355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Романовский » От каждого – по таланту, каждому – по судьбе » Текст книги (страница 16)
От каждого – по таланту, каждому – по судьбе
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:32

Текст книги "От каждого – по таланту, каждому – по судьбе"


Автор книги: Сергей Романовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

Анна Ахматова

«В то время я гостила на земле»

Анна Ахматова

Судьбой Анны Ахматовой стал ее сын Лев Николаевич Гумилев. Его изуверски изломанная жизнь: три безвинных ареста и четырнадцать лет каторги не просто разорвали сердце матери; лишая свободы Льва Гумилева, советская власть хотела лишить голоса одного из ярчайших и независимых поэтов серебряного века. Но это ей не удалось.

Более того, трагедия сына, отняв у Ахматовой остатки здоровья, закалила душу поэта, и Анна Ахматова в самые страшные годы «большого террора» начала работать над «Реквиемом» – жемчужиной ее трагической лирики. То, о чем другие боялись даже думать, она увековечила в поэтических образах невероятной притягательности и мощи. Конечно, ее совесть поэта подвигла на это трагедия целого народа, но еще вопрос – воплотилась ли бы эта трагедия в «Реквием», если бы миллионные списки сталинских жертв не открывало (для Ахматовой) имя ее единственного сына.

Жизнь заставила Ахматову испить чашу горя до дна и не один раз. И она смиренно и с достоинством несла свою невыносимо тяжкую ношу, которая, кстати, не стала легче, когда сын обрел свободу.


* * * * *

Анна Ахматова сама причислила себя к четверке самых даровитых русских поэтов XX столетия, выделив, правда, лишь тех, кто работал в годы поэтического безвременья, т.е. при советской власти. В стихотворении «Нас четверо» отмечаются имена Мандельштама, Пастернака, Цветаевой и ее, Ахматовой.

«Вы – настоящая», – написал ей Александр Блок 14 марта 1916 г. А Марина Цветаева, не задумываясь, отдала Ахматовой лавровый венок первого поэта России. Для нее Ахматова – «златоустая Анна Всея Руси». Весной 1917 г. Цветаева отмечает в своей тетради: «Ахматова, не написав ни одной отвлеченно-общественной строчки, глубже всего – через описание пера на шляпе – передаст потомкам свой век… Какой трудный и соблазнительный подарок поэтам – Анна Ахматова!»

Высочайшая оценка, тем более в устах другой женщины, да еще самой Марины Цветаевой, которая всегда интуитивно тянулась к Ахматовой и в то же время постоянно держала дистанцию. В одном лишь хочется подправить Цветаеву: не только «через описание пера на шляпе» Ахматова пригвоздила к Вечности свой страшный XX век. Не только…

Не переставал восхищаться дарованием Анны Ахматовой и Борис Пастернак. В первом «толстом» советском журнале «Красная новь» (1929, № 5) он опубликовал стихотворение «Анне Ахматовой». Дело в том, что в то время Ахматова уже была в затянувшейся опале: советское литературное чиновничество, а через него и партийные идеологи уразумели, что Ахматова никогда ни при каких обстоятельствах не станет их соловьем, что не дождутся они от нее ни одной «политически-озабоченной строчки», а поняв это, они сразу выключили ее из так называемого литературного процесса.

Поэтому напечатать стихотворение, посвященное Ахматовой, было в определенной мере шагом рискованным, но только для редакции журнала. Пастернак в подобном был безогляден. Это – не открытое противостояние, не отчаянная смелость, это обычный для поэта шаг: писать то, что хочешь, а написанное отдавать тем, кому считаешь нужным. Ибо он решительно не понимал, с чего это имя самой Ахматовой стало вдруг нежелательным для советских журналов. Для него оно было и оставалось самым почитаемым.

«Анне Ахматовой» – один из лучших пастернаковских портретов:

 
Мне кажется, я подберу слова,
Похожие на вашу первозданность,
А ошибусь – мне это трын-трава,
Я все равно с ошибкой не расстанусь.
 

В 1923 г., когда Ахматова была еще в зените славы и всеобщего почитания, Илья Эренбург написал пророчески: любовь Ахматовой «стала дерзанием, мученическим оброком. Молодые барышни, милые провинциальные поэтессы, усердно подражавшие Ахматовой, не поняли, что значат эти складки у горько сжатого рта. Они пытались примерить черную шаль, спадающую с чуть сгорбленных плеч, не зная, что примеряют крест».

В 1940 г., когда Ахматова уже несла свой крест, ее в Фонтанном доме навестил литературовед Б.М. Эйхенбаум. Она прочла ему «Клеопатру». Он был в восторге и не скрывал этого: «Послед-ний классик». (Запись Л.К. Чуковской.)

В наши дни всеобщей нравственной раздрызганности, когда с совести пишущего сняты все тормоза, бойкие постсоветские литературоведы открыли новый акт глумления над Ахматовой. Их не смущают никакие заповеди, для них нет святых теней.

Некий А.Л. Зорин сам смастерил «институт ААА», зачислил в него тех, кто смотрел на своего «ректора», не закрывая рта и не переставая хлопать восхищенными ресницами, да еще вынес свой приговор Ахматовой: «Не поэтические шедевры оправдывают человеческую, слишком человеческую личность Ахматовой, а, напротив, гениальный жизнетворческий перформанс (спектакль. – С.Р.) образуют пьедестал для ее посредственных текстов». Надо ж написать такое! Если это и можно назвать независимостью, то только независимой низостью…

Недалеко ушел и А. Жолковский, печатающий в «Звезде» свои сочинения об Ахматовой. Его вывод: Ахматова сама слепила из себя «тоталитарного идеолога».

– Почему так? – спрашиваем сочинителя.

И он делится с нами осенившей его мыслью: «По контексту, по совокупности свойств, а главное, по репрессивной властности и по тотальности претензий на идейную непогрешимость – как ее собственных, так и ее “института”(кто с кого списывал? – С.Р.). Думаю, что низведение на одну из более частных ролей не устроило бы Ахматову, сумевшую вырасти из декадентской поэтессы в “Анну Всея Руси”».

Эти двое хоть «базу» какую-то подводили под свою аналитику. Поэт же Александр Кушнер не затруднил себя и этим. В журнале «Новый мир» (2000, № 9) он напечатал статью «Анна Андреевна и Анна Аркадьевна». Вторая дама – это Анна Каренина. Пафос его статьи прост: он любит Толстого и не любит Ахматову. Ну и что? Кому это интересно? Толстой не любил Шекспира. Ахматова – Чехова и еще многих. От них, как говорится, не убыло. Интереснее другое: с чего бы это Кушнер объяснился в нелюбви к Ахматовой, которую знал лично и общение с которой (в свое время!) почитал за праздник?

Причина, думаю, банальна. Ахматову в ее комаровской «будке» посещали многие начинающие поэты, все прикладывались «к ручке». Но выделила она четверых: Иосифа Бродского, Дмитрия Бобышева, Анатолия Наймана и Евгения Рейна. А Кушнера отметила лишь в своем дневнике, всего один раз, да еще мельком: «изящен, но мелок». Диагноз Ахматовой и на сей раз оказался точным.

Однажды Л.К. Чуковская, человек предельно деликатный, не выдержала и отметила в своих «Записках об Анне Ахматовой», что устала от ее характера – деспотичного и капризного. Но, вероятно, ей самой такое признание показалось избыточным, ибо тут же, как бы извиняясь за невольную слабость, заметила, что остались «красота, ум и гений». А взвинченные такой жизнью нервы можно и потерпеть, если все же тянет к общению.

Сама Ахматова как-то призналась той же Чуковской: «У меня в молодости был трудный характер, я очень отстаивала свою внутреннюю независимость и была очень избалованна». Если в молодости характер «трудный», то с годами он еще ни у кого не улучшался. С возрастом характер Ахматовой из трудного плавно перетек в деспотичный.

Кстати, чтобы узнать главное в характере Ахматовой, не надо читать никаких «воспоминателей», не надо слушать новейших, «раскованных» интерпретаторов, достаточно повнимательнее присмотреться к ее портретам кисти Н. Альтмана, О. Делла-Вос-Кардовской, Ю. Анненкова, К. Петрова-Водкина, Г. Верейского, Н. Тырсы, да и просто к удачным фотопортретам, чтобы сразу поверить ее первому мужу Николаю Гумилеву, что Анна была «дьяволь-ски горда». Это главная доминанта ее натуры. Всё остальное – лишь частности, порожденные неустроенной жизнью, невозможностью для ее музы органично существовать в единении с советской властью, многолетней трагедией ее единственного сына.

Но и портреты могут сказать далеко не всё. Например, как ни вглядывайся в них, разглядеть то, что до глубины души поразило Корнея Чуковского, почти невозможно. А потрясла его неподдельная, т.е. идущая не от ума, а от сердца, доброта, да еще в годы, когда было сделано, казалось все, чтобы человек человеку стал ненавистен.

3 февраля 1921 г. он встретил Ахматову: «“Приходите ко мне сегодня, я вам дам бутылку молока – для вашей девочки”. Вечером я забежал к ней – и дала! Чтобы в феврале 1921 года один человек предложил другому – бутылку молока!» Это потрясло Чуковского. Не забудем – в Петрограде люди голодали, да еще пережили смрадные годы гражданской войны и красного террора.

Когда с Ахматовой познакомилась подросшая дочь К.И. Чуковского, то более всего поразило Лидию при беглом взгляде на Анну Андреевну ее «осанка, лазурная шаль, поступь, рассеянный взгляд, голос. Невозможно было поверить, что она такой же человек, как мы все». Эту запись Л.К. Чуковская сделала 10 ноября 1938 г. Ахматовой было уже 49 лет. И совсем недавно во второй раз арестовали ее сына.

То ли от природы она была такой, то ли вконец развинтились нервы, только уже с конца 20-х годов она стала крайне нетерпимой. Она только с теми, кто ей мил. Остальных – не знает. Для остальных – ее нет. Если кто-то из «остальных» говорил то, что резало слух и оскорбляло ее ум, то он мгновенно исключался из общения. Если она говорила, остальные слушали.

«В каждом слове – удивительное сочетание твердости, достоинства и детской беспомощности». (Запись Л. Чуковской.) Она никогда не спорила, а формулировала мысль и на том стояла. Об этом вспоминали многие хорошо ее знавшие и тепло к ней относившиеся. В этом, конечно, есть что-то деспотическое, даже унижающее собеседника. Многочисленные тому свидетельства содержатся в «Записках» Лидии Чуковской. В тех же «Записках» приведены и такие слова Анны Андреевны, всё расставляющие «по местам»: «Я вообще хорошо отношусь к людям», но… «не ко всем и не всегда».

Ни в какой общей «свалке» Ахматова никогда не участвовала. В этом смысле она даже «попутчиком» не была, она жила вне советской системной оболочки.

А. Жолковский подметил, хоть и с некоторой долей язвительности, зато точно: уж не потому ли Ахматова не любила Чехова, что тот обладал абсолютным слухом на любое «актерство», а она свое величие «подносила» собеседникам, причем из «роли» не выходила никогда, даже горем убитая.

Последнее наблюдение все же требует пояснений. Ахматова действительно постоянно пребывала «в образе», но только в присутствии малознакомых или несимпатичных ей лиц. Для друзей она была такой, какой себя чувствовала в данный момент. Друзей она не стеснялась. Для них «не играла».

После повторного ареста сына она сразу резко сдала: стали отекать ноги (сердце!), лицо приобрело какой-то землистый оттенок, выглядела осунувшейся и сильно постаревшей.

15 июля 1936 г. Лев Горнунг отметил в своем дневнике: «При встрече с Анной Андреевной этим летом я заметил в ней большую перемену, не то чтобы она очень постарела, но она была сплошной комок нервов. У нее какая-то неровная походка, срывающийся, непрочный голос». Будешь нервной после 12 лет непрерывной травли и изоляции от читателя, да еще и сына уже успели к тому времени арестовать, в первый раз ненадолго. Но мать унизили и измотали.

Поэтому вполне можно понять тех, кто тушевался при одном взгляде на Ахматову: общаться с величием на равных практически невозможно. Это все равно, что беседовать с памятником.

Да, Ахматова многим внушала самый настоящий страх. Он еще более усиливался ее молчанием, оно делало ее абсолютно неприступной. Люди, впервые ее видевшие, терялись, немели, забывали не только самые элементарные вещи, но и свой родной язык. Они лишь молча с раболепным восхищением взирали на нее и слушали, если она удостаивала их репликой.

Любопытную поэтическую коллизию наблюдала Лидия Чуковская в 50-е годы. Ахматова уже почти ничего не писала. И крайне болезненно переживала это. Зато Пастернак именно в те годы осилил, казалось, неподъемное: роман «Доктор Живаго». Само это сочинение Ахматовой активно не нравилось. И тем не менее она стала определенно ревновать Пастернака к тому, что вокруг его имени неподдельная идеологическая суета, как будто вновь наступил 1946 г., только теперь все говорят о нем (пусть и ругаясь), а о ней стали подзабывать.

Лидия Корнеевна оставила такую запись: «[Выслушав] мой доклад [о болезни Пастернака и принимаемых мерах], Ахматова произнесла с нежданной суровостью: “Когда пишешь то, что написал Пастернак, не следует претендовать на отдельную палату в больнице ЦК партии”. Это замечание… сильно задело меня… И тут я… испытала удар памяти… В Ташкенте, заболев брюшным тифом, Анна Андреевна пришла в настоящую ярость… когда ей почудилось… будто… врач намерен отправить ее в обыкновенную больницу, и была очень довольна, когда, усилиями друзей, ее положили в тамошнюю “кремлевку”, в отдельную палату, а потом… в “крем-левский” санаторий для выздоравливающих».

Да, такой характер. Непростой. Но разве может быть простой характер у гения с затоптанной душой.

Анна Андреевна совсем сникла после повторного ареста сына в 1938 г. Стало постоянно болеть сердце. Она теперь всего и всех боялась. Ей казалось, что ее подслушивают, что за ней следят, что ждут только подходящего момента, чтобы с ней расправиться. Поэтому в предвоенные годы она никогда одна не выходила из дому, улицу (без сопровождающего) перейти была не в состоянии. «Улицу Анна Андреевна перешла, держась за мой рукав, – записала Лидия Чуковская, – вздрагивая и озираясь, хотя было пустовато». (Это в 1939 г.).

В те предвоенные годы Ахматова жила «завороженная застенком» (Л. Чуковская). Тех, кто делал вид, будто ничего такого нет, она «презирала» почти открыто. Они переставали для нее существовать, ибо были либо дураками, либо правоверными коммунистами. И те и другие не были людьми «ее круга». С ними она сразу и навсегда прекращала общение.

Но даже при таком «сложном» характере и вдрызг измотанных нервах у Ахматовой была масса друзей: душевно ей близких и просто заботливых, которые скрашивали ее одинокую жизнь, помогали в быту, поддерживали материально. Без друзей Ахматова просто бы не пережила всех отпущенных ей ударов судьбы. Да и стихи бы не сохранила. Ведь она, по большей части, даже записывать их боялась. Записывали друзья: она читала, они запоминали, приходили домой, записывали и прятали.

Тот, кто хоть раз попадал в ее магнетическое поле и не чувствовал себя подавленным его силой, старался не выпадать из него. Люди тянулись к ней, как иголки к магниту. Поэтому даже в самые тяжкие годы, когда все, кто не утратил «здравомыслия», делали вид, что с ней незнакомы, Ахматова не была одинока. Вместе с нею все ее невзгоды переносили друзья: Л. Чуковская, Э. Герштейн, Н. Ольшевская.

Ахматова никогда демонстративно не противостояла советской власти, она морально превосходила ее. В этом – ее сила. В этом же – гниль власти.

 
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью моей.
 

Единственное, что по-настоящему страшило Ахматову, особенно в годы «большого террора», – потеря рассудка. Л. Чуковская чувствовала этот постоянный страх у Анны Андреевны. Ей казалось, что Ахматова «постоянно, как заклинание, твердила про себя пушкинское: “Не дай мне Бог сойти с ума…” Ум ее был трезв, ясен, проницателен. И именно поэтому сознание ее было преисполнено ужасом перед действительностью (которую не постигали другие) и страхом перед возможной утратой своего рассудка».

Угнетала и убивала Ахматову не только страшная в своей несправедливой абсурдности судьба ее единственного сына, не только воздух сталинизма, которым ей приходилось дышать; ей было невыносимо, что она – поэт лишена возможности писать, печататься, читать свои сочинения людям. Ей было невыносимо читать то, что с удовольствием печатали советские издательства. Она понимала, что это дозволенное чтиво не просто опошляет и оглупляет великую русскую культуру, оно вытесняет из памяти читателя и ее, Ахматову. Она ошибалась, когда думала, что ее стали забывать. Нет. В 30-50-е годы ее не знали целые поколения советских людей.

Писатель И.М. Меттер верно подметил, что немота, на которую была обречена Ахматова, созданная искусственно, причем именно в годы, когда «белые стаи» ее стихов шли одна за другой, нескончаемым потоком, довела Анну Андреевну до того, что она могла иногда «показаться жалкой в своем стремлении поведать людям, навещавшим ее, что она не забыта читателями».

Определенная категория читателей ее не забывала никогда. В этом Ахматова не ошибалась. Ей не хотелось только думать, что число их неуклонно, как шагреневая кожа, сокращалось. Да и читать им, прямо скажем, было нечего. Изданные ранее сборники Ахматовой они знали наизусть. Новое в печать не пропускали. Так что вопрос о читателях по этим причинам был в те годы риторическим.


* * * * *

Впервые Ахматова решилась прочесть свои стихи на «баш-не» Вяч. Иванова. Шел 1910 год. Стихи эти не впечатлили ни хозяина «башни», ни Николая Гумилева. Гумилев не рекомендовал ей увлекаться сочинительством. «Ты такая гибкая. Лучше танцуй». – Такой совет он ей дал.

Прошел год. Гумилев успел побывать в экспедиционной поездке в Африке, а, вернувшись, вновь послушал новые стихи Анны. Мнение изменил: «Ты – поэт. Надо делать книгу».

Первый сборник Ахматовой «Вечер» вышел в издательстве «Цех поэтов» в 1912 г. В нем было 46 стихотворений, да и тираж крошечный – 300 экземпляров. Это был «пробный шар» – надо было познакомить читателя с новым именем.

В 1914 г. Ахматова в издательстве «Гиперборей» печатает свой второй сборник «Чётки». Его тираж уже 1000 экземпляров. Успех этой книги был оглушительным: до 1923 г. «Четки» переиздавались восемь раз, из них дважды – даже без уведомления автора, т.е. на «пиратский» манер.

В 1917 г. тот же «Гиперборей» издает третий сборник Ахматовой – «Белая стая». Его тираж 2000 экземпляров. До 1923 г. он будет трижды переиздан. Сама Ахматова очень любила и этот сборник и даже его название:

 
И стихов моих белая стая,
И очей моих синий пожар.
 

Затем вышла следующая, также небольшая книжка стихов, «Подорожник» (1921 г.). Тут же «Петрополис» выпустил еще один, ставший весьма популярным, сборник Ахматовой «Anno Domini MCMXXI» (В лето Господне 1921). Издание в 1922 г. повторили в Берлине.

Сборник оказался рубежным не столько даже в творчестве, сколько в поэтической жизни Ахматовой. Ибо именно после его издания началась активная газетно-журнальная травля автора. Сама она в 1961 г. вспоминала: «То, что там были стихи (в берлинском издании Anno Domini. – С.Р.), не напечатанные в СССР (тогда еще РСФСР. – С.Р.), стало одной третью моей вины, вызвавшей первое пост<ановление> обо мне (1925 г.); вторая треть – статья К. Чуковского “Две России (Ахматова и Маяковский)” *  * В этой статье Чуковский просто продемонстрировал два самых ярких поэтических лица России того времени, показав их литературные различия. Но именно это уже скоро стали инкриминировать Ахматовой – ее лицо Советской России было ненужно.


[Закрыть]
; третья треть – то, что я прочла на вечере “Русского совр<еменника>” (апрель 1924 г.) в зале Консерватории (Москва) “Новогоднюю балладу”. Она была напечатана в № 1 “Русского совр<еменника>” (без заглавия), и очень дружески ко мне расположенный Замятин с неожиданным раздражением сказал мне, показывая пачку <газетных> вырезок: “Вы нам весь номер испортили…”».

Это был лишь повод, зацепка. Когда подоспело время (ждать долго не пришлось), припомнили всё, и стихам Ахматовой дали «пролетарскую оценку».

А как еще совсем недавно было хорошо. Ее любили (она знала это), ее печатали, она была признанным лидером русской поэзии.

14 февраля 1922 г. к Ахматовой заглянул К. Чуковский. Сказал ей: «У вас теперь трудная должность – вы и Горький, и Толстой, и Леонид Андреев, и Игорь Северянин – все в одном лице, даже страшно.

И это верно: слава ее в полном расцвете: вчера Вольфила устраивала “Вечер” ее поэзии, а редакторы разных журналов то и дело звонят к ней – с утра до вечера: “Дайте хоть что-нибудь”». Еще запись в дневнике Чуковского, 26 марта того же года: «Мне… жаль эту трудно живущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе – и еле живет другим».

Напрасно жалел. В ту пору Ахматова была на вершине успеха, и надо было лишь радоваться вместе с ней. Тем более успех (точнее все же – официальное признание) оказался недолгим, зато времена, когда надо было действительно ей по-настоящему сочувствовать, были не за горами.

Иосиф Бродский в очерке «Скорбная муза» заметил, что в новейшей истории России не было страшнее 15 предвоенных лет, «не было чернее их и в жизни Ахматовой». Жуть той жизни, в которую были погружены все советские люди, наиболее пагубно отражалась на миросозерцании людей творческих, ибо их лишили своего голоса. Именно те годы увенчали музу Ахматовой «венком скорби. Смерть, ранее казавшаяся выходом из тупика страсти, стала обыденностью, не зависящей ни от каких страстей. Из поэтического образа смерть перешла в разряд прозы жизни».

Смертоносность тех лет проявилась, однако, не сразу. И не вдруг Ахматова превратилась в больную, издерганную женщину, вздрагивающую от любого стука и боящуюся каждого незнакомца.

Беды стали приходить исподволь, одна за другой и как бы нехотя разбивали до того вполне сносную жизнь Анны Андреевны.

В 1924-1925 гг. началась газетная травля. В общем-то еще и не травля, а так – проба пасквильных перьев. А.В. Луначарский как-то походя назвал ее одним из «рецидивов старой литературы». Ну и что? Шел нэп. В стране еще не запретили разговаривать, тем более наркомам. Кстати, были в ту пору у Ахматовой и защитники. Тогда это было еще безопасно.

Но недобрый знак она почувствовала безошибочно. Что ругают, так то не беда. Критика только добавляет славы. Но вот то, что все журналы, как будто сговорились, и дружно перестали печатать ее новые стихи, вот эта беда для поэта настоящая.

Как-то на Невском в 1925 г. Ахматова встретила Мариэтту Шагинян. И та, то ли в шутку, то ли с издевкой сказала Анне Андреевне: «Вот вы какая важная особа, о вас было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать».

Вот оно что: постановление. Такого ранее никогда не было. Потому и не догадывалась Ахматова, чтó это вдруг ее стихи разонравились редакторам сразу всех журналов. Она писала, рассылала стихи, ей возвращали их обратно либо просто никак не реагировали. Если она самолично приносила их в редакцию, то там читали ее стихи, искренне сожалели, что опять не про то и не о том. «Они надеялись, – писала Ахматова, – что на этот раз, наконец, у меня окажется про колхозы…»

Позднее она призналась: это был акт гражданской смерти поэта. Пока муза была с ней, она писала: «в стол», для себя, для друзей. Она, как Евгений Баратынский, считала, что «читателя найду в потомстве я». Утешение слабое, но – утешение.

Всем своим гостям она читала стихи, ибо более их было нечем угостить: с конца 20-х годов Ахматова вела полунищенскую жизнь, продавая потихоньку самое ценное, что у нее еще было.

 
Из-под каких развалин говорю,
Из-под какого я кричу обвала,
Я в негашеной извести горю
Под сводами зловонного подвала.
 

Ждать своего читателя ей предстоит долгих 18 лет, аж до 1940 г. Но лучше бы и этой «милости» не было.

В том же 1925 г. Ахматову исключили из Всероссийского союза писателей как «непролетарского» поэта. Имя ее было изъято отовсюду. Даже ее портреты, а Ахматову любили писать художники, на выставках более не появлялись. Ее как бы вдруг не стало, а имя ее стало отчетливо отдавать чем-то антикварным.

Но и это оказалось лишь прологом к подлинной драме. В 1929 г., как писала много позднее Ахматова, «кончилась тень свободы и началась… сталинщина, что мы все, неуехавшие, слишком хорошо помним». Уже в конце 20-х годов она «жила, окруженная заговором молчания…»

Ахматова боялась и ненавидела Сталина. Всегда. Вне зависимости от ее личных бед и арестов сына. Он для нее олицетворял несвободу, что для поэта – смерть. Позднее она призналась: «Нам казалось, что он – вечный». А когда его все-таки не стало, каждый год 5 марта брала грех на душу и благодарила Господа, что убрал, наконец, с земли этого ирода.

Понятно, что когда ты пишешь, а тебя не печатают и продолжается это очень долго, да еще безо всякой видимой причины, муза начинает обижаться и, наконец, замолкает. Так было после травли конца 20-х годов, так было и после ареста ее любимого поэта Осипа Мандельштама, который произошел в ее присутствии.

Чтобы стихи вновь «пошли», было необходимо сильное душевное потрясение, потрясение самой сути ее женского естества…

В 1934 г. писателей, как известно, загнали в колхоз, создав единый Союз советских писателей, и в том же году, в августе, состоялся его первый съезд. Ахматовой, само собой, там не было, – ее ведь в колхоз не взяли. На том съезде вконец перепуганный Горький произнес свою знаменитую речь-приговор – и всей советской литературе, да и себе заодно: «Отклоненья (мысли и чувства. – С.Р.) от математически прямой линии, выработанные кровавой историей трудового человечества и ярко освещенные учением, которое устанавливает, что мир может быть изменен только пролетарием… объясняется тем, что наши эмоции старше нашего интеллекта».

Отныне только тот сможет называть себя «советским писателем», кто будет следовать единому для всех творческому методу – социалистическому реализму, он гарантирует каждому пишущему, что его творенья не будут «отклоняться от математической прямой линии». Советская литература, по сути не успев даже избавиться от молочных зубов, тут же благополучно и скончалась. Писатели были уже не писателями, а «бойцами идеологического фронта», «инжене-рами человеческих душ». Слава Богу, что Ахматовой пока с ними не было.

С нею были Мандельштам и Цветаева. В 1933 г. Осип Мандельштам в Ленинградском доме печати сказал с гордостью: «Я – современник Ахматовой». Зато С. Городецкий, один из лидеров акмеизма, т.е. давнишний единомышленник Ахматовой, не смущаясь, писал в 1934 г., что она «ушла в контрреволюцию». А ведь такие слова – донос.

Итак, новое подлинное потрясение (первое она испытала после расстрела в 1921 г. ее бывшего мужа Николая Гумилева) Ахматову поразило в 1935 г., когда практически одновременно были арестованы ее сын и муж.

Тогда же к ней вернулись стихи. Они «звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь» (Ахматова). Тогда же она начала «Реквием» и писала его пять лет. «Я так устала, – говорила она Л. Чуковской, – каждую ночь пишу».

 
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных «марусь».
 

Писать такое в те годы – уже подвиг. И на него сознательно пошла сломленная жизнью, больная и уже далеко не молодая женщина.

В предисловии к «Реквиему» Ахматова написала: «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде». И дала она себе слово, что опишет всё это.

Из «Реквиема»:

 
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить.
 

Хотелось бы ей этого. Очень хотелось. Но – не дано. Зато мы теперь можем читать ее бессмертную поэму – самый совершенный и самый всеобъемлющий художественный образ сталинизма.

Когда слушавшие эти жуткие строки «Реквиема» ее самые близкие друзья удивлялись, как она могла решиться на такое, Ахматова недоуменно пожимала плечами: «А на что вы рассчитывали? Что я буду видеть все это и молчать?» (Запись М. Ардова).

«Реквием» она читала самым дорогим ей людям, которым доверяла абсолютно: О. Мандельштаму, Б. Пастернаку, Л. Чуковской, Э. Герштейн и еще немногим. После первого же чтения Пастернак сказал: «Теперь и умереть не страшно!» И никто из них не проронил ни слова. Ведь в их руках была жизнь Анны Ахматовой.

Как-то ее спросили: как она смогла сохранить строки «Рек-виема» в 30-50-е годы? Ахматова ответила так, как и было на самом деле: «Я стихи не записывала. Я пронесла их через два инфаркта в памяти».

В 1961 г. Ахматова написала стихотворение, последняя строфа которого и стала известным автоэпиграфом к «Реквиему»:

 
Нет! И не под чуждым небосводом
И не под защитой чуждых крыл –
Я была тогда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был.
 

Осенью 1940 г. Ахматова начала «Поэму без героя», основное свое произведение, как она сама считала. Вновь писала «ночи напролет». Ибо если «Реквием» – это ее гражданская позиция, продиктованная горем, тиранией, ее личным оскорбленным достоинством, наконец, то «Поэма без героя» для Ахматовой, как поэта, важнее потому только, что она замысливалась как чистый продукт ее поэтического вдохновения. Закончила она это творение уже в годы войны, в Ташкенте, в августе 1942 г.

Приведем лишь несколько строк из третьей части поэмы:

 
А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей –
Я не знаю, который год –
Ставший горстью лагерной пыли *  * В одной из своих речей Л. Берия употребил то же выражение «лагерная пыль». Кто автор: Ахматова или Берия? Думаю, что все же Берия (тут я поверил «на слово» И. Лосиевскому и его книге «Анна Всея Руси», ибо сам не штудировал речи Берии – нет желания). Так вот, если Берия ввел в оборот ныне почти что фольклорное выражение «лагерная пыль», то Ахматова просто вставила его в поэму. Обратное немыслимо.


[Закрыть]
,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
 

Во время войны власти несколько ослабили идеологические тиски, и у Ахматовой вновь затеплилась надежда – может этот кошмар вместе с войной закончится. В 1943 г. в Ташкенте вышел небольшой сборник Ахматовой «Избранное».

Безоблачно начинался и 1946 год. Сын остался живым. Стихи Ахматовой вновь стали печатать. Она готовила очередной сборник. Он уже был даже в печать подписан. 8 марта 1946 г. в газете «Вечерний Ленинград» напечатали фотографию – «Ахматова читает стихи своей внучке». В апреле она выступала с чтением стихов в Москве, в Колонном зале Дома Союзов.

Зал ее встретил стоя! Это поразительно! Значит не забыли! И – любят!

Само собой, доложили Сталину. Он пришел в ярость: «Кто организовал вставание?!» До сих пор стоя не приветствовали даже Жданова, только его – Сталина. А тут какую-то всеми забытую поэтессу…

В августе 1946 г. было два вечера, посвященных памяти А. Блока (25 лет со дня смерти). Вновь зал вставал, когда на сцену выходила Анна Ахматова.

Набор «Избранного» тут же рассыпали.

Это врéменное послабление было уже второй «недоработ-кой» властей. Первая случилась еще в предвоенном 1940 году. Тогда для Ахматовой начались настоящие чудеса в решете после чуть ли не 18-летнего утаивания ее от читателей.

К новому 1940 г. Ахматова в связи с советско-финской войной написала стихотворение:

 
С Новым годом! С новым горем!
Вот он пляшет, озорник,
Над Балтийским дымным морем,
Кривоног, горбат и дик.
И какой он жребий вынул,
Тем, кого застенок минул?
 

Так тогда мог написать не только отчаявшийся поэт. Прежде всего, убитая горем и уже как бы издевающаяся над такой жизнью мать.

И все же, что же произошло в судьбе самой Ахматовой в том предвоенном году?

А случилось следующее. В феврале 1939 г. на приеме в Кремле советских писателей Сталин якобы спросил: «А где Ахматова? Почему ничего не пишет?» Функционеры восприняли эти реплики вождя на свой манер: Хозяин простил Ахматову. А мы опять отстали в «понимании ситуации».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю