Текст книги "Прозрение. Спроси себя"
Автор книги: Семен Клебанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
До отправления поезда Москва – Берлин оставалось двадцать две минуты.
Вдоль состава у распахнутых дверей вагонов чинно стояли проводницы в форменных черных костюмах. Они с достоинством ожидали пассажиров.
Дмитрий Николаевич и Елена вошли в купе.
Крахмальной белизной сверкнула салфетка, покрывавшая столик, и сразу чем-то напомнила операционную.
Мысли мгновенно увели его в неведомую немецкую больницу, и он увидел себя там, перед стеклянной дверью, на которой нарисованы три красных круга. Они пламенели, как огонек светофора, запрещающий вход.
– О чем думаешь, Митя? – спросила Елена, заметив его остановившийся взгляд.
– Чушь всякая лезет в голову… Пойдем на воздух.
Они вышли из вагона и стали прохаживаться по платформе, где с каждой минутой становилось все суетливее.
– Ты почаще звони! Нет, лучше сообщи телефон в гостинице. Я сама буду вызывать. Ладно, Митя?
– Хорошо. Интересно, кто со мной в купе поедет?
– Какая разница?
– А вдруг – прекрасная дама?
– От души желаю тебе такой спутницы.
– Вот как! Раньше, Леночка, ты все-таки ревновала.
– Значит, поумнела, Митя. К старости поумнела.
Прибежал чуть запоздавший Останин. Он был в приподнятом настроении.
– С удовольствием бы сам прокатился! – сказал он. – Когда попадаю на вокзал в роли провожающего, завидки берут!
– Скоро угомонишься, бродяга? – Елена по-детски радовалась веселой болтовне.
Останин передал Ярцеву бутылку коньяка, посоветовав опустошить посуду с немецкими коллегами и непременно передать им, что непутевый друг загадал на этот сувенир. Потом с ухмылкой напомнил о покупке ваксы – чтобы солнце играло в его начищенных штиблетах.
– И еще, Митя, – сказал Останин, – тебя станут спрашивать, в чем секрет твоего мастерства. На этот случай предлагаю байку. Был один капитан дальнего плавания. Каждый раз перед выходом в рейс он поднимался на капитанский мостик и заглядывал в какую-то бумажку. Как в молитвенник. Все знали про этот ритуал, но никто не ведал, что написано в бумажке. Капитал умер в одночасье. Решили узнать его секрет, вынули таинственный листок. Там было написано: «Впереди – нос, позади – корма». Вся капитанская премудрость. Воспользуйся.
Ушел поезд. Останин проводил Елену домой.
– Для меня не припас новостей? – спросила она по дороге. – Может, найдется пять строчек?
– Теперь мы уравнялись. Ты знаешь все. Пожалуй, даже больше. Ты рядом с ним.
– Как там все будет? – вздохнула Елена.
– По-моему, этот вопрос возник очень давно. Когда Митя приступил к первой операции. Ты слышишь меня, Лена? – Он почувствовал ее тревожную растерянность.
Елена молчала.
– Сколько раз с той поры он мысленно произносил слова: «Жизнь хирурга – непрерывный бой».
– Но… Ты только представь… Если… Ведь это же особый случай!
Останин прервал ее:
– В тот самый момент, когда Митя взял себя в руки и решил ехать в Берлин, случай утратил свою особенность. Он стал для него очередным боем… Почему ты не веришь? Разве профессор Ярцев может провести операцию ниже уровня своего мастерства?
– Только не стервенись, Андрей. Я готова к самому худшему.
– Вот! Вот! – воскликнул Останин. – Уже приготовилась к худшему! Если Митя не будет уверен в себе, он не переступит порога операционной!
– Но это будет поражением.
– Не надо, Леночка, до схватки говорить о ее исходе! Неужели профессор Ярцев рискнет жизнью человека?
– Никогда, – почти шепотом произнесла Елена.
– Все! Круг замкнулся. Ответ найден! Один мужественный шаг дороже потока слов. Митя сделал этот шаг. Я говорю с тобой и чувствую, что все мои слова причиняют тебе боль. Но я не могу лгать. Я сам прохожу через горе. И если уж хочешь знать, то ставлю свое «друг» рядом с твоим «жена».
Елена не сразу оценила признание Останина. Что-то смутное пронеслось в ее сознании, кольнуло самолюбие и женскую гордость, но вдруг она с пронзительной ясностью обнаружила величие простого, будничного понятия – друг. Господи, подумала она, а ведь мог Останин дрогнуть перед шквалом… Ведь мог? И она расплакалась от прилива чувств, благодарная Останину, который ничего не совершил, а только остался добрым человеком.
Марина еще не спала. Услышав щелчок замка, вскочила с постели и, накинув халатик, вошла в столовую.
– Проводила папу?
– Все хорошо.
– Почему так поздно?
– Останин уговорил пройтись.
– Хочешь спать?
– Нет.
– И мне не хочется.
Елена Сергеевна рассказала, как балагурил Останин, провожая отца.
А Марина, слушая, улавливала волнение матери и все хотела и не решалась спросить, не скрывает ли та что-нибудь, но промолчала, понимая, что услышит обычное, вроде «все нормально» или «тебе почудилось». И тогда вспомнила разговор с отцом.
– Однажды папа рассказывал, как во время операции ощутил усталость и потерял остроту восприятия. Тогда он отошел от столика и попросил стакан чая. Почти сорок минут он просидел в предоперационной комнате и пил чай. Я запомнила его слова: «В жизни наступает момент, когда следует разобраться, что к чему». Папа этот момент назвал: «Пора стакана чая». – Марина прижалась к плечу матери. – Мне кажется, что у папы сейчас пора стакана чая. Папка стал совсем другой… И дом наш, где бывало столько людей, опустел. Ну скажи, что это не так, что я ошиблась. Только скажи правду, мама!
Елена Сергеевна знала, что должна будет солгать и что это несправедливо. Дочь имеет право знать правду. Но как расскажешь, если Марина сама оказалась вплетенной в эту историю? Узнай она истину, никогда не сможет простить себе, что горе отца связано с ее поступком…
Надо было наконец ответить дочери. А как?
– Ты ведь знаешь папу… Все переживает в себе. Дело в том, что главврач в последнее время повел себя непорядочно. Папа критиковал методы его руководства. Вступился за хирурга Ручьеву, которую тот хотел снять с работы. В общем, отношения обострились. Освободить профессора Ярцева от работы главврач не может – не в его власти. Тогда он прибег к последнему шагу. Он сказал папе: «Вам лучше добровольно уйти из клиники». Вот до чего дошло.
– Что ответил папа?
– Подробностей не знаю. Только догадываюсь, что разговор был крутой. Папа решительно дал понять главврачу, что в его советах не нуждается и оставлять клинику не намерен.
– И я бы так поступила. Папа – достаточно известный хирург, уважаемый человек. Почему он должен терпеть самоуправство? Теперь представляю, как он переживает!
– Страшно другое. Все произошло накануне отъезда в Берлин. Сложная операция… Всякое может случиться…
– Надо бы отложить операцию!
– Нельзя.
– А ведь прав Максим! – вдруг воскликнула Марина. – Как-то мы говорили о жизни, и он сказал: «Самое гнусное преступление – это преступление без параграфа». Понимаешь, мама, оно же неподсудно. Нет статьи! По-моему, поступок главврача именно такой случай… Ну, сказал… Что тут недозволенного? А кто ответит за боль? Чем измерить страдание? Ты знаешь, мама, я пойду к нему и все ему выскажу!
Елена Сергеевна не ожидала такой решительности. Она испуганно посмотрела на дочь и, сдержав улыбку, сказала:
– Не надо. Успокойся. Уверена, что отец не одобрил бы такой поступок.
Марина упорствовала, все более горячась:
– Неужели честь отца могут защищать только чужие люди? А права дочери? Долг дочери? Сколько у нас твердят: отцы и дети! Разве это не самый подходящий случай ответить?
– Понимаю. Все понимаю… Только не надо без отца. Приедет, поговорим. А пока будем ждать, Мариночка. Ждать и надеяться.
Через четыре дня позвонил Дмитрий Николаевич. Сказал, что операция была чертовски трудной и что Грюнвальд – достойный коллега. А в общем, все хорошо, через неделю ждите домой.
Вернувшись в Москву, Дмитрий Николаевич в первый же день пришел в клинику. Был деловит, спокоен, сосредоточен. Сказал Лидии Петровне, что назначает обход. Привычно надел халат, помыл руки.
– Какие новости у нас?
– Особых нет. Писем много, лежат в папке. Вчера Лепешко звонил. Уехал домой.
– Отлично. А Белокуров как? Еще не летает?..
– Ручьева говорила, на будущей неделе выпишет.
– Тоже приятно. Скажите, что я посмотрю его.
Лидия Петровна отважилась, спросила:
– Как прошла операция?
– Знаете, – застеснялся Дмитрий Николаевич, – в моей практике случай редкий. Но совладал! Пришлось поразмышлять. Два стакана чая выхлебал!
– У вас это хорошая примета. Я принесу письма.
Неожиданно появился главврач. И еще от двери сказал:
– Приятно информирован. Все хорошо! Немцы довольны. Иначе и быть не могло. – Он приблизился к столу. – А тут у нас событие важное намечается. Звонили из министерства, просят выступить с докладом. Методологические проблемы современной офтальмологии. И я, знаете ли, рекомендовал в докладчики именно вас…
Дмитрий Николаевич заметил неспокойный, блуждающий взгляд главврача и отвернулся.
– Я подумал, Дмитрий Николаевич, – продолжал тот, – что это всем на пользу.
Дмитрий Николаевич, конечно, мог ответить решительным отказом и на том закончить разговор. Но в нем вызрела потребность сказать ему все, что скопилось в душе. И это не было продиктовано ни местью, ни причиненной ему болью, а было желанием в свой трудный час не унизить совесть, не разменять ее на некий шанс благополучия.
– Жалко мне вас, Борис Степаныч. Слушаю вас – и не верю. Вы просите поверить в вашу искренность… Трудно. Не могу. Я не стану вас упрекать в двоедушии. Может, память вас подвела. Вспомните, как советовали мне покинуть эти стены. И это я могу простить. Но вы старательно вышибали скальпель из моих рук. Такое не забывается. Это моя жизнь. Вы хотели ее отнять. По какому праву?
– Вы сгущаете краски, – побледнев, ответил главврач. – Был служебный разговор. Может, я и погорячился. Но я пришел к вам. Пришел. Давайте забудем.
– Во имя чего?
Главврач поднялся, похоже, хотел уйти.
– Нет уж, договорим. Давно это было. В районе Владивостока вспыхнула неизвестная болезнь. Диагнозы врачей были разноречивы. Врачи не сдавались, их усилия привели к единому диагнозу: «дальневосточная скарлатиноподобная лихорадка». Стали искать возбудителя болезни. Возглавил группу специалистов врач Тихоокеанского флота Владимир Знаменский. Наконец удалось выделить от больных микроб псевдотуберкулеза. Возникла проблема: нужны доказательства, что именно этот микроб – причина данной болезни. Единственный способ – провести эксперимент на человеке. А ведь из двенадцати больных погибли одиннадцать. И все-таки Знаменский вводит себе микроб. Он отказывается принимать лекарства, настаивает, чтобы сперва провели лабораторные и клинические исследования.
И подвиг свершился. Эксперимент завершился успешно. А вот финал был неожидан. Нашлись люди, которые сказали про Знаменского: «Очень самолюбив. Так он же на этой болезни диссертацию написал». Разные у нас жизни. Разные истории у меня и у Знаменского. Он совершил подвиг. Но, думается мне, есть что-то общее у вас и тех, кто поставил свое клеймо на личном деле Знаменского.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Теперь, когда Вячеслав Александрович закончил следствие по делу профессора Ярцева и представил обстоятельное заключение, он признался себе, что предвидел результат, к которому придет. И это совсем не потому, что Вячеслав Александрович принадлежит к приверженцам первой возникшей версии. Наоборот, как бы заманчиво, логично ни было изначально предположение, он старательно разрушал его новой гипотезой, тем самым проверяя прочность добытых доказательств.
В деле Ярцева была очевидна ясность его жизненного пути с момента ухода на фронт в июне сорок первого и по настоящее время.
Но именно эта определенность, исключающая любое иное толкование, порождала у Вячеслава Александровича особый интерес к тем далеким годам, когда Проклов стал Ярцевым.
Однажды, размышляя о деле Ярцева, он нашел графическое выражение его жизни: пунктир неизвестности переходил в сплошную линию ясных лет.
Он понимал, что увидеть жизнь Дмитрия Николаевича без пунктира будет трудно. Но каждая находка позволит соединить два-три штришка, и тогда прочертится отрезок линии, сближающий разные годы. Какими они были, те, дальние?
Конечно, удачей Вячеслав Александрович считал встречу с генералом Скворцовым. Если бы даже биография Дмитрия Николаевича не содержала ни одного «белого пятна», и тогда без сведений, полученных от командира дивизии, облик профессора Ярцева был бы неполон.
И хотя Вячеслав Александрович отлично знал, что любая неясность толкуется в пользу обвиняемого, он стремился, чтобы добытые факты дали ему право без всяких натяжек укрепить позицию Ярцева, который был откровенен в своем заявлении.
Ледогоров начал с того, что подобрал пяток книг, посвященных строительству Челябинского тракторного завода.
Он не рассчитывал встретить среди передовиков труда имя Митьки Ярцева. Задача была другая. Изучая обстановку, в которой протекала жизнь молодого Ярцева, он имел возможность рассматривать его жизнь в определенной связи с главным, общим, что сосуществовало рядом.
В книге воспоминаний ветеранов труда Вячеслав Александрович обратил внимание на сноску, которая адресовала читателей к сборнику архивных материалов Челябинской прокуратуры. Здесь были собраны документы, отразившие борьбу с преступными элементами в период строительства завода.
«Неужели здесь я встречусь с Ярцевым? – подумал Вячеслав Александрович. – Это уж будет совсем некстати». И заказал книгу.
Через три дня Люся, получив ее в Ленинской библиотеке, передала Ледогорову.
А еще через два дня он вписывал в свою общую тетрадь, где был раздел, озаглавленный «И. Проклов», следующие строки:
«Во время вражьей вылазки в пятом бараке был тяжко избит секретарь партячейки Родион Кравцов. В это время смело проявил себя молодой землекоп Д. Ярцев. Он бросился на помощь Кравцову и оказал сопротивление разнузданным хулиганам».
При всех неожиданностях, которые сопутствуют работе следователя, эта история стала как бы платой за долгие ночи, проведенные за читкой книг.
Невольно вспомнилась первая встреча с Ярцевым. Вячеслав Александрович искренне выражал свое отношение к запоздавшему заявителю. Это был сознательный поступок следователя, который хотел вызвать в душе Ярцева понимание своей личной ответственности. Он требовал от него не признания, оно было сделано, а ждал свершения собственного суда над собой. Только не суда Ярцева над Прокловым, а Ярцева над Ярцевым.
Вячеслав Александрович должен был идти к начальнику отдела. Он еще не знал, успел ли тот прочитать заключение по делу Ярцева.
«Закончилось исследование одной жизни, – подумал Ледогоров. – Началось оно с той страшной ночи и бегства никому не ведомого парня на железнодорожной платформе. А через тридцать пять лет я слышу голос человека, который говорит мне о поездке в Берлин. Туда известный профессор поедет первым классом… Какая же длинная, трудная дорога жизни разделяет железнодорожную платформу, груженную лесом, и вагон международного экспресса!»
Вошла Люся.
– Вас вызывает Шагин.
Вячеслав Александрович взял папку, закрыл сейф, направился к начальнику.
– Прошу разрешения, – как всегда, произнес он.
– Входите. – И без всякого вступления Виктор Павлович спросил: – Вам нравится то, что вы написали?
Вячеслав Александрович не ожидал такого вопроса, скорее был готов к серьезным замечаниям. И потому уклончиво пожал плечами.
– А мне нравится, – сказал Виктор Павлович, почувствовав смущение Ледогорова. – Вы, должно быть, ожидали обычное «согласен» или «не согласен». Ведь так, Вячеслав Александрович?
Ледогоров кивнул.
– Почему мы блюдем наше служебное, функциональное? – продолжал Шагин. – Скажете: строжайшее соблюдение законов, высокая ответственность – это основополагающее. А разве наша документация, ее стиль, язык, палитра психологического анализа не представляют ценности творческой? Во всем этом фокусируется индивидуальность следователя. Ваш документ содержит достоверность, аналитический срез происшедшего, четкую юридическую обоснованность выводов… – Он улыбнулся. – Много неизвестных было в задаче, которую вы решали. Поскольку версии следователя покоятся на интуиции, логике и психологии, могу отметить, что все эти три кита были хорошо задействованы. Ставлю вам пятерку.
– Вы так все разобрали, будто я диссертацию защищал, – сказал Вячеслав Александрович.
– Есть житейский закон, по которому все мы, как правило, опаздываем к возможной удаче. Как вам удалось обойти этот закон?
– Теперь вы ведете следствие по поводу моего следствия…
– Что привело вас к Скворцову?
– Просчет… Оплошность. Первый раз я прочитал рекомендацию Скворцова, не придал ей значения. Во второй раз она у меня вызвала подозрение.
– Почему?
– Помните слова Анатоля Франса: «Наиболее правдоподобно выглядит документ, который подделан…» Подействовала реакция на допущенную мною ошибку.
– А я думал, начнете хвалиться, – усмехнулся Виктор Павлович.
– По-моему, лучше сделать разумный вывод. Честно говоря, встреча с генералом Скворцовым поначалу не сулила никаких открытий. Его жесткие, порой колючие ответы на мои вопросы лишь подтверждали известные данные. Но когда он стал рассказывать о душевном состоянии Ярцева, о его бесстрашной одержимости на поле боя, то я понял – это расплата за Проклова.
– Как появился сборник документов прокуратуры Челябинска?
– Меня больше всего интересовали первые годы его новой жизни. Все началось с Челябинска. И надо было самому окунуться в ту эпоху, дабы понять процесс становления, и упаси бог мерить все только сегодняшними мерками. Я как-то даже прикинул, что это дело на четыре года старше меня самого.
– Любопытно, – заметил Виктор Павлович. – Оказалось, что вы добыли неопровержимые свидетельства.
Шагин разборчивым почерком подписал заключение и сказал:
– Будем докладывать Генеральному…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Не прошло и недели после возвращения из Берлина, как Дмитрий Николаевич сам оказался пациентом больницы. И на долгие дни. Неподвижность, унизительное бессилие. Страх. Боль. Ему все это представлялось нереальным, фантастичным – с такой ошеломительной быстротой его жизнь совершила еще один поворот. Непредсказуемый поворот.
Что вызвало его? Стычка с главврачом? Нет. Как ни странно, Дмитрий Николаевич через день-другой уже перестал думать о ней. И произошло это само собою, как бы даже вопреки его всегдашней трезвости и рассудительности.
В те дни он ощущал какую-то давно забытую беспричинную радость, родственную той, какую ощущает ребенок, с улыбкой просыпающийся по утрам. Все было удовольствием – завтракать в милой его сердцу кухне, прихлебывать чай из большой желтой кружки, посматривать на Елену и понимать, что она тоже чувствует этот покой, эту необъяснимую радость, а потом идти пешком к себе в клинику и представлять череду дневных дел, ожидающих его. И знать, верить, что они будут успешны.
Да, иной раз он пытался отрезвить себя. Мысленно повторял, что ничего еще не кончилось – ни расследование его дела в прокуратуре, которое может тянуться и тянуться, а потом прийти к отнюдь не благополучному финалу; ни конфликт с главврачом, если и затихший, то лишь на время, потому что Борис Степанович не так прост, чтобы после первой же стычки сложить оружие, нет, он еще попытается воевать и будет изворотлив, хитер и упорен; ни даже сама операция, проведенная в Берлине, потому что и после удачных, кажущихся безукоризненными операций случаются осложнения… Дмитрий Николаевич твердил себе это, но беспричинная радость все равно не гасла, все равно грела. И дела подвигались успешно.
Может быть, опять был прав Останин, любивший повторять – без лукавого мудрствования, – что жизнь состоит из черных и белых полос, и вот черная кончилась, наступила светлая, и надо попросту радоваться этой передышке, как выпавшим подряд теплым и солнечным дням.
Он позвонил Останину:
– Что за своей ваксой не приходишь?
– Неужто привез?
– Одну ее и купил.
– Спасибо, Митя! Век не забуду! Сию минуту бы прибежал, да вот снова улетаю. На остров Сахалин! Вернусь – обмоем подарок!
Дружище Останин любил еще повторять, что унылые будни человек обязан превращать хотя бы в маленькие, но праздники. Сам-то он мог и умел это делать.
С чего же тогда, с чего все ухнуло под откос? Или продолжало накапливаться напряжение, а он не замечал: переполнялась чаша, а он не видел и не предчувствовал той роковой, той последней капли?
Она могла быть крохотной, даже не зафиксированной сознанием. Да, конечно. Могло быть и так. Но это значит, что он уже был обречен, давно обречен. Кто застрахован от еще одной мелкой неприятности или обиды?
В пятницу он возвращался из клиники, – все в том же состоянии приподнятости, веселого и чуть пьянящего возбуждения, несмотря на то, что позади был долгий рабочий день и в теле ощущалась усталость. У подъезда приткнулся громоздкий фургон, и несколько человек, встрепанных и раскрасневшихся, запихивали в коробку лифта перевернутые стулья, детскую кровать, связки книг и узлы с бельем. Переселялось какое-то семейство.
Чтобы не ждать лифта, Дмитрий Николаевич стал подниматься пешком. Легко, быстро дошагал до третьего этажа, и вдруг кольнуло сердце. Не очень сильно – короткая и тотчас отпустившая боль.
Если бы ему знать, что это сигнал опасности! Если бы знать! А впрочем, что изменилось бы, что он сумел бы сделать? Перепугавшись, лечь в постель, принять профилактические меры, наглотаться лекарств? И помогло бы? Вряд ли, если чаша была уже полна.
Он постоял в пролете между этажами, потирая ладонью грудь. Боль исчезла. У него уже бывало так, вероятно, как у большинства людей, проживших отнюдь не растительно-безоблачную жизнь (да еще и курящих!), и он безотчетно подумал, что это просто от усталости, от городской августовской жары и духоты. Пройдет. Уже прошло.
И он так же легко и быстро пошел вверх, до своего пятого этажа.
Можно было открыть дверь своим ключом, но он нарочно громко и требовательно позвонил – все от того же радостного возбуждения, от нетерпеливого желания увидеть домашних, которые заражались теперь его состоянием и радовались его радостью.
Дверь распахнула Марина.
– А у нас гость! – сообщила она с порога, улыбаясь Дмитрию Николаевичу.
– Отлично! – сказал он. – Кто таков?
Марина стремительно, как и все, что она делала, обернулась:
– Максим! Где ты?
«Ах, вот кто явился! Тот самый! Давно бы пора!» С откровенным любопытством Дмитрий Николаевич уставился на высокого угловатого парня, появившегося в передней.
– Премного наслышан, – с преувеличенной почтительностью поклонился Дмитрий Николаевич.
– Я тоже, – сказал Максим.
– Весьма приятно. Наконец-то взаимно убедимся, насколько слухи о нас соответствуют действительности.
Он говорил это, а внутри озорно ликовал: «Ну, держись, Максим! Я тебе устрою смотрины! Я проверю, на что ты способен!»
– Да проходите же! – смеялась Марина. – Прямо к столу! Мама уже чай приготовила, у нас торт! Любишь трюфельный торт, Максим?
– Я все торты люблю, – ответил Максим.
Он, казалось, ничуть не смущается. Ни скованности, ни юношеской неловкости, будто уже бывал в их квартире. «А может, действительно уже не раз побывал?» – усмехнулся про себя Дмитрий Николаевич.
– Закурим? Прошу! – Он раскрыл перед Максимом коробку «Казбека».
– Не курю.
– Вот как? Похвально. И не пытались начать?
– Нет.
– С юных лет бережете здоровье?
– Просто у нас в общежитии почти все курят, – сказал Максим. – В комнате и так хоть топор вешай. И потом, знаете, меньше привычек – больше свободы.
Вмешалась Марина:
– Папа, учти, он всегда говорит правду! Даже страшно бывает!
– За него страшно? – спросил Дмитрий Николаевич.
– Конечно! Как ляпнет что-нибудь!
– Ну, врать и притворяться еще опасней, – сказал Максим.
– Абсолютно согласен! – с живейшим сочувствием поддержал Дмитрий Николаевич, аппетитно закуривая и выпуская колечки дыма. – Очевидная истина! Жаль, не все ее разделяют! Максим… как вас по батюшке?
– Просто Максим.
– Отлично. Если позволите – просто Максим. Кстати, ваше имя как переводится? У древних «максима сентенция» – это «высший принцип», я не ошибся? Благое дело, благое – высшие принципы. Меньше вранья – больше свободы! Меньше денег – еще больше свободы! Вы, насколько мне известно, будущий художник? У нас в зале ученого совета висит картина Рембрандта «Урок анатомии». Копия, разумеется, копия! Всегда на нее смотрю. Было время, ее сняли, так, на всякий случай, потом опять повесили… Прекрасное полотно! А это верно, что когда Рембрандт испытывал нужду, то пользовался дрянными дешевыми красками? И теперь многие его шедевры потемнели, пожухли?
– Верно.
– Ай-яй. А вы как? Одной стипендией обходитесь?
– Он ходит вагоны разгружать, – сказала Марина. – И в строительных отрядах работал.
– Похвально!
– И «хвостов» у него никогда нет. Можешь себе представить?
– Отменно, отменно! Слова, стало быть, не расходятся с делами! До диплома сколько осталось?
– Год, – сказал Максим.
– Ну, это мгновение! Уже обдумали, что представите на выпуске?
– Да.
– Что-нибудь масштабное? Современное? Отражающее эпоху?
Дмитрий Николаевич понимал, что игра идет не на равных, что не надо загонять этого симпатичного парня в угол. Но уж такое было сегодня настроение; вдобавок, может быть, примешивалось к нему ревнивое отцовское чувство, и Дмитрий Николаевич продолжал мысленно приговаривать: «Держись, жених, устроим тебе смотрины!»
Непрерывной трелью залился междугородный телефонный звонок.
Дмитрий Николаевич снял трубку и, пока разговаривал, не сводил глаз со стола, за которым уже сидели Елена, Маринка и Максим-правдолюбец. Не испытывая смущения, правдолюбец поедал трюфельный торт. В распахнутых глазах Маринки – влюбленность, счастье. И отсвет этого счастья – в глазах Елены. Слишком яркий отсвет для того, чтобы реально воспринимать достоинства и недостатки бедного жениха…
– Кто звонил? – спросила Елена. – Профессор Грюнвальд?
– Он называет меня «Митрий», – сказал Дмитрий Николаевич. – Трогательно? Кстати, еще на моей памяти бытовало выражение: «Выпить пол-Митрия»…
– Как состояние больного?
– Состояние больного? – переспросил он так, будто речь шла о несущественной мелочи и будто Грюнвальд звонил отнюдь не по этому поводу. – Вполне нормальное. Скоро выпишут.
Он заметил, как быстро переглянулись Елена с Маринкой. Разумеется, они тоже беспокоились, не произойдет ли осложнения после операции, они знали, что риск остается. Звонок коллеги Грюнвальда означал для них многое. А в том состоянии, в котором находился последние дни Дмитрий Николаевич, известие из Берлина было закономерным, естественным. Черная полоса кончилась, идет светлая. Так и должно быть.
Телефон в тот день почти не умолкал. Тут же позвонила корреспондентка из «Вечерней Москвы». Голосок у нее был по-детски тонкий, но требовательный.
– Интервью не будет, – ответил Дмитрий Николаевич. – Ну и что? Какая разница, где проведена операция, в Москве или Берлине?
Корреспондентка наседала, сплошной щебет слышался в трубке.
– Нет, – сказал Дмитрий Николаевич. – Все обычно. Человек не видел, теперь прозрел. Не было, не было интересных подробностей! А если вам надо про подвиг, напишите – подвиг совершили люди, сделавшие для нас уникальные медицинские инструменты. Да, да. Именно. Толковые врачи были во все времена, а вот таких инструментов, такой аппаратуры никогда не было!
И опять, разговаривая, он не спускал взгляда с Максима, непринужденно сидевшего за столом. Ничего держится жених. Без притворства, без фальши. Серо-зеленые глаза невозмутимо-спокойны. Ласковы. Дмитрий Николаевич мог бы поклясться, что уже встречал точно такое выражение глаз. Не просто спокойствие в них, а как бы спокойствие воды, спокойствие неба. Некое спокойствие матушки-природы… Держись, жених!
– Ну, – сказал он, вернувшись к столу и с наслаждением отхлебывая из своей желтой удобной кружки, – так что будет за дипломная картина?
Маринка живо обернулась к Максиму:
– Можно показать?
Метнулась в переднюю, принесла подрамник, завернутый в бумагу. С хрустом, торопясь, стала снимать обертку.
– Вот! Но это только эскиз.
На холсте в дерзкой и необычной манере был написан портрет девушки. Портрет Маринки. Смеющейся, счастливой Маринки.
– Нравится?
– Очень, – после паузы ответила Елена Сергеевна. – Ты здесь какая-то… и похожая, и непохожая… Во всяком случае, такой я тебя не видела. Хотя, как говорится, свою дочь знаю…
– Это и будет дипломом? – спросил Дмитрий Николаевич.
– Это один из эскизов, – сказал Максим. – Но вообще будет вот этот портрет. Примерно такой же.
– Твердо решили?
– Да.
– Тематически не очень выигрышно.
– Почему?
– Ну, не знаю. Может, надеть на нее строительную каску? Куртку студенческого отряда? И соответствующую подпись придумать?
– Зачем? – спросил Максим, не отводя своих ласковых серо-зеленых глаз.
И Дмитрий Николаевич вспомнил, у кого он видел такой взгляд. Волки. Волки, с которыми он столкнулся мальчишкой в те давние годы… Нет, не может быть. Что за нелепая ассоциация? И все-таки это было, было, он не ошибается. Вот так же смотрел волк: прямо, открыто, и ничего не читалось в его мерцавшем взгляде, кроме ласкового спокойствия.
– Думаю, вы все понимаете, – сказал он Максиму. – К диплому предъявляют… гм… особые требования. Великие живописцы тоже не выбирали сюжеты. Писали на заданную тему, не так ли? И неизвестно, потеряло от этого искусство или выиграло?
– Я считаю – потеряло, – сказал Максим.
– По-моему, – осторожно вставила Елена Сергеевна, – у Марины вообще никогда не было такой кофточки…
– Максим ее выдумал! – засмеялась Марина. – А мне теперь хочется именно такую!
«Волк, – сказал себе Дмитрий Николаевич. – Волк и Красная Шапочка».
Едва глянув на портрет, он понял, что бесполезно устраивать проверки и смотрины. Максим устоит. Не Маринка была изображена на портрете, а та, кого любит Максим. Выражаясь возвышенно, любовь водила его кистью. И это ощущалось с такой пронзительной силой, было таким откровением, что не могло не ударить по сердцу.
Господи, сама-то Маринка осознает это? Чувствует ли, что это не шуточки, что это серьезно?
Любящий Волк и Красная Шапочка. Какая чепуха! Кто сказал, что человеческий взгляд непременно должен быть замутнен чем-то и лишь в природе – подлинная чистота и искренность? И разве вся наша жизнь – с ее трудами, мучениями, высокими подвигами и жаждой правды – в конечном итоге не направлена к тому, чтобы на земле становилось все больше и больше людей, у которых глаза ясны и чисты, как небо, как вода родника?
И после минутной горечи, после холодка, внезапно опахнувшего душу, Дмитрий Николаевич снова ощутил и уверенность, и радостный подъем. Да, это потеря – расстаться с Маринкой. Но не только потеря. Его дочь – звено в той цепочке поколений, что протянется в будущее. Нечего бояться конца, если твоя жизнь продлится в детях и внуках. Ты бессмертен.