке, и М. Пруста), – это небожители, им земное чуждо, оно тянет их вниз. Оттого – “мягкость”, они – вне всего, кроме внутреннего своего мира: “теперь ваше оправдание – только такие создают такое…”». Все вы, как бы говорит Цветаева, «нечеловеки», и она сама выбрала этот мир – «что же мне роптать». Если мать, пишет далее Цветаева, «простит тебе», то она из того средневекового стихотворения, когда сын бежал, а в руках сердце матери, он упал, а мать спросила: «Не ушибся ли ты, сынок?»
Ушибся. Очень сильно. Душа Пастернака, повторяю, саднила до конца жизни.
А если бы не предупредили Пастернака о «нежелательности» контактов с белоэмигрантами, увиделся ли бы он с родителями? Вне сомнения! Ибо – мы уже отмечали этот факт – Пастернак никогда не страдал тем, что можно назвать априорным страхом, страхом от обстановки или конкретной ситуации. Когда его никто ни о чем не предупреждал, он вел себя так, как подсказывала совесть. И не иначе.
Вот штрих из его письма О. Фрейденберг от 1 октября 1936 г. В тот год прошли шумные дискуссии о формализме. Формалисты должны были обнаружиться всюду – и литература не исключение. Выявляли формалистов и в Союзе писателей.
Далее слово Пастернаку. Он пишет, что однажды «имел глупость» пойти на одну из таких дискуссий и, «послушав как совершеннейшие ничтожества говорят о Пильняках, Фединых и Леоновых почти что во множественном числе, не сдержался и попробовал выступить против именно этой стороны всей нашей печати, называя всё своими настоящими именами».
Сошло. Все же дискуссия. Пусть себе говорит. Хотя и шел против передовиц «Правды». А это – линия партии.
В том же 1936 г. Ахматова написала стихотворение «Борис Пастернак». Строчки оттуда:
Он награжден каким-то вечным действом,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
А он ее со всеми разделил.
* * * * *
Отношение советской власти к творчеству Пастернака многократно менялось, часто на 1800 . Так, с самой революции и до начала политических процессов 1936 г. – полное взаимопонимание, взаимопризнание и взаимолюбовь. Затем до середины 1940 г. – опала; небольшое смягчение давления – во время войны. Наконец, с 1947 до 1954 г. – вновь почти полное прекращение контактов; до публикации «Доктора Живаго» в Италии (1957 г.) Пастернак жил относительно спокойно. Но с 1958 г., когда его наградили Нобелевской премией, начались не просто гонения, началась открытая травля по всем правилам советской идеологии. Продолжался этот жуткий гон до самой смерти Бориса Пастернака.
Раскрутим «машину времени» вспять, чтобы увидеть Пастернака времен революции.
С каким восторгом он ее приветствовал! Он – поэт. Для него революция – это ветер перемен, это новые образы, это вдохновение. Он даже с родителями поссорился, когда те в 1921 г. засобирались в эмиграцию. Борис Пастернак искренне не понимал этого. Отъезд для него – это не столько измена России, сколько предательство любимой, а любимая – это, конечно, революция…
И еще – вождь Ленин! В него Пастернак был просто влюблен. В 1923 г. он пишет поэму «Высокая болезнь». А в ней – искренний восторг перед Лениным.
Он был – как выпад на рапире,
Гонясь за высказанным вслед,
Он гнул свое, пиджак топыря
И пяля передки штиблет.
Слова могли быть о мазуте,
Но корпуса его изгиб
Дышал полетом голой сути
Прорвавшей глупый слой лузги.
И эта голая картавость
Отчитывалась вслух во всем,
Что кровью былей начерталось:
Он был их звуковым лицом.
Столетий завистью завистлив,
Ревнив их ревностью одной,
Он управлял теченьем мыслей
И только потому – страной.
В поэме этой есть и строки, посвященные выступлению Ленина на IX съезде Советов. На нем был и Пастернак. Начиная со второго издания поэмы цензура их вымарывала:
Я думал о происхожденье
Века связующих тягот.
Предвестьем льгот приходит гений
И гнетом мстит за свой уход.
Так далеко и столь зорко на десятилетия вперед мог заглянуть только Пастернак. Эти строки, конечно, были забыты критиками, ибо поэма «Высокая болезнь» была даже отмечена на I съезде Союза советских писателей как образец подлинно советского поэтического творчества, так нужного народу.
В те годы Пастернак вел себя как влюбленный юноша. Всех встречных он убеждал в том, что только «ленинским путем» мы пойдем навстречу будущему. И пошли. Именно ленинским путем. Только проводника сменили. И двигалась нескончаемая колонна советских людей в направлении, указанном именно Лениным. Но Пастернак быстро устал от этой слишком уж пересеченной трассы, сел отдохнуть и безнадежно отстал от своих сограждан. Сначала он оказался «попутчиком», а через некоторое время – врагом.
Но – не сразу.
В 20-е годы он в самой гуще событий. Восхищен творчеством Маяковского. Приятельствует с ним. Бывает у него дома. Часто выступает. Творчество его нравится не только слушателям, но и властям. Ругали его в то время не часто.
Любопытное событие произошло в дни всеобщего ликования по случаю возвращения в СССР Максима Горького. Его перевозили с одного митинга на другой. Везде восторженные толпы. Крики. Здравицы. Писатель устал и не вникает в смысл слов.
9 июня 1928 г. на расширенном заседании редколлегии журнала «Красная новь» выступил Пастернак. Высказал пожелание, чтобы именно Горький взял на себя объединение разрозненных, постоянно грызущих друг друга литературных группировок, отличие которых – лишь в ярлыках, коими они обклеивают друг друга. Горький вскинул голову, сощурился. Через шесть лет пожелание Пастернака было исполнено: состоялся I съезд Союза советских писателей.
Конечно, это – шутка. Просто мучившая Пастернака мысль показывает, насколько он тогда сроднился со временем и буквально носом чуял назревшие перемены. Решение же об объединении различных писательских группировок принималось на самом высоком партийном уровне.
В апреле 1930 г. жизнь самоубийством покончил Маяковский. Советская власть осталась без своего поэтического локатора. Поначалу, правда, она этого даже не заметила. Но после письма Лили Брик Сталину (1935 г.) вспомнили о поэте, осознали, сколь он был полезен, и даже думали, кто бы мог занять место «горлана-главаря». Решили – Пастернак.
Но к тому времени его юношеские восторги по поводу революции как своеобразного явления природы поутихли; теперь революцию он воспринимал как «историческую порчу», ее идеи не претворялись в жизнь, а, корёжась до неузнаваемости, оборачивались личиной власти, все более страшной и отталкивающей.
Пастернаку почти открытым текстом намекали на то, чтобы он взял на себя роль «придворного поэта». Но тот, обезумев от ужаса, буквально умолял, чтобы его оставили в покое, что стать «Маяковским по вызову» невозможно…
Отстали. Но насторожились!
Со страха от таких предложений он стал более, чем был всегда, активен: постарался приглушить камерность своей лирики, стал даже общественно озабочен, что для Пастернака было почти диагнозом какого-то необычного заболевания. В 1931 г. с «бригадой» советских писателей Пастернак ездил на Урал и в Кузбасс. Цель? Набрать соответствующего соцматериала для соответствующей соцлирики. Как он всё это выдерживал – поразительно.
И всё же зря он старался. Имея такой профиль, стать «проле-тарским поэтом» невозможно. И зрячие партийные идеологи это видели. А.С. Бубнов, нарком просвещения РСФСР, заявил 26 июня 1931 г., что Пастернак «не с нами».
Да и он, конечно же, сознавал, что не может быть таким, «как все», он даже делал попытки, как пишет Бенедикт Сарнов, «утвердить свое право на это». Его непохожесть на всех, конечно, от дара его природного, от его избранности. Подсознательно он это чувствовал. Но даже для себя боялся сформулировать подобное. Тогда, в 1931 г., Пастернаку было еще неловко от того, что он не со всеми, что он – на обочине социалистического строительства. Он писал с некоей даже обидой на хулителей:
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не подымаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней?
И еще один вполне искренний перл из Пастернака образца 1931 г.
Хотеть в отличье от хлыща
В его существованье кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком.
Думаю, что уже через 10 лет он никому не показывал эти строки. И всё же. И всё же…
Трудиться он, конечно, хотел «сообща» с правопорядком. Но когда дело касалось общения (пусть и через прессу) с самим тов. Сталиным, Пастернак непременно хотел быть «не со всеми сообща», а отдельно ото всех, чтобы Сталин обратил именно на него свое «высочайшее» внимание.
Судите сами. В ноябре 1932 г. таинственным образом умирает жена Сталина Н.С. Аллилуева. Писатели, само собой, соболезнуют вождю. «Литературная газета» печатает их письмо. Под ним 33 подписи. Среди подписавших Л. Леонов, В. Инбер, Л. Никулин, В. Шкловский, Ю. Олеша, Вс. Иванов, И. Ильф, Е. Петров, Б. Пильняк, М. Светлов, Э. Багрицкий, С. Кирсанов, М. Шагинян, А. Фадеев, В. Катаев, М. Кольцов.
Неплохая компания. Но… не для Пастернака.
Чуть ниже последней строки из фамилий подписантов читаем:
«Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник – впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил, видел.
Борис Пастернак».
«Тонко» написал. Ничего не скажешь. Такие строки угодничеством (вслух) не назовешь. Все же – Пастернак. Но – запомнишь: и это – Пастернак?
В 1934 г. уже было известно: Союзу советских писателей быть. За два месяца до первого съезда созвали Всесоюзное совещание поэтов (нарочно не придумаешь: сколько же их развелось!). 22 мая, в день открытия, слово взял Борис Пастернак. Свою главную мысль выразил достаточно двусмысленно: «Я не хочу, чтобы в поэзии всё советское было обязательно хорошим. Нет, пусть наоборот, всё хорошее будет советским…»
Как «завернул»? А если «не очень хорошее»? А кто считать будет? И какая поэзия в 1934 г. могла быть «не советской»?
Да, без внутренней веры в социалистические идеи (ее-то уже и не было!) непременное желание выделиться, быть не как все, на особинку приводило к одному – к очередному ляпу, за который самому поэту через некоторое время становилось стыдно.
И вот сокровенное желание Пастернака свершилось: 17 августа 1934 г. в Колонном зале Дома Союзов открылся I съезд Союза советских писателей. Пастернак в президиуме. О поэзии делал доклад главный знаток – Н.И. Бухарин. Из его уст услышать похвалу было особенно лестно: «Пастернак один из замечательнейших мастеров стиха в наше время… давший ряд глубокой искренности революционных вещей».
А 29 августа на трибуну вышел Пастернак.
К чему призвал? Любить социалистическую родину и «нынешних величайших людей». Это кого же? Вождей, само собой. Всяких.
После таких слов А. Фадееву ничего другого не оставалось, как предложить избрать Пастернака в Правление ССП. Избрали. Он стал членом «литературного Политбюро».
В конце 1934 г., когда Пастернак был обласкан властью, он пишет отцу в Германию: «Я стал частицей своего времени и государства, и его интересы стали моими».
В канун 1936 г. Пастернак, вероятно, вспомнив свою речь на писательском съезде, от избытка любви к Главному вождю отсылает в новогодний номер «Известий» свое верноподданическое излияние. Номер газеты дошел и до Парижа. Прочтя это стихотворение, Марина Цветаева навсегда прекратила переписку с Пастернаком. Такого она не прощала никому.
Вот выдержки из этого «откровения» Пастернака:
А в те же дни на расстоянье,
За древней каменной стеной,
Живет не человек – деянье,
Поступок ростом в шар земной.
И себя не забыл поэт:
Как в этой двухголосой фуге
Он сам ни бесконечно мал,
Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал.
В том же номере «Известий» еще одно стихотворение переполненного образами Пастернака:
И смех у завалины,
И мысль от сохи,
И Ленин, и Сталин,
И эти стихи.
Не для карьеры, конечно, писал. От любви искренней. Таков человек русский – и любит он по-собачьи: чем больней бьет хозяин, тем преданнее песик виляет хвостиком.
Бедный, бедный Мандельштам. Он там, в своей воронежской ссылке, в это же самое время выжимал из себя подхалимские строки вождю. Да ничего хорошего не выходило. А у Пастернака запросто. И соболезнование вождю в 1932 г. выразил лично, и по телефону с ним в 1934 г. также поговорил лично, и новогодние поздравления умудрился напечатать также от своего имени.
Два слова о том телефонном разговоре с самим Сталиным. В мае 1934 г. арестовали Осипа Мандельштама за отчаянно грубые стихи о Сталине. Он их читал Пастернаку. И вот ему звонит Сталин.
Спрашивает: хороший ли поэт Мандельштам? Вы хлопочете за своего друга?
Что было делать Пастернаку? Что говорить? Ведь он-то читал то стихотворение. А читал ли его Сталин? Сказать, что Мандельштам хороший поэт, значит, хоть и косвенно, но все же признать высокий уровень того стихотворения. Подтверждать: да, он мой друг, тоже не с руки. И потому, что друзьями на самом деле никогда не были, и потому еще, что любой прямой ответ на этот вопрос поставил бы Пастернака в еще более двусмысленное положение.
И Пастернак стал говорить в своем духе, т.е. не отвечал на прямо поставленные вопросы, а ставил свои – неуместные.
Сталин: так о чем вы хотите говорить со мной?
Пастернак: о жизни и смерти…
Сталин с раздражением бросил трубку.
Дело не в том, как говорил Пастернак с вождем: достойно или не очень, на «крепкую ли четверку» (Ахматова) или провально для Мандельштама. Дело в другом: какое значение он придавал самому этому факту.
С ним, скорее всего в первый и последний раз, говорил тов. Сталин, а он не сумел провести этот разговор так, чтобы его выслушали и поняли. Сталин бросил трубку. Это Пастернака более всего и задело. Этого факта он не забывал. И, будучи человеком мнительным, понял – всё, теперь начнутся гонения, писать, как ранее, он не сможет.
Конечно, для связывания этого знакового для Пастернака двухминутного разговора с вождем и его верноподданических стихов, открывавших новый 1936 год, у нас нет доказательных оснований. Но психологическая подоплека такой связи несомненно есть. От этих параллелей не избавиться. Да и доказать полное отсутствие подобной связи также невозможно. Есть два бесспорных факта, а какими нитками их сшивать – дело вкуса и авторской интуиции.
Мы упоминали уже, что сам Пастернак посчитал 1936 год рубежным для себя. Но вовсе не из-за тех двух новогодних стихов. В том году начались «страшные политические процессы», и в поэте «всё сломалось».
Отныне и до конца жизни он уйдет в глухую оппозицию к советской власти. И власть ему этого не простит. Поэтический контур Пастернака в глазах «широкого читателя» начнет постепенно уходить в тень былой известности, поэта все реже и реже будут печатать, его все чаще и чаще будут клевать – с каждым годом больнее.
К тому же он оказался между двух огней: отчаянием от его поведения собственной жены и наглеющими с каждым годом литературными угодниками. Даже А. Афиногенов, сосед Пастернака по переделкинской даче, отметил в своем дневнике: «Пастернаку тяжело – у него постоянные ссоры с женой. Жена гонит его на собрания, она говорит, что Пастернак не думает о детях, о том, что такое его замкнутое поведение вызывает подозрения, что его непременно арестуют, если он и дальше будет отсиживаться».
Откуда драматург мог знать эту «внутреннюю кухню» семейной жизни Пастернака? Ясно – от него самого. Он любил «плакаться в жилетку», он был предельно откровенен с теми, кому доверял. Он говорил, явно оправдываясь, что был вынужден подписать бумагу, поддерживающую от ССП приговор суда очередной «банде террористов-вредителей-шпионов». Он сам был себе противен, а подписывал. И об этом говорил. Так, 21 августа 1936 г. «Правда» печатает отклик 16 самых видных советских писателей (среди них и Пастернак) на процесс Каменева-Зиновьева. Писатели требовали «стереть с лица земли» этих «подлых буржуазных наймитов».
Но были случаи, когда Пастернак проявлял не свойственную ему твердость. В 1937 г., как его ни обрабатывали, как ни уламывали, он не подписал бумагу против Тухачевского, Якира и других военачальников. Об этом было известно руководству НКВД. Однако не тронули поэта * * В 1942 г. Пастернак писал К.И. Чуковскому: «Когда пять лет назад я отказывал Ставскому (Генеральный секретарь ССП. – С.Р.) в подписи под низостью и был готов пойти за это на смерть, а он мне этим грозил и все-таки дал мою подпись мошеннически и подложно, он кричал: “Когда кончится это толстовское юродство?”».
[Закрыть].
Когда страхи тех лет ушли в прошлое, Пастернак искренне удивлялся, что остался на свободе. «Что я себе позволял, уму не постижимо!» Иногда этот же факт саднил душу: а что скажут люди, что подумают? Ведь других «брали» за просто так, а я выделывал чёрти что и – на свободе. Как все это объяснить?
Даже И. Эренбург писал почти о том же в своих мемуарах «Люди. Годы. Жизнь»: «Когда я думаю о судьбе моих друзей и знакомых, я не вижу никакой логики. Почему Сталин не тронул Пастернака, который держался независимо, а уничтожил Кольцова, добросовестно выполнявшего всё, что ему поручали?»
На время войны Пастернака оставили в покое – не до него. А по окончании войны даже медаль дали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне. 1941-1945».
Но уже в 1946 г. Сталин вспомнил, что в его стране еще осталась недобитая контра – интеллигенция. Пора ей напомнить о ее истинном месте. В 1946 г. ЦК ВКП(б) принял знаменитое «ахматов-ское» постановление. Вновь все писатели должны были публично его поддержать. Пастернак наотрез отказался. Этого ему не простили. По настоянию Александра Фадеева (в 1946 г. он стал Генеральным секретарем ССП) Пастернака 4 сентября вывели из состава Правления (чем не колхоз?), а он в нем с 1934 г., с года основания. Заодно Фадеев отечески предупредил писательскую братию, что ни в коем случае нельзя «благодушествовать» по отношению к поэту Пастернаку, ведь он не признает «нашей идеологии».
Тут же это указание было подхвачено: сначала 15 марта 1947 г. читатели «Литературной газеты» смеялись над стихотворным фельетоном Я. Сашина «Запущенный сад», в нем этот заказной рифмоткач смеялся над лирикой Пастернака. Затем эстафету глумления подхватил давний ненавистник Пастернака поэт Алексей Сурков * * Даниил Данин вспоминал, что Суркова в литературной среде называли «гиеной в сиропе».
[Закрыть]. 21 марта 1947 г. газета «Культура и жизнь» напечатала его статью (точнее – докладную для Л.П. Берии) «О поэзии Б. Пастернака». Из нее: Пастернак «бравирует отрешенностью от современности» и – о, ужас! – «с нескрываемым восторгом отзывается о буржуазном Временном правительстве», «живет в разладе с новой действительностью… с явным недоброжелательством и даже злобой отзывается о советской революции».
Что сделали «органы», мы знаем. Ничего. Не тронули. А как реагировал Пастернак? Как всегда: звонил всей Москве и говорил с жаром, что все это – чушь, статья на него не подействовала.
Статья, может быть. Но травля в целом не могла пройти бесследно – поэтическая муза ушла от него. Пришлось для заработка заняться переводами.
А те все не могли успокоиться. Уж больно «достал» их Пастернак своей «отрешенностью». Теперь они его приземлят. Надолго. 21 апреля 1947 г. еще один стародавний ненавистник Пастернака, главный редактор журнала «Знамя» Всеволод Вишневский писал литературному критику Анатолию Тарасенкову. Слюна так и брызгала из-под его возмущенного пера: ты что, линию партии не поддерживаешь?! Партия сказала, что Пастернак «самовлюбленный эстет», значит так и есть, ибо у коммунистов, пора бы тебе усвоить, «должна быть единая линия в вопросах эстетики». Этот диспут «по Пастернаку» велся у них с 1946 г. и закончился увольнением А. Тарасенкова из «Знамени». Но до этого он успел в том же журнале (1949, № 10) напечатать под нажимом Фадеева и Вишневского резкую статью против Пастернака, хотя незадолго до этого самолично выдвигал Пастернака на Сталинскую премию. Кто провалил? Сурков, конечно.
Травля только набирала обороты. 26 июня 1947 г. открылся XI пленум СП. Фадеев и тут не забыл о Пастернаке, он использовал самый распространенный прием дружеской критики тех лет: тебя хвалят на Западе? Значит – враг! Там хвалят только наших врагов.
Дальше – еще гнуснее. 23 января 1948 г. редакция «Нового мира» подала на Пастернака в суд о взыскании с него аванса за непредставленный в срок роман «Мальчики и девочки».
В апрельском номере «Октября» за 1948 г. статья некого Н. Маслина, а в ней слова: творчество Пастернака «нанесло серьезный ущерб советской поэзии». А ведь правду сказал этот критик: советской поэзии творчество Пастернака дало в поддых, на фоне его лирики рифмы большинства советских поэтов обесцвечивались мгновенно. Такого свойство подлинного таланта. Блестит он! А вокруг – только смрад.
4 ноября 1954 г. Пастернак пишет в Ленинград Ольге Фрейденберг: «Ты не представляешь себе, как натянуты у меня отношения с официальной действительностью и как страшно мне о себе напоминать… Мне надо жить глухо и таинственно…»
* * * * *
Пастернак, великий русский поэт, считал свои стихотворные опыты «несчастной слабостью», серьезно к ним не относился. Причина отнюдь не в природной скромности. Таким манером он сам возвеличивал свою прозу, свой роман «Доктор Живаго», который считал не только делом всей своей жизни, но и художественной вершиной своего творчества.
В определенном смысле Пастернак оказался прав – этот роман стал не только его писательским делом, подарившим ему несколько лет предельно насыщенной творчеством жизни, но и его судьбой, трагедией, сведший Пастернака в могилу.
… А начиналось все исподволь. И очень давно. Еще 11 февраля 1923 г. мудрая Цветаева написала поэту из Праги: «А знаете, Пастернак, Вам нужно писать большую вещь… Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь. Вам никого и ничего станет не нужно». И хотя не ясно, прозу ли имела в виду Цветаева, или поэму, скорее все же прозу, ибо советовать поэту писать поэму все равно, что под руку толкать или диктовать – что тому делать. А тут дело совсем для него новое, необычное.
Запало. Где-то в подсознании мысль осталась. И еще история с романом Горького «Жизнь Клима Самгина», на которой мы уже останавливались. Она также не прошла бесследно для Пастернака. Одним словом, идея написать большую вещь в прозе эпизодически всплывала, но текучка вновь заставляла откладывать задуманное в творческие запасники.
И лишь после войны, зимой 1945/46 г., Пастернак начал, наконец, работать над своей «большой прозой». Вслух он об этом впервые сказал только 13 октября 1946 г. в письме к своей любимой кузине Ольге Фрейденберг: «Это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее 45-летие… Роман пока называется “Мальчики и девочки”».
Новое название «Доктор Живаго» Пастернак дал своему роману в июне 1948 г. Он так увлекся этой работой, что почти не замечал идеологической вакханалии, сотворенной в его честь коллегами. Он «глушил себя работой». Уже 30 декабря 1953 г. он пишет Фрейденберг, что «вчерне… кончил роман, которому только не достает задуманного эпилога». Вскоре был готов и эпилог, да еще к роману в виде самостоятельной поэтической тетрадки были приложены 10 стихотворений Юрия Живаго, которые воспринимались вполне органично, ведь автор – поэт. Они, кстати, были даже опубликованы в журнале «Знамя» (1954, № 4). Критик К. Зелинский, а с ним и К. Симонов дали на них резко отрицательный отзыв. Для Пастернака подобное отношение к своему творчеству стало привычным, хотя и обижало.
В окончательной редакции роман был закончен в декабре 1955 г. 10 мая 1955 г. К. Чуковский пометил в дневнике: встретил Пастернака. «Он закончил вчерне роман – и видно, что роман довел его до изнеможения. Как долго сохранял Пастернак юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок – как бы присыпанный пеплом. “Роман выходит банальный, плохой – да, да, – но надо же кончить”».
Пастернак, хоть и ссохся, но был бодр и полон оптимизма. Сам он свой роман не задумывал как «контрреволюционный пасквиль, ему даже в голову не приходило, что можно так его прочесть».
Будучи уверенным, что роман его напечатают в Гослитиздате * * Много ранее, 23 января 1947 г., Пастернак подписал договор с «Новым миром» на публикацию романа «Иннокентий Дудоров (Мальчики и девочки)», объемом 10 авторских листов. Сдать его он должен был в августе 1947 г. Не сдал. На него подали в суд о взыскании аванса.
[Закрыть] (как-никак за окном – «оттепель»), он пишет для этого издания автобиографический очерк: «… совсем недавно я закончил главный и самый важный свой труд, единственный, которого я не стыжусь (? – С.Р.), и за который смело отвечаю – роман в прозе со стихотворными добавлениями “Доктор Живаго”».
Слова эти не прозаика – поэта. Логики в них куда меньше, чем эмоций.
А вот это – важно. Это – по делу. 1 июля 1958 г. Пастернак пишет Вячеславу Иванову: «Я не говорю, что роман нечто яркое, что он – талантлив, что он – удачен. Но это – переворот, это – принятие решения, это было желание начать договаривать все до конца и оценивать жизнь в духе былой безусловности, на ее широчайших основаниях».
На самом деле, роман может нравиться, чаще – нет, но одно несомненно: стилистически и композиционно он прямо наследует прозе XIX века, хотя повествование в нем ведется о веке XX. Пастернаку, надо сказать, было трудно поступить иначе. Ведь первая половина XX столетия была прожита советской литературой под прессом единственного метода – социалистического реализма, и уйти от его давления можно было не методологическими уловками, а только композиционно и стилистически, да еще выполняя непременное условие – писать только правду. Что и сделал Пастернак. Метод, который он якобы использовал в романе, был назван им «субъективно-биографическим реализмом». Можно, конечно, и так, но только в случае, если признать существование еще и «объектив-но-биографического реализма». Опять – поэт!
Теперь, я думаю, понятно, что, прежде всего, сделал Пастернак, начав работу над романом? Верно. Оповестил всех друзей и знакомых, а те еще и знакомых знакомых, что он начал писать книгу жизни, абсолютно правдивую и не укладывающуюся в привычные рамки чистого бытописания. Это будет нечто!
Сразу по литературной Москве слушок: Пастернак пишет что-то из ряда вон, что-то очень острое. Друзьям не пришлось долго его упрашивать почитать. Читал он по мере написания много раз: читал у себя, ездил по разным домам.
Два слова о восприятии романа «на слух» и о первых откликах. Они преимущественно восторженных тонов и потому расходятся с теми, что можно было услышать о романе, когда он в 1988 г. был опубликован в СССР «без изъятия».
Причин тому две.
Первая: восторг от сравнения с той литературой, которую приходилось читать в те годы. Роман Пастернака воспринимался по этой причине, как струя свежего воздуха от внезапно распахнувшихся дверей уличного общественного туалета.
Вторая: восторг от присутствия автора, который – и это все знали – не переносил любой критики. Если человеку что-либо не нравилось в его произведении, он переставал для него существовать. Узнав об отрицательных оценках своего романа Ахматовой, Пастернак порвал с ней отношения. Да и Э. Герштейн, не желая обидеть автора после одного из чтений, более никогда с Пастернаком не виделась.
Первая читка состоялась 3 августа 1946 г. Пастернак читал у себя на даче 1-ю главу. Слушали супруги Асмусы и К. Федин. 10 сентября на даче новая читка: были К. Чуковский с сыном Николаем, Н. Вильмонт, Корн. Зелинский (будущий солист в публичном хулении Пастернака) плюс еще человек десять. 27 декабря 1946 г. новая читка на квартире М.К. Баранович (машинистка Пастернака, затем А. Солженицына). Слушали вдова А. Белого, поэты А. Кочетков и М. Петровых.
6 февраля 1947 г. Пастернак читал роман в доме пианистки М. Юдиной. Были О. Ивинская, Л. Чуковская и еще несколько человек. По просьбе О. Ивинской (ей Пастернак тогда не мог отказать ни в чем) в апреле 1947 г. он читал первые три главы романа у литератора А. Кузько. Вновь была Л. Чуковская, Э. Герштейн. Впечатления об этой читке записала Л. Чуковская: «Ненавистники» Пастернака из «Нового мира» А.Ю. Кривицкий, Б.Н. Агапов бегали по редакции и вопили о недопустимости «подпольных» чтений контрреволюционного романа. А позвала их О. Ивинская, работавшая в то время в редакции «Нового мира».
11 мая 1947 г. собрались у художника П.П. Кончаловского. Пригласили многих, но явились лишь самые отчаянные: Вс. Иванов с сыном Вячеславом. Впервые Пастернак услышал открытую критику.
Было еще множество других читок. В авторском исполнении главы из романа слушали О. Берггольц, Г. Нейгауз, Дм. Журавлев, С.А. Толстая.
Наконец, в том же 1947 г. на Ордынке, в квартире Ардовых, Пастернак читал специально для Анны Ахматовой. Слушала напряженно. Роман ей не понравился. Пастернак сделал попытку переубедить ее, и в 1948 г. прочел ей ряд переработанных глав: у Ахматовой начался приступ «грудной жабы». Была там и Ф.Г. Раневская, которая, конечно, разрядила напряжение: «Боже мой, ущипните меня, я сижу рядом с живым Пастернаком».
Ахматова после ухода автора выразилась кратко: «Это гениальная неудача». И еще: «Романа нет. Не могу понять, как Борис сам этого не видит?»
В 1956 г. сразу по окончании XX съезда КПСС, наивно полагая, что теперь все будет иначе, Пастернак раскладывает роман по трем папкам и несет их в «Новый мир», «Знамя» и Гослитиздат. Как он потом сам признавался, был абсолютно уверен – они не напечатают. И все же надеялся.