412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Клебанов » Прозрение. Спроси себя » Текст книги (страница 10)
Прозрение. Спроси себя
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:54

Текст книги "Прозрение. Спроси себя"


Автор книги: Семен Клебанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)

– Почему?

– Ему стыдно глядеть мне в глаза. Я представляю, какие муки он переносит.

После обеда Дмитрий Николаевич и Останин отправились побродить по лесу.

Вернувшись, Останин поднялся в светелку и увидел записку:

«Андрей, оставляю письмо. Передай. Не говорю спасибо. Знаю, что остервенеешь. Лена».

Останин посидел немного, держа письмо в руке. Оно казалось ему тяжелым. Он вздохнул и, позвав Дмитрия Николаевича, передал конверт.

– Я знал, что она уедет.

«Митя! В этом письме не ищи моих оправданий. Их нет. Я с треском провалилась. Хлипкая, слабая, я скрылась, чтобы слезами не оскорбить тебя, – читал Дмитрий Николаевич. – Я знаю, мы думаем об одном и том же, Митя. У меня хорошая память. Потом я тебе все расскажу. Потом… Это прекрасно, когда у человека есть ПОТОМ».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Зоя Викторовна Кравцова вторую неделю находилась в Москве и не торопилась с отъездом в Челябинск. Только что исполнилось два месяца, как умер Родион Кравцов. При мысли, что она вернется одна в пустую квартиру, где все напоминает о муже, ей становилось невыносимо.

На другой день после сороковин Зоя Викторовна улетела в Москву к двоюродной сестре. Здесь все были заняты годовалым внуком. И в заботах о нем боль становилась глуше.

Сейчас она сидела в квартире Ярцевых и разговаривала с Еленой.

Сюда она пришла не потому, что тогда, в Челябинске, получила приглашение. Незадолго до кончины Кравцов начал писать письмо Дмитрию Николаевичу. Не успел дописать. Так и осталась нетронуто-белой половинка страницы. И эта мертвая белизна казалась сейчас траурной.

– Вот, пожалуйста. – Она передала письмо Елене Сергеевне.

– Спасибо…

Елена Сергеевна держалась молодцом, но все-таки руки затряслись. Она прижала ладони к столешнице. Зоя Викторовна заметила это.

– Вы неважно себя чувствуете?

– Нет, нет, – всполошилась Елена Сергеевна. – Будем пить чай. С ореховым вареньем. Я быстро, мигом.

Она вернулась, неся на ярком подносе чай, варенье, вазочку с печеньем.

– Попейте горяченького.

А сама все боялась, все не могла взяться за письмо.

«Уважаемый Дмитрий Николаевич! – писал Кравцов. – Прошло немало времени с тех пор, как я пришел к вам в надежде встретить моего спасителя.

Но, видимо, память моя зафиксировала только эмоциональную сторону события. У меня не было точных сведений, исключающих возможность ошибки.

Конечно, я рассчитывал на вас, на вашу память. Для меня это играло, я бы сказал, решающую роль.

Но, к сожалению, ничего подобного не произошло.

Вы говорили тогда, что у вас нет оснований отрицать свою причастность к данной истории, ибо она характеризует вас с лучшей стороны. Вы были, конечно, правы.

Таким образом, я стал перед необходимостью подвергнуть свою версию тщательной проверке. Сами понимаете, эта акция носила очень личный характер, но, подчеркиваю, была для меня крайне важной. Я все-таки не верил, что ошибаюсь. Не верил даже после встречи с вами.

Я советовался с психологами, рассказывал про этот факт. И узнал кое-что любопытное.

Случаи, когда человек забывает происшедшее с ним событие, где он проявил себя героически, встречаются. Причина неожиданная: болезнь. И называется она – фактогенная амнезия. (Амнезия: потеря памяти по-гречески.) Убежден, вы сами знаете, но это важно для моих рассуждений.

Мне объяснили, что человек отталкивает от себя все связанное с отрицательными воспоминаниями.

Позвольте, возразил я, здесь же положительная реакция! Поступок, отмеченный добром!

Значит, ответили мне, этому поступку предшествовала сильная отрицательная эмоция. Отталкивая ее от себя, больной невольно прихватывает смежный отрезок жизни.

Любопытно, не правда ли?

Это, пожалуй, наиболее вероятное объяснение случившегося. И только вам известно, была ли у вас эта отрицательная эмоция.

Теперь о главном.

Вы, может быть, знаете, что по инициативе Горького начали создавать книги по истории фабрик и заводов. В 1932 году была попытка написать историю нашего Тракторного. Собрали много материалов, но работа над книгой приостановилась.

Мне удалось узнать, что некоторые материалы сохранились в архивах.

И вот нам повезло. Случай, происшедший в пятом бараке, был подробно описан. В докладной на имя секретаря парторганизации зафиксировано вот что: «Мужественно проявил себя молодой землекоп Д. Н. Ярцев, который бросился спасать секретаря партячейки участка Кравцова».

А в архиве прокуратуры я обнаружил донесение о враждебной вылазке в пятом бараке, где тоже указывалось…»

Дальше строка обрывалась.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Чиркнула спичка, и огонек осветил лицо Дмитрия Николаевича. Закурив, он глубоко затянулся и снова откинулся на подушку. Рядом, на другой кровати, спал Останин.

Дмитрий Николаевич хотел принять еще одну таблетку снотворного – после первой он спал всего три часа, – но передумал, решив, что встанет с первой зарей и уйдет на реку.

Непрерывно роились воспоминания, неожиданно появляясь и столь же внезапно исчезая. Видно, утомленный мозг накрошил их на ночь побольше, чтобы было чем заполнить пустоту бессонницы.

Докурив папироску, он потянулся за новой. Но, вынув ее из пачки, не стал зажигать, а только пальцами помял табак.

Он вспомнил профессора Русакова, своего любимого наставника. Бросив курить, тот еще долго разминал проклятое зелье, по пачке, а иногда и по две в день. Говорил, что помогало.

Он увидел его незамутненные возрастом глаза, смотревшие на мир умным, все понимающим взглядом.

Недавно исполнилось десять лет со дня его смерти. В день печальной даты Дмитрий Николаевич поехал на кладбище.

Вокруг все было зелено.

Две березки затеняли маленький холмик с надгробием.

«Почему у людей, приходящих к могилам родных и близких, как бы происходит самоочищение? – думал Дмитрий Николаевич. – Может, потому, что здесь всегда монолог, никто не способен возразить, поправить, уточнить? Здесь теплится надежда, что грех будет понят и прощен… – При жизни профессора Дмитрий Николаевич обращался к нему на «вы». Теперь он говорил ему «ты». – Я не знаю, что бы ты сказал, узнав про мою беду. Ты бы, конечно, напомнил, что лучшая подушка – чистая совесть. Ты говорил: «Жизнь – это всегда быть в пути». Ты знал, сколько я прошел, но не знал, откуда и как я начал свой путь. Ты часто повторял: «Когда тебе плохо, не выходи на улицу». Мне плохо. Поэтому я пришел сюда, к тебе. Прости меня. Может, тебе легче будет это сделать, если я поклянусь, что нет на мне крови. Прости, Ярослав Леонидыч. Ты предрекал мне удачу, веря, что ученик не посрамит учителя. Помнишь, ты советовал: «Будешь подниматься по ступеням вверх, постарайся не греметь каблуками». Я старался. Но теперь я рухнул и качусь вниз… И все услышат грохот моего падения».

Дмитрий Николаевич, откинув одеяло, тихо оделся и вышел из комнаты.

Солнце еще не пробилось сквозь предрассветную дымку, и роса, похожая на ртутные шарики, лежала, не скатываясь на травах.

Он спустился к реке, сел на скамейку, которую смастерил Хромов.

Стайки мальков суетились под берегом, словно знали, что Дмитрий Николаевич захватил с собой белый хлебушек. Он размельчил его и бросил в воду.

Шурша песком, подошел Хромов.

– Так у нас дело не пойдет, – ворчливо заявил он. – У людей ночь для отдыха, а вы, Дмитрий Николаевич, речку сторожите. Будто ее черти выпьют. Хватит! На ночь станете мед пить, да мы туда еще для крепкого сна подбавим травки. От ваших таблеток проку нет.

Дмитрий Николаевич молча выслушал сердечный разговор Хромова и покорно сказал:

– Как прикажете, Афанасий Мироныч.

– Тогда порядок.

«Почему про таких людей говорят: простодушный? – подумал Дмитрий Николаевич. – Способность мгновенно ощущать чужую беду и откликаться на нее – это редкостный дар, такой же редкостный, как талант».

– Пошли завтракать, – сказал Хромов.

Останин уже сидел за столом, истребляя драники с парным молоком.

– Недавно я ездил в Каунас. Вот где кухня! Как думаете, сколько можно приготовить блюд из картофеля? Сколько? Ладно! – Останин махнул рукой. – Все равно не угадаете. Сто одно блюдо! Кстати, драники там во главе меню.

– А Дмитрий Николаевич вот не очень жалует, – заметил Хромов.

– Митя! Кажется, Уайльд сказал, что самая тяжелая работа – ничего не делать. Мы бездельничаем уже четырнадцать дней!

– Что ты предлагаешь? – спросил Дмитрий Николаевич.

– Я привез с собой дневники и записные книжки. В них уйма всяких историй, наблюдений, зарисовок. Я буду тебе читать – не все, конечно, а только избранное, – а ты скажешь, что стоит печатать, а что – в фамильный архив. Согласен?

– Когда начнем?

– Да хоть сейчас. Я готов.

Хромов принес газеты и письмо Ярцеву. В короткой записке Елена Сергеевна сообщила, что дома все в порядке.

«…Только что позвонили из Академии медицинских наук. Тебя включили в состав делегации, едущей в Англию. Там через три недели симпозиум по проблемам глазной хирургии. Митя! Думаешь ли продлевать отпуск?»

«Этого не хватало… К чему сейчас поездка? Анкеты, объяснения… И завертится все… А ведь кто-то добро хотел сделать: ходатайствовал, включал. Так, мол, и так, фигура. Какая, к черту, фигура! – И неожиданно пришло на ум то, что выплыло давно, но где-то затерялось в тоске и боли: – Лже-Дмитрий!»

Затем он прочитал письмо Кравцова.

– Плохие новости? – спросил Останин.

– Прочитай сам. – Дмитрий Николаевич передал ему письмо и стал машинально закуривать.

Останин, пробежав листки, вложил их в конверт. Подержал на ладони.

– А ведь я про эту историю не знаю. Почему, Митя? Ты действительно все позабыл?

– Кое-что шевелится, но трудно понять, моя ли это память выудила или присвоила услышанное от Кравцова. При встрече в Челябинске я ему доказывал, что он ошибается.

– Как бывает! Не знал, не видел Кравцова, а прочитал письмо, могу смело утверждать: личность, – сказал Останин. – Был я как-то в суде. Рядом сидел пенсионер, фронтовик с четырьмя рядами орденских планок. Когда прокурор закончил речь, сосед наклонился ко мне и говорит: «Это ж каким человеком надо быть, чтобы получить право других судить? Их, должно быть, особым рентгеном просвечивают. А бывает и так: заберется человек на пригорок, напыжится. Вот, мол, я. Ему невдомек, что он вроде козы на горе, которая больше, чем корова в поле». – И снова Останин повернул свою мысль на Кравцова. – Верно говорят, когда умирают такие люди, злу становится вольготнее. Был бы он жив, мог бы…

– Не надо, – прервал его Дмитрий Николаевич. – Это письмо для меня как завещание. Не думал я, что в моей жизни есть еще один человек, перед которым надо держать особый ответ. Его, Кравцова, суд строже всех законов. И мне вдвойне тяжело, что его нет в живых.

Растревожив округу, пролетел самолет. Останин, проводив его взглядом, улыбнулся чему-то.

– А поедешь в Англию, не забудь купить мне крем для обуви. Люблю, когда солнце горит на штиблетах. Моя слабость.

– Я тебе здесь ваксу куплю, – хмуро ответил Дмитрий Николаевич.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

На полустанке Голубичи поезд останавливается всего на одну минуту и, распугав лесную тишину железным лязгом, торопится дальше.

Отсюда до деревни Михайловки семь километров. Следователь Ледогоров не стал дожидаться оказии, а пошел пешком и был доволен: в Москве такие маршруты – мечта. Туристы за них деньги платят.

На постой его определили в дом учителя Шкапича.

Седая голова, редкие белые брови на бледном с розоватыми прожилками лице подчеркивали его почтенный возраст. До семидесяти лет он не покидал школу, а ныне на отдыхе. Пенсионер. Но все по-прежнему зовут его учителем.

В места эти Вячеслав Александрович попал впервые и знал про них мало. И Шкапич рассказывал гостю о Полесье, которое до революции считалось гиблым болотным краем. В те времена крестьян Полесья называли полешуками. Каждый клочок земли, отвоеванный у болот, был полит слезами. Люди собирали мизерные урожаи, страдали от злых лихорадок и болезни колтун. Только здесь гнездился колтун и нигде больше.

В неурожайные годы люди покидали обиженную богом землю, хоть и была она родиной…

Советская власть повела наступление на топь. А потом военное лихолетье снова обескровило край.

Шкапич называл выжженные и затопленные районы, и губы его дрожали мелкой дрожью.

А на другой день в сельсовете Вячеслав Александрович узнал, что жену партизана Шкапича повесили немцы. И председатель сельсовета намекнул гостю, что, мол, не следует с ним говорить о войне, после этого болеет учитель. И еще председатель огорчил Вячеслава Александровича, сообщив, что есть только несколько односельчан из числа тех, кто жил здесь в тридцатом году. Сам он приехал из другого района и про убийство на хуторе Камыши ничего не слыхал.

– Как помочь вам, право, не знаю. К вечеру они придут сюда. Да, есть еще один человек, – неожиданно оживился председатель. – Петро Хрипич. Он в те годы в районной милиции работал. Правда, лет ему много. Может, позвать? Он у младшего сына живет. Тут недалече. В колхозе «Победа».

– Пригласите, пожалуйста.

– А может, фотокарточку того гражданина повесить на доску? Вот здесь, у сельсовета? Кто узнает – отзовется. По этому шляху многие ходят, – предложил председатель.

Вячеслав Александрович хотел сказать, что опознание ведется другим путем, но ответил неопределенно:

– Подумаем, как поступить, подумаем.

Первым в сельсовет пришел Хрипич.

Он посмотрел на мальчишеское лицо Вячеслава Александровича и удивился:

– Такой молодой, а уже прокурор в Москве?

– Следователь, – поправил Вячеслав Александрович.

– О чем будет разговор?

– Очень важный, – сказал Ледогоров. И, сообщив, что председатель и секретарь сельсовета являются сейчас понятыми, продолжал: – Вы слышали что-либо про убийство на хуторе Камыши летом тридцатого года?

– Сразу и не припомнишь. Тогда было много хлопот у милиции. Неспокойный год. Климовича, председателя колхоза, топором зарубили. Это помню. Я бандюгу в район привез. Но Климовича гады настигли в правлении. Это не в Камышах. – Он посидел, подумал. – Там вроде тихо было. Назар Крапивка не любил шума…

Услышав фамилию Крапивки, Вячеслав Александрович насторожился:

– А Проклова знали?

– Кого? – переспросил Хрипич.

– Проклова.

– А как же, – неожиданно подтвердил Хрипич. – Нескладный был мужик. Перекати-поле.

– Он инвалидом был?

– Какой инвалид? Кто сказал? Здоровый бугай. Непутевый. Никакой не инвалид.

– С костылем ходил. Так рассказывают, – уточнил Вячеслав Александрович.

– Да плюньте им в глаза, товарищ следователь.

– Вроде правая нога до колена была ампутирована, – продолжал Вячеслав Александрович и, раскрыв папку, вынул пять фотографий, среди них две Ярцева: одна – взятая у Крапивки, другая – прошлогодняя. – А эти люди вам не знакомы? Приглядитесь.

Хрипич взял фотографии, отошел в дальний угол комнаты. Он долго вглядывался, по-всякому вертел фотографии, временами оборачиваясь на притихшего Вячеслава Александровича. Наконец вернулся к столу и решительно сказал:

– Чужие люди. Не знаю. Врать не буду. И Проклова тут нет. У Проклова не глаза, а одни щелки от пьянки были…

Через час Вячеслав Александрович снова сидел в сельсовете, и трое односельчан – в присутствии понятых – держали фотографии и сверлили их слабыми глазами.

Маятник стареньких висячих часов, раскачиваясь, громко отщелкивал время.

– Значит, надо сказать, кто это? – уточнил свою задачу рыжебородый счетовод Игнатюк.

– Правильно, – подтвердил Вячеслав Александрович. – Никого не признали?

– А кто его знает? Скажешь, а потом что не так, тебя же и привлекут.

– Про то убийство, что вы говорили, ничего больше не известно? – спросил худой бритоголовый ветеринар.

– Кое-что известно, – односложно ответил Вячеслав Александрович.

– Узнал! – неожиданно воскликнул старик Трегубович. – Он, ей-богу, он! Узнал. Это Данила Суровегин. Они рядом с нами жили. У ближнего колодца. Угадал или нет?

– Нам гадать нельзя. Нам нужно точно знать, – сказал Вячеслав Александрович.

– Я точно говорю: Данила.

– Спасибо. А вы? – Он обратился к стеснительному щуплому мужичку. Тот сидел у окна и зачем-то смотрел фотографии на просвет.

– Думаю.

– Думать не след. Вспоминать надо! – посоветовал председатель сельсовета.

Прошло еще несколько минут, и стеснительный мужичок убежденно произнес:

– Люди не из нашей деревни. У нас таких не было. Эти в Степичах проживали.

– Выходит, никто не признал, – подвел итог председатель. Ему было неудобно за односельчан, он смущенно потирал подбородок.

Вячеслав Александрович поблагодарил всех, аккуратно сложил фотографии в папку, туго завязав ее синие тесемки.

– Что-то знакомое в этом лице. – Шкапич всматривался в снимок, зачем-то откидывал седую голову и шепотом называл разные имена, подсказанные усталой памятью: – Черты знакомые, а кто, не назову.

– Попробую вам помочь. В тридцатом году на хуторе Камыши убили мельника и его жену. Не Припоминаете?

– Это когда бандиты скрылись?

– Да.

– Один из них?

– Третий, который бежал.

– И здесь его фото? – учитель кивнул на снимки.

– Возможно. Это надо установить.

– Столько лет прошло. Трудно. В двадцать девятом году меня лихорадка замучила. Мы с женой к ее родне поехали в Тамбов. Там два года прожили. Потом домой потянуло. Как вернулись, слышали про эту историю. Задачка… Постойте, а как же фотография? Значит, третий пойман?

– Нет, есть подозрение. Необходимо опознание. Доказательство.

– Допустим, я бы назвал его имя, фамилию – вас бы это устроило?

– Конечно. Опознание свидетеля – важный факт.

– Право, не знаю. Как бы беды не натворить. Я еще подумаю. Можно?

Вячеслав Александрович не стал больше беспокоить учителя и вышел на сельскую улицу.

Небо пылало от вечерней зари. В Москве ее не увидишь. В Москве солнце давно садится за частокол панельных башен.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Дмитрий Николаевич и Останин лежали на песке, прикрыв головы влажными полотенцами.

– Сделаем перерыв? – спросил Останин.

– Читай дальше.

Останин перебросил состарившиеся страницы общей тетради. Они уже были дымчато-кремового цвета.

– «В Севастополе, на месте разбомбленной фашистами библиотеки чудом сохранился один стеллаж. Я видел, как проходили люди, но никто не трогал книги. Это было свято, как памятник. На другой стороне улицы валялись отброшенные взрывной волной журналы. Я поднял уцелевший «Огонек» за 1927 год. Здесь была напечатана заметка: «Профессор Пенсильванского университета США Тиндаль Франк опубликовал прогноз столетнего развития науки, предусматривающий: увеличение средней продолжительности человеческой жизни до ста лет; быстрое и радикальное излечение рака и артритов; кругосветное путешествие в двадцать четыре часа в условиях полной безопасности; серийное производство радиопередатчиков и приемников, а также телевизоров размером с обыкновенные карманные часы; путешествие на Луну на аппарате межпланетного сообщения; сохранение женской красоты до старости; открытие безвредных возбуждающих средств, которые будут вызывать в людях доселе неизвестные ощущения наслаждения». – Останин откинул край полотенца, нависший на лоб. – «Где вы теперь, профессор Тиндаль Франк? Мы не загадывали на сто лет. Мы рассчитывали на пятилетки. Это ближе и точнее. Мы знали, что есть фашизм и он рвется к войне. Так и случилось. Жаль, что не дойдет до вас письмо снайпера Томилиной. Она писала: «Дорогая, незнакомая подруга! Это письмо я пишу тебе из героического Севастополя. Оно, мое письмо, так же сурово, как и город. Дорогая незнакомая подруга, это письмо несет тебе горе, но я выполняю последнюю просьбу твоего друга Геннадия Годыны. Твой друг погиб. Проклятая пуля оборвала его жизнь. Он умер героем. Друг Геннадия нес для тебя его последний привет, последние слова, но вражеский снаряд оборвал и эту молодую жизнь. И вот среди крови и обугленной земли я нашла окровавленный клочок бумаги и разобрала несколько прощальных слов, написанных рукой умирающего Геннадия…

Дорогая незнакомая подруга! Я не знаю, где находишься ты. Если ты не на фронте – иди на фронт. Возьми винтовку и отомсти за смерть друга. Иди на наш героический Севастопольский фронт. Я покажу тебе могилу Геннадия. Иди к нам, ты отомстишь. Нас много, женщин на фронте, и почти у каждой свое горе. И это горе удесятеряет силы и зовет к беспощадной мести. Вчера я видела восьмилетнего мальчика с оторванными снарядом ногами. Его несли санитары, а обезумевшая мать искала среди развалин его ножки…

Ты посмотришь на наших героев, и у тебя пройдет страх. Ты увидишь, как спокойны и суровы лица людей сражающегося Севастополя».

Вы мечтали, профессор, о сохранении женской красоты до старости. И полагали, что для этого потребуется сто лет. Прошло всего четырнадцать лет, и мир увидел эту невиданную красоту. Ей вовек не померкнуть, никакие годы не властны затмить ее».

Останин кончил читать. Он ничего не спросил, потому что сам был взволнован.

– Можно еще одну запись?

– Читай.

– «…В планшете лейтенанта Маркина лежало завещание. Оно было написано на синем листке обложки школьной тетради, на тыльной стороне которой чернели столбики таблицы умножения.

«Товарищ комиссар Соловьев!

В Тульской области есть деревня Нюховка (нехорошее название). Я хотел бы, если погибну героически, а иначе свою гибель не представляю, так как буду сражаться до последнего вздоха за уничтожение фашистских гадов, то передайте моим землякам, чтобы эту деревню назвали Николаевка или Маркино. Ведь мы все братья – командиры РККА и ВМФ, и вполне, кажется, этого заслужили. Передайте моей жене – пусть вырастит достойных патриотов нашей Родины. Хочу, чтобы Юрий и Слава были авиаторами. Юрий – летчиком, Слава – штурманом. Летали бы на одном самолете. А дочь Светлана пусть учится на врача. Капитан Н. Маркин».

Останин отложил тетрадь и стал сгребать ладонями сухой сыпучий песок.

– Я хочу рассказать о войне через «частную жизнь» фронтовиков. У каждого из них было что-то свое, личное. История проникла в их души, оставляя зримые следы. Мне надо сохранить в своих рассказах документальный оттиск Времени. Как-то на одной из встреч у нас в редакции Илья Эренбург говорил: «Я бы печатал рассказы бывалых людей как репортаж, без всякой правки. Слишком мы усердствуем редакторским гребешком и ножницами. И получается: стрижено-брито… А люди-то все разные…»

– Столько лет прошло, а ты, Андрей, все свои сокровища выдерживаешь. Почему? – спросил Дмитрий Николаевич.

– Потому и выдерживаю, что до сих пор не убежден: сокровище ли это?

– Господи, другие такое печатают…

– Слабое утешение, Митя. К счастью, я не тщеславен.

Хромов проснулся, едва темнота стала терять свою плотность. Он повернулся к стене, где висел портрет Глаши, и тихо признался:

– Тяжко мне без тебя…

Слова растаяли в смутной тишине. И тишина эта больно полоснула по сердцу. Хромов беспомощно топтался по сосновым половицам и никак не мог преодолеть горесть безмолвия. Словно ушла Глаша только вчера, и окаянная одинокая жизнь коснулась Хромова впервые.

Он встрепенулся, услышав в коридоре тихие шаги. Значит, Дмитрий Николаевич поднялся – у Останина шаг пружинистый, ходкий. И Хромов заторопился во двор на кухоньку готовить завтрак.

По утрам он прежде всего ставил самовар, всегда блестевший медальной грудью, – его он чистил зубным порошком.

Солнце погляделось в самоварное зеркальце. День обещал быть ведренным и жарким.

Хромов вышел из погребка с тарелкой творога, посмотрел на реку. Там, не сняв халата, бродил по берегу Дмитрий Николаевич. И, не сдержавшись, Хромов крикнул ему:

– Дмитрий Николаевич! Да скиньте вы халат! И айда на тот берег! Погоняйте кровь как следует. Разве можно так! Я Андрею Василичу пожалуюсь!

– Вот он я, – отозвался Останин, вышедший на крыльцо. – В чем дело?

– Не был Ярцев таким! – Хромов подбежал к крыльцу. – Неужто нельзя помочь? Что за хворь привязалась?

– Все от усталости… Пройдет.

На велосипеде подъехала к калитке почтальонша Катя – зардевшаяся, с капельками пота на лице. Передала Хромову письмо для московского профессора. Так она величала Ярцева, хотя прекрасно знала, как его зовут. И тут же, вскочив на седло, умчалась.

Хромов взял конверт.

– Может, хоть это его обрадует?

Пришел Дмитрий Николаевич, взял письмо.

«Здравствуй, Митя! – Строчки были написаны размашисто, торопливо. – Целую вечность не беседовала с тобой. Даже не знаю, смогу ли обо всем написать. Хочу отправить письмо немедленно.

Тебе надо ехать в Берлин. Важное, неотложное дело!

Сегодня утром звонил профессор Вальтер Грюнвальд. Я сказала, что ты в отпуске. Спрашивал, когда вернешься. Тебя приглашают к ним в клинику. Предстоит сложная операция. Так он сказал. Тебя ждут. Операция намечена на двадцать первое августа.

Что мне ответить?

Если сможешь, позвони. Если трудно, пришли телеграмму.

По-моему, Грюнвальд бывал в Москве. И ты встречался с ним. Вспомни, как повторял его фразу: «Я вас лублу, а вы ничего».

Хотела закончить письмо, но уж ладно, открою секрет. Каждые три дня Андрей присылает мне открытку. В ней ровно пять строк. Но информация – емкая. Пишет он мастерски. «Светлое. (Наш. корр.) За истекшие семьдесят два часа вес не изменился. Настроение по шкале Рихтера три балла. Читали Чехова и Останина. Чехов лучше. Состоялся рапирный бой на тему: «Что может человек?» Решено проверить лично. Хромов на высоте. Сенсация: учимся играть на гармони. Самоучитель не присылай».

В первой открытке Останина был микрорассказ. «Мадам Ярцева, – сообщил врач, – вашему мужу требуется покой и отдых. Вот успокаивающие таблетки. Вы, мадам, их будете принимать четыре раза в день».

Митя, прошу тебя, не проговорись, иначе пропадет мой единственный источник информации. Конечно, если тебе захочется поблагодарить друга, можешь разоблачить меня. Надеюсь, у Андрея хватит доброты, чтобы продолжать начатое. Тем более что мы скоро увидимся. Я так думаю.

Получили письмо от Скворцова. Сейчас он отдыхает на озере Иссык-Куль. Спрашивает: есть ли у нас желание посмотреть это дивное место? Если хотим, то можно организовать поездку. И еще он признался, что написал занятные воспоминания о людях дивизии, где, между прочим, несколько страниц посвящено Дмитрию Ярцеву.

Совершенно неожиданная встреча произошла у меня с врачом Раисой Григорьевной Покровской. Возможно, ты забыл ее историю. Но она ничего не забыла и благодарна судьбе, которая свела ее с тобой. Припомни – была такая девушка Рая, которая работала в больнице медсестрой. Три года подряд она поступала в мединститут и каждый раз оставалась за бортом. Рискнула поступать снова. И опять недобрала одного балла.

Когда приемная комиссия обсуждала ее кандидатуру, ты отдал свой голос в защиту Покровской. Тебя спросили: «Это ваша родственница?» Ты ответил: «Нет. Я ее в глаза не видел. Но от такой родственницы не отказался бы. Ее следует принять за верность профессии и мужество». И комиссия согласилась. Раиса успешно закончила институт и теперь врачует в нашей районной поликлинике. А ты про эту историю никогда ни слова.

Кстати, про институты – в историко-архивный огромный наплыв. Четыре человека на место. Марина прошла собеседование. Но поступит ли – неизвестно… Ну, вот как расписалась, пора остановиться.

Митя, родной мой! В последнее время я часто произношу слово «надеюсь». Так вот, я очень надеюсь, что все у тебя будет хорошо. Сердечный привет Андрею и Хромову. Целую. Елена».

Дмитрий Николаевич подошел к Останину, раздраженно произнес:

– Кто бы мог подумать, что ты и здесь исполняешь роль корреспондента.

– Не знаю, Митя, чем вызван твой гнев. Но готов стерпеть. Что случилось?

– Прочти сам.

Останин, с профессиональной быстротой пробежав письмо, воскликнул:

– Ну, женщины! Была тайна, и нет! Ай-яй, Елена Сергеевна, как плохо!

– А быть внештатным надзирателем за мной?

– Грешно. Каюсь… Но это все неважно, Митенька! Тебя ждут в Берлине! Это прекрасно! Ждут профессора Ярцева! Вот это новость, – распалялся Останин. – Такой день забыть нельзя! Я бы сейчас даже выпил! Шампанского!

Дмитрий Николаевич проговорил тихо, словно прислушиваясь к каким-то своим мыслям.

– Мне страшно ехать в Берлин. – Он медленно протянул руку, пальцы заметно дрогнули. – Видишь?

– Ну и что?!

– А вдруг не смогу?

– Сможешь! – взорвался Останин. – Если не сможешь сейчас, то вообще забрось скальпель! Он не понадобится тебе никогда! Ты, Митя, сам отрекаешься от того, что далось тебе таким трудом, дорогой ценой! Ну, я прошу тебя, давай разберемся! Так получается, что эта поездка – еще одно испытание. Да, может быть, самое трудное. Но ты должен его выдержать, должен остаться Ярцевым! Хорошо, что этот день наступил теперь. Дальше было бы хуже.

Дмитрий Николаевич прикусил губу, снова посмотрел на свои руки и с искренней болью сказал:

– Но я же не смогу, Андрей! Если капля страха на мгновение парализует руку, это мгновение станет для меня роковым. Я не имею права рисковать.

– И все-таки, Митя, ты должен поехать! Я понимаю, жизнь экзаменовала тебя достаточно. Но нельзя сейчас отступать! Нельзя! Может, это и есть пик твоего восхождения? Конечно, куда проще отказаться от поездки… Но ты не имеешь права!

– Сейчас я могу принять только одно решение: отказаться от поездки.

– Струсил?

– Это честное решение.

– Но это ответ человека, который сдался без боя! Неужели тихое поражение не доконает тебя? Тебе же не простит этого Сивка-бурка…

– Не могу я, Андрей. Не могу!

– Давай поставим так вопрос: хочешь или не хочешь ехать?

– Хочу.

– Сможешь оперировать или нет?

– Нет!

– Теперь давай сближать полюса. Когда Ярцев хотел, он всегда говорил «да»! И еще, Митенька… Психические состояния весьма изменчивы, ими можно управлять! Это не я, это Ганнушкин говорил!

Подошел Хромов:

– У людей скоро обед, а мы без завтрака топчемся.

– Сейчас, Афанасий Мироныч. Разговор очень важный. Важнейший!

Останин шагнул к Дмитрию Николаевичу, заглянул в глаза и, обняв за плечи, сильно встряхнул.

– Неужели так и будешь на коленях? В мире сейчас август. Птенцы поднимаются на крыло. Может, и тебя этот август окрылит… Отчаяние не вознаграждается, Митя, а обрекает. В этом я узрел пафос письма Елены.

После завтрака Дмитрий Николаевич спустился к речке и кружной дорогой пошел в совхоз, где было отделение связи. Он отправил Елене телеграмму, в которой сообщил, что поехать в Берлин не сможет.

Обратно возвращался совершенно опустошенным. Шел медленно, почему-то озираясь, словно боялся сбиться с пути, заплутать в знакомом леске.

Вдруг лицо его покрылось холодной испариной. Чувство стыда захлестнуло с такой силой, что он застонал.

И тогда, не давая себе возможности передумать, Дмитрий Николаевич повернулся и побежал в отделение связи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю