Текст книги "Прозрение. Спроси себя"
Автор книги: Семен Клебанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
– Усвоил, – продолжил Леухин. – Пошли дальше. История болезни – основной документ. Подчеркиваю, в данном случае юридический документ. Каждая запись, каждая дата имеют силу официальной справки. Еще в студенческой аудитории молодым эскулапам внушают сию заповедь. Ручьева изменила принятый график лечения. И что мы обнаруживаем? – Он шумно вздохнул. – Подлог! А здесь уже вступает в силу закон. В Уголовном кодексе есть соответствующая статья. – Леухин развел руками и резко поправил сбившуюся на лоб челку. – А мы в милосердие играем, – закончил он, сел и сложил руки на груди.
Дмитрий Николаевич поднялся из-за стола и, встав спиной к книжному шкафу, в стеклах которого отражалось солнце, сказал:
– Не думаю, что полезность нашей встречи будет определяться мерой взыскания, которое получит Ручьева. Но поступим ли мы правильней, если используем время, чтобы глубже, разобраться в случившемся? – Дмитрий Николаевич отпил глоток воды. – В давние времена, когда я работал в районной больнице, был у нас хирург Платон Елизарович Пашин. Про него говорили: «Зимний он человек. Теплый». Затем я часто вспоминаю слова Бехтерева: «Если больному после разговора с врачом не становится легче, это не врач».
Печерников что-то шепнул Узорову на ухо, тот согласно кивнул.
– Я не собираюсь, как Леухин, предлагать, чтобы каждый воображал себе встречу с прокурором, – продолжал Ярцев. – Думаю, что это никчемное занятие.
– Верно, Дмитрий Николаевич, – сказал с места Смородин.
Дмитрий Николаевич заговорил о том, что в научном мире существуют различные школы, направления. Их авторитет цементируется не поклонением главе школы, не его диктатом. Выдающиеся деятели науки не раз предостерегали от бездумной верности их идеям.
– У нас бытует еще некое обожествление фигуры главного врача или научного руководителя. Икс Иванович или Игрек Петрович считают необходимым, чтобы в их департаменте оперировали только по методике, разработанной ими. Так понятие врачебной этики подчиняется служению принятому образцу. Все, что имеет малейшее отклонение, квалифицируется как нарушение установленного порядка. Я имел возможность подробно изучить дело Ручьевой, – продолжал Дмитрий Николаевич. – Утверждаю, что речь идет об оплошности, которая была вызвана душевным состоянием Ирины Евгеньевны. Вот тут бы и проявить нам истинное милосердие, а мы…
Дмитрий Николаевич мысленно увидел Ирину Евгеньевну в толпе пассажиров у пригородной электрички.
– Откровенны ли были выступавшие до меня? – спросил он, оглядывая всех за длинным столом. – Откровенны. Это не подлежит сомнению.
Дмитрий Николаевич в своем выступлении не опровергал ранее высказанных обвинений, он отодвигал их в сторону и доказывал: Ручьева не только хороший хирург, она перспективный ученый. Он вспомнил поздний вечер, когда узнал о предстоящей операции Белокурова. Стоило тогда Ручьевой позвонить Ярцеву, и летчика оперировал бы он, а она избежала бы связанной с этим ответственности.
– Разве уже одно это, – сказал Дмитрий Николаевич, – не говорит о том, что Ирина Евгеньевна – человек, достойный нашего уважения? Рискнет ли здоровьем больного хирург Ручьева? Думаю, вы согласитесь со мной, произнося решительное «нет». Да, повредить страшно. Ну а не помочь, не попытаться помочь – разве не страшно? Мы обязаны отвечать не только за то, что сделали. За несовершенное нами мы тоже в ответе. – Дмитрий Николаевич обвел глазами своих коллег и ровным голосом заключил: – И пусть вам не покажется странным, что, начав разговор с оплошности, допущенной Ручьевой, я заканчиваю словами благодарности ей.
Дмитрий Николаевич отошел от шкафа и сел на свое место. Подперев подбородок ладонью, он ждал выступления главного врача. Но неожиданно поднялся всегда улыбчивый Перелогин.
– По-моему, все ясно, – выдохнул он первую фразу. – Мы собрались, отреагировали. – Он выдержал паузу, словно раздумывая, продолжать или не стоит. Но все-таки продолжил: – В протоколах предлагаю записать выговор. Никому от этого худа не будет. Поверьте мне.
– За что выговор? – не понимая, спросил Узоров.
– Я ведь сказал: для протокола.
– Хватит и порицания! – буркнул Узоров.
– Не звучит, – улыбнулся Перелогин. – Поверьте мне. В разных комиссиях заседал. Никто еще от выговоров не полысел. Ваше дело решать, я сказал. – Пожав плечами, сел на место.
Главный врач начал свою речь с того, что упрекнул Перелогина в легковесном отношении к обсуждаемому вопросу.
– Я сторонник серьезных выводов. Проступок Ручьевой заслуживает строгой оценки. Очевидно, нам придется расстаться с ней. Можно понять желание товарищей найти оправдательные мотивы, но я не могу доверять Ручьевой…
Дмитрий Николаевич не удержался:
– Это еще не резон, чтобы выгнать человека. Я решительно возражаю! И уверен, что не одинок.
– И тем не менее решать буду я, – перебил главный врач. – Вы, наверное, знаете, есть клиника, где руководитель при приеме на работу ставит врача в известность о том, что, если они не сработаются, вопрос об увольнении не станет решать местком. Так вот…
– Борис Степаныч! Опомнитесь! – протестующе воскликнул Ярцев. – Мы прекрасно знаем, о ком идет речь. Так он же выдающийся врач… Не стоит вам на него равняться!
Главный врач отвел хмурый взгляд к окну.
А Дмитрий Николаевич вынул из бокового кармана пиджака листок:
– Позвольте зачитать эту записку. «Дмитрий Николаевич, сегодня в процедурном кабинете я услышал о совете врачей. Я буду летать! В этом у меня нет никаких сомнений. И может, в тот день, когда это случится, вам и надо провести разговор о работе хирурга Ручьевой. Ждать осталось недолго. Капитан Белокуров». В кабинете наступила тишина.
* * *
До встречи Ярцева с Крапивкой оставалось семнадцать дней.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В небольшой прихожей квартиры Ярцевых стоит на треноге полукруглая плетеная корзина, почти доверху заполненная поздравительными открытками.
Теперь уже трудно вспомнить, кто предложил собирать их, чтобы потом, спустя десять-пятнадцать лет, совершить путешествие во времени, перечитывая послания, отмеченные вехами знаменательных дат.
Никто – ни Дмитрий Николаевич, ни Елена Сергеевна, ни бабушка – не оспаривает пальму первенства. Только помнят, что Маринке тогда исполнилось три годика. Теперь ей семнадцать.
Первая неделя мая принесла вороха почты. Два раза в день бабушка опустошала почтовый ящик, затем стопкой складывала корреспонденцию на столе Дмитрия Николаевича.
Писали друзья, коллеги, однополчане и многие бывшие пациенты Ярцева.
Некоторые письма Дмитрий Николаевич зачитывал вслух.
– Лена! Сердечно поздравляет Леонид Алексеевич Скворцов. И опять спрашивает: ты все такая же красивая? Что ответим? Такая же?
Елена Сергеевна улыбнулась.
– Надо ответить Скворцовым телеграммой.
– С подписью: прекрасная Елена. Я – за!.. А вот послание от твоего вечного поклонника Вадима Дорошина. Каллиграфическим почерком свидетельствует свое уважение и шлет наилучшие пожелания.
Утром девятого мая Марина проснулась раньше всех и умчалась раздобывать цветы. Нынче ей повезло: купила отменный букет гвоздик.
Марина торжественно вручила цветы отцу и ровно двадцать раз – была двадцатая годовщина Дня Победы – поцеловала его.
– Я хочу пожелать, чтобы та война была последней.
– Я тоже хотел бы.
– А шампанское по этому поводу откроют?
– Шампанское утром не пьют, – напомнила Елена Сергеевна.
– Мы этого не проходили, мама!
Пришла в праздничной вязаной кофте бабушка, и семейное застолье началось с шумного выхлопа пробки. Шампанское позолотило высокие бокалы.
Телефонный звонок отвлек Дмитрия Николаевича. Добрых десять минут он выслушивал поздравительную тираду Вадима Дорошина. Можно было подумать, что на фронте был Ярцев не врачом, а боевым генералом.
– Остановись, Вадим, хватит, – сказал Дмитрий Николаевич. – Не забывай, я плохо переношу эпитеты…
– От этого не умирают. Позволь твоему верному другу выразить свои чувства. Постарайся стать академиком. Вполне заслужил. Мы с Валентиной ждем вас к обеду.
– Слушай, не получится.
– Никаких отговорок!
– Сегодня в больнице встреча. Мне надо быть.
– Тогда приезжайте вечером.
– Ладно, созвонимся.
Дмитрий Николаевич положил трубку.
– После разговора с Вадимом начинаешь чувствовать себя по меньшей мере Наполеоном.
– Господи! – воскликнула Елена. – Столько лет его знаешь и все привыкнуть не можешь.
– Не могу.
– А Дорошин воевал? – спросила Марина.
– Нет. Не довелось. Он всю войну проработал в госпитале.
– Где?
– В Томске.
– Значит, далековато от фронта. Там могли работать женщины, пожилые люди… Я знаю, ты очень любишь Дорошина. Поэтому защищаешь? Ты не сердись, папка.
– Защищаю? – удивился Ярцев.
– Ты ведь тоже мог остаться в тылу! Не остался же!
– Марина, оставь отца в покое! – вмешалась мать. – Праздник, а ты затеяла дискуссию!
– Все правильно, Леночка. Вопрос поставлен, надо отвечать, – спокойно заметил Ярцев. – По-разному складываются судьбы людей. Война застала Вадима в районной больнице. Двух врачей, работавших там, мобилизовали в армию. Вот он и остался единственным специалистом. Потом больница стала госпиталем. А это – неотделимая часть фронта. Вадим награжден орденом, медалями.
Марина задумалась. Вероятно, чего-то она не понимала в той жизненной правде, которая была ясна отцу. И Марина не удержалась:
– И все-таки для меня фронт – это… Как бы поточнее выразиться? Это не место службы. А нечто большее… Человеческий долг. Пойми меня правильно. Останин – журналист. У него была броня, а он поехал на фронт. Значит, сделал выбор иной, чем Дорошин. – Она посмотрела на часы, отставила стул. – Я пошла.
– Куда? – спросила Елена Сергеевна.
– Праздник. Имею я право поздравить других мужчин? Пока. – И убежала.
Тотчас раздался продолжительный междугородный звонок. В трубке гремел голос Останина: «Поздравляю. Желаю. Всегда с вами».
Вот так все праздники он приветствовал друга. Оказывается, звонит из Норильска. Что его занесло туда? Неугомонная судьба журналиста?
– Спасибо, Николай! И тебя поздравляем…
Днем в актовом зале клиники Дмитрий Николаевич появился при орденах и медалях.
Возле председателя месткома Шершавиной, суетливой и озабоченной, щебетали самые хорошенькие» молодые медсестры, специально отобранные ею, чтобы вручать цветы фронтовикам. Дмитрий Николаевич еще издали заметил, как Шершавина, взяв со стола букетик, передала его одной из медсестер и показала глазами на Ярцева.
Из всех праздников для Дмитрия Николаевича День Победы был самым дорогим.
В этот день ему всегда хотелось помолчать в одиночестве и вспомнить о пережитом на войне, которую он «отбухал от звонка до звонка».
Выйдя из зала после официальной части, Дмитрий Николаевич встретил хирурга Фомина, раскрасневшегося, с влажными глазами.
– Дмитрий! – воскликнул врач, обнимая Ярцева. – Светлая моя голова, поздравляю. И не сердись, голубь, на меня. Ну, помянул друзей, помянул! Не могу!.. Было нас сто двенадцать. А по мосту прошли только семеро. Я – седьмой. Давай помянем тех, кто не прошел.
По дороге домой у Дмитрия Николаевича не выходили из головы слова Фомина. Ему чудились звуки разрывов, а потом в наступившей тишине, издали, гулко донеслись шаги семерых солдат, перешедших мост…
Уже кончился парад в честь двадцатилетия Победы. На улицах, прилегающих к Большому театру и площади Свердлова, собрались фронтовики, пришедшие на встречу с однополчанами.
По Садовому кольцу двигались орудия. Артиллеристы готовились к юбилейному салюту.
На уличных эстрадах звучала музыка, перебивали друг друга песни, кружились пары, кто-то смеялся, кто-то плакал, не скрывая слез.
Окна домов, вымытые до блеска, отражали свет голубого дня. Над площадями и скверами, встревоженные шумом, кружились голуби.
Марина с Максимом выбежали из толпы на площади.
– Хватит! – взмолилась она. – Три часа на ногах, устала.
– Пошли в кафе! – предложил Максим.
– Не надо.
– Стесняешься?
– Не люблю, когда на меня глазеют как на витрину.
– Можно отключиться. Представь, что мы одни.
– Тебе это легко удается?
– Когда я с тобой, мне все удается.
Они сели за столик в небольшом кафе. Из дальнего угла доносилась магнитофонная музыка.
– Знаешь, при тебе я все время улыбаюсь. Со стороны, верно, выгляжу дурак дураком. Отец говорит: «Ты взрослый парень, а физиономия первоклассника. Надо быть серьезней».
– Конечно, надо.
– Постное лицо тоже еще не свидетельство ума.
– Это уже тема для реферата. И для поэмы. Ты не пишешь стихов?
– Зачем? – пожал плечами Максим. – Отлично сознаю, что бездарен. Вряд ли когда-нибудь сочиню: «Ты так светла, как снег невинный. Ты так бела, как дальний храм…»
– Кто это?
– Блок. Вот он бы сумел написать, что во всей Москве нет такой девчонки, как ты…
– Да неужели?
– Лично я убежден.
– Поклянись!
– Это такая же аксиома, как та, что Земля вертится! – Максим поднял руку. – Клянусь!
– Тебе не кажется, что ты торопишься? Со всякими признаниями?
– Я чем-то оскорбил тебя?
– Ни капельки.
– Я для тебя – просто друг?
– Пока друг. Самый лучший. Разве этого мало?
Максим разминал ложечкой мороженое и смотрел, как оно таяло. В душе возникло чувство неожиданной потери чего-то исчезающего, как этот шоколадный шарик.
– Ну, вот ты и обиделся, – усмехнулась Марина.
– Просто осмысливаю услышанное.
– Валяй. Постарайся быть мудрым, как… – Она задумалась, ища сравнение. – Как Вольтер! Носи на лбу повязку мудреца.
– Тебя, пожалуй, и этот старикан не раскусил бы.
Максим нахмурился.
– А я и сама себя не понимаю!
Они вышли из кафе. Максим вдруг стал рассказывать про легендарный корабль Черноморского флота лидер «Ташкент» и его командира Василия Николаевича Ерошенко.
Они подошли к Большому театру и увидели у колонны девушку в темной шали. У нее были страдающие глаза. Она держала в руках фотографию молоденького лейтенанта и время от времени спрашивала у проходивших фронтовиков:
– Может, вы знали его? Это мой отец.
Люди молча вглядывались в лицо лейтенанта и отходили. Высокий полковник-артиллерист с обожженным лицом протянул девушке букетик подснежников.
Максим взял Марину за руку.
– До сих пор слезы от этой проклятой войны.
У Каменного моста Марина остановилась.
– Отец рассказывал: наши отбили у немцев деревню. Все разрушено, уничтожено. И вдруг отец видит: лежат обломанные ветви яблонь, а на них – молодые листья, цветы белые…
И тут сзади послышался чей-то голос:
– Помогите, товарищи. Кто-нибудь!
Марина оглянулась. Человек в солдатской гимнастерке с медалями растерянно топтался на месте.
– Кто-нибудь есть? – повторил он.
– Слепой, – шепнул Максим.
Они подбежали. Оказывается, человек уронил палку и не мог найти ее.
Марина взяла слепого за руку и почему-то громко спросила:
– Вам куда?
Прохожий ответил:
– Слышу я хорошо. А вот не вижу ничегошеньки, дочка.
Максим поднял палку – старую, вырезанную из можжевельника.
– Спасибо, – сказал слепой. У него было худое скуластое лицо и безжизненные, остановившиеся глаза.
– Куда? – переспросила Марина.
Прохожий пожал плечами.
– Попал в историю – хоть стой, хоть падай, – произнес он и достал из кармана телеграмму.
Они прочли текст.
В Москву, на праздник Победы солдата Федора Крапивку пригласил его бывший комбат Лучко. Он прислал пятьдесят рублей на дорогу и обещал, что будет встречать Крапивку у вагона.
И не встретил.
Крапивка коротко рассказал, что был у комбата ординарцем, а в сорок четвертом после тяжелого ранения и долгих госпитальных дней его комиссовали. Ни отца, ни матери в живых у него не осталось, определили его в инвалидный дом.
Несколько раз он пытался найти Лучко, но безуспешно. А совсем недавно комбат сам объявился. Прислал письмо, а потом и деньги. Не забыл, выходит.
Но произошло необъяснимое: почему-то не встретил Крапивку. Целый час отстоял Крапивка на платформе. Все ждал – мало ли чего в жизни случается. Да так и не дождался. Подошел к нему носильщик, посочувствовал, спросил:
– Где комбат живет, знаешь?
– Так вот он, адрес-то. – Крапивка показал листок.
– Такой праздник, а ты неустроенный, – вздохнул носильщик. – Ерунда получается. Давай провожу тебя. Такси возьмем.
Когда подъехали к дому, носильщик сказал:
– Ты посиди, я его вызову.
В квартире Лучко никто не ответил.
Старушка соседка сообщила, что живет он один, человек пристойный. Если пригласил – надо ждать, объявится.
Носильщик уехал, оставив Крапивку в старом кресле у лифта.
Полдня прошло. Измученный ожиданием, Крапивка решил вернуться на вокзал.
На улице он оступился, палка выскользнула и укатилась на мостовую.
– Нужно вас устроить в гостиницу, – предложила Марина. – Как считаешь, Максим?
– Лучше я уеду, – без особой уверенности произнес Крапивка. – Видать, не гостить мне в Москве.
– Придет комбат, – заверил Максим. – Глупо вам уезжать, не повидавшись.
Они посчитали свои деньги – набралось три рубля семьдесят две копейки.
– Можем одолеть тридцать шесть километров, – объявила Марина. – Поехали.
Они объездили несколько гостиниц, но мест нигде не было. «Праздник… Поток гостей», – виновато оправдывался Максим.
Крапивка устало напомнил:
– Говорил я, лучше б уехать. А теперь и поезд тю-тю…
– Надо позвонить отцу, – сказала Марина, – может, у него есть знакомые деятели? Как считаешь, Максим?
– Одобряю. Автомат рядом.
Марина позвонила домой. К телефону подошел отец. Она торопливо, волнуясь, рассказала о происшедшем.
– Помоги, папка… Потревожь своих знакомых.
– Да нет у меня знакомых в этом хозяйстве, – подумав, ответил Ярцев. – Директора универмага оперировал. А здесь – никого.
– Как же нам поступить? Жалко человека. Нельзя же его бросить. Ты слышишь?
– Слышу. Думаю… Поступим так. Я позвоню в приемный покой. Скажу, чтобы приняли. Только вы сами его отвезите в клинику. Поняла?
– Еще бы! Спасибо, папка!
Тяжелые двери клиники, над которыми полоскался праздничный флаг, были закрыты. Блестели начищенные старинные медные ручки.
Марина позвонила.
Дверь открыл санитар Зотов, говорливый, но безвредный человек неопределенных лет. Он был в коротком белом халатике и синих диагоналевых галифе. Поздоровался, напомнил о празднике, позднем часе и о том, что приема сегодня нет.
– Здесь работает мой отец, – прервала Марина.
– Кто таков?
– Профессор Ярцев, Дмитрий Николаевич.
– Другой коленкор, – всполошился Зотов. – Раз прислал сам Дмитрий Николаевич, препятствий не будет! Сейчас приглашу дежурного врача!
В слабо освещенном вестибюле было пустынно. Пахло вымытыми полами.
Позвонив, Зотов с готовностью стал рассказывать, как все в больнице уважают профессора Ярцева.
Щелкнула дверь лифта.
– Архипова, дежурный врач, – представилась стройная женщина, убирая под белую шапочку прядку крашеных волос.
– Это вот, товарищ доктор, от Дмитрия Николаевича! – доложил Зотов. – Сам прислал. А девушка, значит, доводится профессору дочерью.
– Сейчас все палаты заняты, – сказала Архипова. – Пока определим в изолятор.
– Хорошо, – охотно согласилась Марина. – Я так и скажу отцу. Спасибо!
Медсестра привела Крапивку в душ. Здесь держался слабый запах хлорки.
– Ну, папаша, ополоснитесь. А потом поужинаете.
– Спасибо, сестрица.
Стоя под шумящими струями, Крапивка поднял руки и потрогал ладонями мокрые кафельные стены. Тревога, бродившая в нем недавно, оставила его. Крапивка намылил голову и выронил скользкий кусок мыла. Случайно наступив на него, чуть не упал.
– Вы что там танцуете? – спросила медсестра.
– От радости, – ответил Крапивка.
Медсестра помогла ему обтереться полотенцем и натянуть хрусткое от крахмала белье, завязать тесемки на рубашке и кальсонах.
Крапивка давно не помнил прикосновения женских рук, а то, что было до войны, давно сделалось смутным и далеким.
Крапивке захотелось сказать медсестре что-то хорошее, но ничего не шло в голову, и он промолвил:
– Еще раз спасибо.
Медсестра привела его в изолятор. Усадила на койку.
– Располагайтесь. После ужина будете слушать салют. Я включу радио. Хотите?
– Это хорошо, – ответил Крапивка, поскреб рукой грудь и, притихнув, вздохнул.
Дверь за медсестрой закрылась. Крапивка потрогал кровать – пружины слабо простонали под ним.
Снова почему-то вернулось тоскливое настроение. Крапивка подумал, вряд ли теперь встретится с комбатом. Еще он подумал, что у него могла быть такая дочка, как эта медсестра. Но нету дочки. Никого нет. А жить-то осталось не так уж и много.
Крапивка твердо знал, что в мире существует такое, о чем ему думать не следует. Одно расстройство. Прошли, мимо любовь и отцовство. И что-либо изменить в этом невозможно.
После ужина, в десять часов, он стоял у окна, касаясь коленями теплой батареи, и слушал артиллерийские залпы. Выстрелы глухо сотрясали стекла. Крапивка нашарил ручку форточки и открыл ее.
Теперь он отчетливей улавливал праздничный салют, который он никогда не видел.
* * *
До встречи Ярцева с Крапивкой оставалось четырнадцать часов.