Текст книги "Прозрение. Спроси себя"
Автор книги: Семен Клебанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Дмитрий Николаевич погасил папиросу и закрыл глаза.
Еще в институте профессор призывал студентов: «Когда слушаете больного, закрывайте глаза, чтобы лучше слышать. Наверное, заметили, так поступают музыканты».
Сейчас Ярцев прослушивал свою жизнь. Обдумывая прожитое, он с болезненным пристрастием искал родное, ярцевское.
Припомнился шалый весенний дождик. Он сыпал на землю, стучался в оконные стекла. Лужи то вскипали водяными пузырьками, то покрывались мелкой рябью.
Весна выдалась ранняя, сумбурная. Еще недавно, неделю назад, метелица гуляла в последнем отзимке, а на другой день выглянуло солнышко, и повсюду простенькими нотами зачастила капель. Снег обмяк.
А сегодня с утра зарядил дождь. Бродит по Москве, поливает прохожих – на счастье, заглядывает в окна – внимания просит.
Но Дмитрий Николаевич ничего не замечал.
Настольная лампа под зеленым абажуром освещала узкое лицо профессора, его короткую старомодную стрижку. Старинные напольные часы устало пробили одиннадцать.
Отложив книгу, Дмитрий Николаевич попытался понять, отчего возникло тревожное беспокойство. Никаких видимых причин не было. Возможно, взволновала книга Льва Толстого «Путь жизни».
Открылась дверь, и вошла дочь. Она никогда не стучала, прежде чем войти.
Однажды мать спросила, почему Марина так поступает. И Марина с категоричностью десятиклассницы ответила: «Нельзя квартиру превращать в учреждение».
Дмитрий Николаевич только посмеялся. Мир полон условностей бытия. «Если мне звонят по телефону, а я занят, то ведь дома ответят, что я еще не пришел с работы. Но в ту минуту кому-то нужен был именно я, только я…»
– Тебе телеграмма, папа, – сказала Марина, присев на диван. – Из Киева.
Дмитрий Николаевич поблагодарил, взял телеграмму.
– Что ты читал? – спросила Марина.
Он молча передал книгу. Полистав, она сказала:
– Я возьму. Интересно?
Они нередко читали с дочерью одни и те же книги. Он кивнул, подошел к столу.
– Что в школе?
– Учимся… Но мне кажется, ты хочешь спросить о Максиме. Я не ошиблась?
– Вы не поссорились?
– Подозреваю, он тебе нравится, – усмехнулась Марина. В ее голосе послышались какие-то новые интонации. Кокетливые, что ли… – Ходили в кино. Потом провожались.
Она чмокнула отца в щеку, вскочила с дивана и уже в дверях, прижав голову к косяку, добавила:
– Мне он тоже нравится. Спокойной ночи. Допоздна не работай, слышишь?
Марина просила об этом начиная с пятого класса. Он вечно засиживался за столом до глубокой ночи: были обильная почта, рукописи, книги, отзывы, диссертации, дипломы, отчеты. И надо было все успеть к определенному дню, чаще всего – срочно. Только вот если терпение и желание у него были всегда, про время этого никак не скажешь. И самое обидное, что ничего тут нельзя было изменить.
Дмитрий Николаевич прочел телеграмму:
«Приглашаю к телевизору в субботу вечером. Во втором акте я вам подмигну. Целую ваши золотые руки. Мещерин».
Так мог написать только Константин Михайлович.
«Вот как все получилось. – Дмитрий Николаевич повеселел. – А тогда тянул дрожащую руку, слезно причитал: «Помогите другу Василия Качалова, слепенькому актеру Мещерину…»
Много историй поведал Константин Михайлович профессору, пока лечился у него. И каждый рассказ – мудрость, откровение. Большой художник жил в его душе.
Дмитрий Николаевич любил поближе сойтись с людьми, которых лечил, старался вникнуть в их человеческую суть. Но среди множества своих пациентов личности более яркой, самобытной, чем Константин Михайлович, он не встречал.
Случилось с артистом, казалось, непоправимое. Однажды во время спектакля Мещерин спускался по декорационной лестнице и внезапно рухнул вниз на сцену.
– Почему вырубили свет?! – кричал он. – Включите!
Дали занавес. А зрители поначалу ничего не поняли, никто даже не встал с места. Да и кто мог подумать, что упавший актер мгновенно ослеп?
Как-то Константин Михайлович задержал профессора в палате неожиданной просьбой:
– Можно, я сыграю сцену из «Живого трупа»? Вдруг не доведется больше…
– Вам нельзя напрягаться, – сказал Дмитрий Николаевич.
– Что вы! Я так, шутя… Только не уходите. Я не могу без зрителей.
И Дмитрий Николаевич стал свидетелем чуда: почти мгновенно Мещерин превратился в Федора Протасова. В лице Мещерина с застывшим взглядом слились воедино страдания и боль. Руки судорожно шарили в карманах распахнувшегося халата. Потом, приставив к сердцу вместо пистолета чайную ложечку, артист вздрогнул и повалился на кровать… «Что ты сделал, Федя? Зачем?» – воскликнул он за Лизу и прошептал: «Прости меня, что не мог… Иначе распутать тебя… Мне этак лучше. Ведь я уже давно… готов».
Он заплакал. И вместо реплики: «Как хорошо. Как хорошо» – молитвенно произнес:
– Дмитрий Николаевич, если бы вы знали, как хочется жить, видеть…
В тот день Дмитрий Николаевич не мог ему ничего обещать. Только через три месяца в глаза Мещерина прорвался свет.
– Вы не поверите, Дмитрий Николаевич! Я вижу! Прекрасно вижу…
– И что же вы видите?
Мещерин вдруг опустился на колени:
– Вас, дорогой кудесник!
Смущенный Дмитрий Николаевич помог ему подняться, спросил нарочито рассерженно:
– Сосчитать мои пальцы сможете? Сколько?
– Два.
– А сейчас?
– Пять, – ответил Мещерин. – И все пять – бесценные! Они вернули мне Отелло и Протасова.
– Не забуду, как вы чайной ложечкой стрелялись, вот на этом коврике, – сказал Дмитрий Николаевич.
Теперь Мещерин снова играет на сцене.
…Дмитрий Николаевич подошел к окну.
Дождь утих, словно растеряв силы. Под светом фонарей бездонно поблескивал асфальт. Ветер, покачивая ветки, ронял стеклянные горошины капель.
Как всегда перед сном, Дмитрий Николаевич позвонил в больницу дежурному врачу.
– Ирина Евгеньевна? Это Ярцев. Тихо? – Так обычно он спрашивал о новостях и, услышав столь же краткое: «Спокойно», заканчивал свой рабочий день.
Но сегодня голос Ирины Евгеньевны прозвучал тревожно:
– Несколько часов назад из военного госпиталя доставили летчика. Готовимся к операции.
– Авария?
– Кажется, с самолетом столкнулась птица. Пробило лобовое стекло. У летчика тяжелое ранение. Поражен правый глаз.
– Когда это случилось?
– Утром.
– Почему мне сразу не позвонили?
– Нельзя же всегда надеяться на вас…
– Понял. И тем не менее я приеду.
– Сами будете оперировать? – Она спросила почти шепотом.
Дмитрий Николаевич улыбнулся. Он живо представил себе тихую Ирину Евгеньевну, у которой сейчас, наверно, покраснели щеки, словно она совершила что-то недозволенное.
– Нет, – ответил он. – Я просто хочу видеть этого парня.
В ночных коридорах больницы горели одинокие лампочки. Только операционный этаж светился всеми окнами.
В вестибюле возле вешалки одевалась врач Баранова. Увидев Дмитрия Николаевича, она сказала с сочувствием:
– Опять на ночь глядя… Не жалеете вы себя, Дмитрий Николаевич.
– Начальство пожалеет, – ответил он, входя в лифт.
В главном операционном зале лежал капитан Белокуров. Командир говорил про него: он рожден для неба. А что его ждало теперь? Куда, в какую сторону повернется его судьба?
Жизнь летчика Белокурова, с ее трудами, с багровыми закатами заречья, где раскинулся аэродром, с березовой рощей, где стояли дома военного поселка, была теперь в руках хирурга Ручьевой.
Ирина Евгеньевна знала почти все про ранение Белокурова, но ей не было известно, что три дня назад у больного, которого готовили к операции, родился сын и он еще не видел мальчишку.
Увидит ли?
Дмитрий Николаевич стоял в сторонке, чтобы глаза Ирины Евгеньевны не встречались с его молчаливым, настороженным взглядом. Внешне он был спокоен, а отмечая ее уверенные, точные движения, освобождался и от безотчетной внутренней тревоги.
Следя за операцией, он думал о случившемся. Оказывается, раненый, ослепший летчик сумел посадить машину. Сохранить сознание в таких обстоятельствах почти невозможно. Это редчайший случай. И объяснением может быть только несгибаемая воля летчика.
Потом Дмитрий Николаевич услышит признание Белокурова: «Я все время внушал себе: сядешь, должен сесть и сядешь!»
Утром он, Белокуров, получил задание полкового «института прогноза». Задача была привычная – разведать погоду перед началом полетов.
Выполнив задание, он возвращался на аэродром и прикидывал, что через пару дней поедет в город и заберет из родильного дома Ольгу и мальчишку. «Хорошо бы назвать его Никиткой. Ольга, наверно, согласится».
От неожиданного толчка голова его откинулась назад и резко ударилась о жесткую спинку сиденья.
Лицо заливала кровь.
Еще не понимая, что случилось, он попытался открыть глаза, но уже не увидел солнца, разлетевшийся пух и забрызганные кровью приборы. Одна туманная красноватая муть.
Белокуров решил: надо сажать машину. Вслепую. По командам с земли.
– Седьмой! – запросил он командный пункт. Ответа не было.
Прижав мягкие ларинги, повторил:
– Седьмой!
И снова тишина.
Он провел рукой по шнуру шлемофона и обнаружил, что тонкий шнур перебит.
Сквозь кровавую муть пилот еле угадывал очертания приборов. Но все-таки понял, что подходит к посадочной полосе.
Она совсем близко. Только бы не ошибиться… Белокуров глубоко вздохнул и захлебнулся от теплой крови во рту.
Сил оставалось все меньше.
Касание. Машину повело и встряхнуло. Руки вцепились в штурвал. И не могли разжаться.
«Теперь все, – сплевывая кровью на пол кабины, подумал он. – Мы в дамках, Оля».
Сирена «Скорой помощи» уже пронзительно выла.
Белокуров лежал в палате один. Вторая кровать пустовала. Ему нужен был абсолютный покой.
Первое время – после операции и многочисленных процедур – он не испытывал тоски одиночества. Его непрерывно клонило ко сну, а когда пробуждался и боль затихала, он не мог думать. Просто слабо тлела надежда на благополучный исход.
Однажды он проснулся, прислушался. И вдруг испугался одинокой тишины. Тогда он попросил Ручьеву подселить кого-нибудь.
Ручьева обрадовалась просьбе летчика. Значит, кризис проходит и вот-вот наступит перелом – предвестник исцеления.
Так в палате Белокурова появился студент Денис Лепешко.
Его привела санитарка тетя Дуня и, разобрав постель, сказала:
– Ну вот, Белокуров, принимай соседа. Денисом величают. Попал он в передрягу, конечно, не так, как ты, голубок, в небе, а на грешной земле.
– Здравствуйте, – первым отозвался Белокуров. И почему-то счел нужным предупредить: – Если стану храпеть, не стесняйтесь, свистните. Я на бок повернусь.
Денис Лепешко уважительно сказал:
– Надеюсь, в тягость не буду. Я – ходячий.
– Ходячий, а не зрячий. Тебе самому нянька нужна. Не очень шастай по коридорам, – предупредила тетя Дуня и, подбив подушку Белокурова, вышла из палаты.
К вечеру Белокуров и Денис познакомились поближе. Разговаривали сдержанно, по-мужски, без жалоб на судьбу.
Белокуров узнал, как Лепешко угодил в больницу.
– Я в строительном институте, на третьем курсе. Во время практики назначили меня мастером на стройку в Лазурный. Дела там шли плохо. График срывался. Я пришел на площадку и увидел: тридцать рабочих простаивают. Кто курил, кто читал газету, другие загорали. Спросил одного: «Почему не работаете?» Он ответил: «А что ты можешь предложить, мастер? Может, ты бетон привез?» Я пошел к начальнику стройки, рассказал обо всем, попросил принять меры. А он спокойно так посоветовал: «Поезжай в город. Купи футбольный мяч. Дай его работягам. Пусть играют. Спорт укрепляет здоровье». Я возмутился. Начальник резко оборвал меня: «Послушай, студент, неужели тебе жалко десятку для рабочего класса? Купи мяч. И они при деле будут, и ты разомнешься. Соображать надо, студент…» Я хотел ответить, но не смог, потому что все вдруг разом провалилось в темноту. Я только крикнул: «Не вижу… Ничего не вижу!..»
– И ведь останется безнаказанным! – выдохнул Белокуров. – Я вот лежу, слушаю сирены «Скорой помощи» и думаю – половины сирен могло не прозвучать, если б поменьше таких вот сволочей было!
В палату вошел Дмитрий Николаевич.
– Как дела?.. По-моему, оба чем-то удручены. Может, не сошлись характерами? Что, Белокуров, молчите?
– Думаю, Дмитрий Николаевич.
– Тогда не смею беспокоить.
– Извините, не так сказал. Просто нахожусь под впечатлением того, что рассказал Денис Антонович. Страшно ведь!
Дмитрий Николаевич прошелся по палате.
– Я знаю другой случай… – заговорил он. – Над океаном летел самолет. Пассажирам выдали спасательные жилеты. Сколько мест, столько и жилетов. Маленькая девочка не имела билета, сидела с матерью в одном кресле. Ей жилет не достался. Самолет терпел аварию. Тогда один пассажир, наш врач, профессор Жордания, отдал девочке свой жилет. Он погиб.
В палате наступила, тишина. Ее нарушил Белокуров.
– Человеком погиб… – сказал он.
* * *
До встречи Ярцева с Крапивкой оставалось шестьдесят два дня.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Чаще других возникало в памяти имя Хромова.
Их дружба была сдержанной, но искренней. А Дмитрий Николаевич даже чувствовал к Хромову сыновнюю привязанность, хотя тот был старше всего на шесть лет.
Вот и нынешней весной Дмитрий Николаевич приехал в домик бакенщика. Тут всегда ждали его, всегда была приготовлена чистенькая, до блеска выскобленная светелка.
…В тот день, закончив оперировать дочку бакенщика, Дмитрий Николаевич спустился в приемное отделение, там с утра мучился в тревоге и ожидании Хромов. Увидев профессора, он вздрогнул. Ему почудилось, что приход Дмитрия Николаевича связан с дурной вестью, иначе пришла бы дежурная сестра.
Но Хромов услышал уверенное и доброе:
– Все хорошо.
Хромов закивал головой, в горле заклокотало, и, оробев, он не смог поблагодарить, а только глухо выдохнул:
– Радость-то какая, господи!.. – Слезы показались у него на глазах.
Дмитрий Николаевич сел рядом и стал успокаивать его, понимая, что сомнение и страх еще гнездятся в отцовском сердце.
Потом Хромов, точно очнувшись, всмотрелся в усталое лицо профессора и сказал:
– Не зря все твердили: Ярцев, Ярцев… Чем же мне одарить вас?
Дмитрий Николаевич рассердился:
– Да вы что?! И не стыдно?
Но Хромов, не слушая его, пообещал:
– Я вам речку подарю. Вот! Приезжайте, гляньте на подарок!
С той поры Хромов стал называть свой линейный участок – Светлое. Мало-помалу прижилось это название и в округе.
Наконец-то машина вырвалась за кольцо окружной дороги и юркий «Москвич», набирая скорость, устремился к заветной реке.
К полудню апрельское солнце стало пригревать. И все вокруг обрело яркие, звонкие тона: и голубой, почти осязаемо струившийся воздух, и словно бы побеленные стволы березняка, и золотисто-рыжие стожки прошлогодней соломы.
Дмитрий Николаевич свернул на обочину, остановил машину.
Справа от шоссе вешняя вода высоко залила крутой склон, поросший кустарником. Ледяное крошево, шурша, кружилось меж затопленных ветвей.
Щурясь от солнечного света, Дмитрий Николаевич глядел на вечную неутомимую работу реки.
Он был рад встрече с этим весенним многоцветьем, предвкушал отдых в светелке, где днем распахнуто окно, а вечером мгновенно, разом набегает сон, один час которого дороже целой ночи в городе.
До домика бакенщика оставалось сорок километров.
Дмитрий Николаевич неторопливо ехал по лесной дороге. Он опустил боковые стекла и вдыхал пахнущий мокрой землей воздух. Лес встречал гостя нескончаемым праздничным хороводом деревьев.
Неожиданно впереди возник милицейский мотоцикл. Еще издали лейтенант, подняв руку, подал знак остановиться.
Дмитрий Николаевич вышел из машины.
– Вам синяя полуторка не встречалась? – Лейтенант торопливо козырнул, оглядывая Ярцева.
– Вроде бы нет.
– По шоссе ехали?
– У развилки я выходил. Спускался к берегу.
– Значит, не видели?
И, не договорив, лейтенант рванул с места мотоцикл.
Дмитрий Николаевич еще долго смотрел ему вслед. Но в лесном солнечном коридоре было пусто, только доносился треск удаляющегося мотоцикла.
Хромов не просто обрадовался приезду Дмитрия Николаевича, он был счастлив.
Позавчера, отправляя из райцентра телеграмму, он написал:
«Ледоход в разгаре. Не прозевайте».
И хотя Хромов не был уверен, что дела позволят профессору приехать, он все же сходил в сельмаг и купил бутылку шампанского, что завезли еще к Новому году, буханку ноздреватого и пахучего хлеба, который Дмитрий Николаевич предпочитал пирогам и ел, запивая холодным молоком. Целую кринку выпивал.
Продавщица сразу догадалась, кого ждет Хромов, и с хлопотливым интересом спросила:
– Водку пить твой профессор не научился?
– Ты зубы не скаль, граммофон с языком. Вот.
Хромов вышел, хлопнув дверью.
За обедом говорили о житье-бытье, но Хромов больше рассказывал про дочь Аленку. Нынешним летом она закончит институт и поедет учительствовать на Дальний Восток.
– Распределили?
– Сама напросилась. Есть у нее моряк-пограничник. К нему решила податься. Вот.
– А вам бы хотелось, чтоб здесь была, рядом с папашей?
Хромов вздохнул:
– Сами знаете, настрадалась она. Не хочу теперь приневоливать. А вот Глаша не отпустила бы… – Он смолк, притих, словно пожалел, что вырвались слова о жене.
Спать легли рано, едва засмеркалось и потянуло вечерней свежестью.
Ночью Дмитрию Николаевичу снился сон: собирал он грибы, белые, боровички, всем грибам полковники. Набрал полные ведра, а вокруг грибов – тьма-тьмущая, хоть коси, только класть некуда. Кричит он, зовет Хромова, а того нет – пропал. Один-одинешенек Ярцев в лесу.
Утром за завтраком профессор сказал:
– Сон привиделся мне: грибы собирал. Это что, к болезни?
– К дороге.
– Значит, пора…
Хромов прищурил глаз, ухмыльнулся.
– В бога вы не верите, – сказал он. – Не положено ученому человеку, А сны признаете, В который раз про них спрашиваете. Это как понимать, Дмитрий Николаевич?
– Очень просто, Афанасий Мироныч: много еще неизвестного, неразгаданного. А знать-то хочется все. Есть такая жадность…
– Есть, – охотно согласился бакенщик.
* * *
До встречи Ярцева с Крапивкой оставалось пять лет.
ГЛАВА ПЯТАЯ
После ночного дежурства к профессору пришла врач Баранова «поговорить о делах».
Войдя в кабинет Ярцева, она предварила разговор настороженным предупреждением: «В нашем коллективе творится что-то страшное. Я не имею права молчать». Безбровое лицо Марии Ивановны слегка покраснело, короткие руки прятались в карманах халата.
– Я вам очень доверяю, Дмитрий Николаевич. – На ее лице истаяла робкая улыбка. – Вас это должно обеспокоить, ибо касается человека, которого вы опекаете.
Дмитрий Николаевич знал, что Мария Ивановна не отличалась тем, что именуется «остротой мысли». Так, рядовой врач. Но особа настырная. Своего не упустит.
– Говорите, – нехотя предложил он.
И Баранова стала рассказывать, как во время ее ночного дежурства Белокуров пожаловался на боль. Она взяла историю его болезни и ознакомилась с ней, чтобы понять, какую помощь следует оказать. Затем вернулась на пост и сделала запись о случившемся. Снова полистав страницы, она обнаружила в записях Ручьевой явную неточность.
– Вопреки установленному порядку Ручьева вносит самовольные исправления в историю болезни летчика Белокурова. Такой уважаемый человек, летчик, заслуживает самого внимательного отношения!
– А другие больные, не летчики, разве не заслуживают? – спросил Дмитрий Николаевич.
– Летчик – это… – Она еще больше зарделась. – Мы должны приложить все силы. А Ручьева нарушает принятую методику!
– Мария Ивановна, пожалуйста, спокойнее.
– Я волнуюсь!
– Тем более. Поберегите себя.
Что-то желчное, кляузное обозначилось в разговоре. Дмитрий Николаевич отвел взгляд. Ему захотелось встать и уйти, но настойчивость Барановой все равно не позволила бы сделать этого.
– Вам, конечно, нужны факты, – продолжала она. – Они есть. Причем неоспоримые! – Баранова вынула из папки историю болезни летчика и, открыв ее на странице, где лежала розовая закладка, почти шепотом сказала: – Дата процедуры не соответствует ангиограмме! Это подлог!
Дмитрий Николаевич прочитал записи Ручьевой. Стал рассматривать ангиограмму. Действительно, даты были разные.
– Расхождение очевидное, – согласился он.
– Надо реагировать! – настойчиво сказала Баранова.
– В каком смысле?
– Административном!
– Вы обратились не по адресу. Я не главный врач. Передайте вашу жалобу ему.
– А нужна ли огласка? Я хотела доверительно… Чтобы Ирина Евгеньевна впредь не подводила вас.
Ярцев посмотрел на Баранову.
– Вы очень предусмотрительны.
Она обиженно взглянула на Дмитрия Николаевича, аккуратно вложила закладку на прежнее место, словно боясь потерять главное доказательство вины Ручьевой, и пошла к двери.
У порога остановилась.
– Даже два человека могут одну истину понимать по-разному, – многозначительно заявила она.
– Смотря что считать истиной, – ответил Дмитрий Николаевич.
Баранова вышла, поспешно затворив дверь.
Дмитрий Николаевич рассеянно взглянул на часы – был полдень. Сейчас должна появиться сама Ручьева. Он обещал принять ее в двенадцать часов.
Обычно она легко и уверенно входила, будто всегда была убеждена, что ее появлению рады.
Он вспомнил строки Уитмена и улыбнулся:
«Молодые и старые женщины ходят по городу. Молодые женщины очень красивые. Но старые еще красивее».
Ручьева опаздывала.
«Странно… – подумал Дмитрий Николаевич. – Она всегда была аккуратна. Что могло случиться? Вряд ли Ручьева могла совершить столь необдуманный шаг. Столь очевидную ошибку. Нет, это что-то другое…»
В дверь наконец постучали.
– Войдите, – отозвался Дмитрий Николаевич.
Ручьева, шагнув в кабинет, развела руками:
– Извините, Дмитрий Николаевич. Электричка опоздала.
– Слушаю вас, Ирина Евгеньевна. Садитесь, пожалуйста.
– Дмитрий Николаевич, состояние Белокурова заставляет, как мне кажется, обсудить вопрос об операции, которую будут делать нейрохирурги. Я прошу вас принять участие в консилиуме. Когда вы располагаете временем?
Он полистал странички календаря.
– В пятницу или понедельник. Пожалуйста. Кстати, о Белокурове. Как случилось, что вы провели сеанс, не предусмотренный курсом лечения?
– Вы уже знаете? – удивилась Ручьева.
В ее глазах было детское изумление. Где уж с такой искренностью хитрить!
Дмитрий Николаевич вздохнул:
– Я очень сожалею, что не вы сообщили мне об этом.
– Я приходила, но в тот день вы были в операционной. Потом я плохо себя почувствовала и уехала.
– Вам следовало все-таки доложить.
– Но мне прежде всего хотелось поделиться с вами. Вы назначили встречу на сегодня. Я и пришла…
– Вас опередили.
Если бы Ярцев сказал, что эту информацию он получил от Барановой, она бы не поверила. Всегда при встрече с Ириной Евгеньевной Баранова была ласкова и приветлива.
– Я не хотела скрывать. Поверьте, не хотела. Так случилось, Дмитрий Николаевич! И сегодня опоздала… Опять все нескладно!
– Что с вами, Ирина Евгеньевна? – Дмитрий Николаевич почувствовал, как она волнуется. – Разве вы живете за городом?
– Теперь да.
В ее глазах Ярцев увидел смущение, растерянность.
И, странное дело, Дмитрию Николаевичу явно послышался грохот мчащейся электрички. «Значит, действительно что-то изменилось в ее жизни, – подумал он. – Что-то с семьей?»
Дмитрий Николаевич напомнил:
– Десятого вы проводили третий сеанс.
– Эта дата соответствует графику, – подтвердила Ручьева. – Белокуров был подвергнут воздействию лазера. Об этом есть запись в истории болезни.
– Но ангиограммы нет. Отсутствует важное звено в процессе лечения. Четырнадцатого вы провели очередной сеанс, хотя по графику он был запланирован только на двадцатое. На ангиограмме автоматически отбивается дата. Вы, наверное, про это забыли и, возможно, по рассеянности приложили ангиограмму, полученную четырнадцатого, к записям о сеансе, который был десятого.
Ручьева ответила не сразу.
– Самое удивительное, Дмитрий Николаевич, что я и сейчас не вспомнила про дату.
– О чем вы хотели сказать позавчера, когда искали меня?
– Я хотела сообщить, что провела внеочередной сеанс, потому что предыдущий оказался неполноценным. Значит, меня обвиняют в подлоге? – спросила Ручьева.
– Воздержитесь, пожалуйста, от торопливых выводов. Как все случилось? Объясните.
Ручьева поднялась с кресла и прошлась по кабинету. Затем вернулась к столу:
– Я поняла вас так. Вы просите дать объяснение. Тем самым вы позволяете мне высказать свою позицию. Я не ошиблась?
– Нет, не ошиблись.
– Я думаю, что пределы моей вины вы толкуете значительно шире, нежели они есть на самом деле. Десятого я не сумела четко зафиксировать пораженный участок. Поэтому провела с Белокуровым повторный сеанс, показания которого имели для меня большое значение. Я готова нести всю полноту ответственности за него.
– Я вас верно понял: сеанс нужен был вам, врачу?
– Да, Дмитрий Николаевич, мне, врачу. Но в конечном итоге – больному.
– Врачебная этика ставит больного в привилегированное положение, – сказал Дмитрий Николаевич.
Ручьева встрепенулась.
– Разве есть доказательства причиненного мной вреда?
– Пока нет, – отозвался Дмитрий Николаевич.
Ирина Евгеньевна посмотрела на него внимательно и заговорила о том, что само понятие «эксперимент» содержит в себе элементы риска и что ее уверенность в безопасности больного может быть поколеблена непредвиденной случайностью. Входя в операционную, каждый хирург всегда помнит об этом.
– А то, что я была тогда расстроена, – Ручьева пожала плечами, – это мое. Личное. И оно не коснулось жизни летчика Белокурова. Помните, вы когда-то сказали – горе тому врачу, чьи слезы увидит больной. Десятого Белокуров моих слез не увидел.
Дмитрий Николаевич тихо спросил:
– Выходит, десятого с вами уже что-то случилось?
Ручьева кивнула и тут же спохватилась:
– Разве это имеет отношение к делу?
– Полагаю, самое непосредственное. Есть такое слово – самочувствие. Само-чувствие. Очень важно, как чувствует себя врач во время работы.
Неожиданно уныние охватило Ручьеву.
– Что будет теперь? Меня уволят? – нерешительно спросила она.
Глядя в ее тоскливые, вопрошающие глаза, он не нашелся что ответить.
– Догадываюсь, мою судьбу будет решать совет врачей. Об одном прошу, Дмитрий Николаевич. Не приглашайте меня. Я могу расплакаться… Я женщина…
Голос Ирины Евгеньевны дрожал.
О том, что «дело Ручьевой» будет обсуждаться на совете врачей, Дмитрий Николаевич узнал только накануне.
И сейчас, сидя в кабинете главного врача и слушая Бориса Степановича, он пытался понять его позицию: усматривает ли главный врач в действиях Ирины Евгеньевны нарушение формулы: «Не повреди» – или считает, что речь идет о случайной оплошности? Но Борис Степанович заявил, что не намерен навязывать свое мнение коллегам и оставляет за собой право выступить в прениях.
Он также сообщил, что испытывает чувство горечи от того, что Ирина Евгеньевна не нашла в себе силы прийти на совет, и призвал подойти ответственно к решению столь серьезного вопроса.
«Хитер», – подумал Дмитрий Николаевич.
– Возможно, кто-либо озадачит нас вопросом? – поинтересовался Борис Степанович и, выдержав паузу, сказал: – Вопросов нет. Прошу высказываться.
Дмитрий Николаевич обвел взглядом членов совета.
Первым поднялся хирург Узоров.
– Я задаю себе вопрос – есть ли в действиях хирурга Ручьевой нарушение врачебной этики? – заговорил он. – Могут быть и другие вопросы, но для меня главный – этот. По-моему, Ручьева проявила небрежность, но в ее действиях нет злого умысла. Скажу больше. Борис Степанович не случайно зарезервировал выступление в прениях. Видимо, он не счел возможным обозначить происшедшее формулой, за которой последует наказание. Хочу спросить, а не затеваем ли мы бурю в стакане воды? Иногда я встречаю своего коллегу из Воронежа и спрашиваю: «Как дела?» Он отвечает: «Утешаюсь тем, что могут быть хуже». Сегодня у меня примерно такое же ощущение. По-моему, раздувая дело Ручьевой, мы совершаем безнравственный поступок. Давайте не будем делать этого. Лично я отказываюсь…
Под конец своей речи Узоров раскраснелся, а когда сел, отер лицо платком с монограммой и посмотрел на Дмитрия Николаевича. Тот торопливо записывал что-то на полях газеты.
– Ну вот, – сказал Борис Степанович. – Узоров достаточно энергично начал наше обсуждение. Кто продолжит?
Отозвался Смородин.
Для своих пятидесяти двух лет он был необычайно моложав. Веселый, подвижный, всегда безукоризненно одетый.
– Я благодарен Илье Яковлевичу за эмоциональное выступление. Однако точка зрения Узорова игнорирует факт, который обойти нельзя. Это – разные даты под одним документом. Халатность, проявленная Ручьевой, в данной истории очевидна. И – наказуема. Другое дело – мера взыскания. Ее должна определить наша совесть. Но кто, например, возьмется наказать за ошибку при постановке диагноза? Лишь какой-нибудь неуч-всезнайка или тот, кто сам у постели больного не мучился, решая сложнейшие вопросы. В этом я убежден. Давайте спросим себя, соблюдала ли Ручьева врачебную этику все годы, что мы ее знаем? Безусловно! Значит, ее добросовестность изменила ей всего один раз? Так будем же справедливы. Могут возразить, что Смородин, дескать, амнистирует всех, кто попирает врачебную этику. Куда, дескать, покатимся? Ошибки начнут расти как грибы после дождя. Нет! Я хочу порядка. Но творческого. Хочу повторить известное: справедливость должна быть сильной, а сила – справедливой. Так как же поступить с Ручьевой?
– По закону! – задиристо ответил с места огненно-рыжий Леухин.
– Нет такого закона.
– Тогда зачем толочь воду в ступе! – сердито воскликнул седоусый Печерников.
– Я думаю, что общественное порицание вполне достаточная мера! Зная Ирину Евгеньевну, не сомневаюсь, что она правильно воспримет наше решение. Таково мое мнение, – закончил Смородин.
Леухин погасил сигарету и поднялся.
Дмитрий Николаевич вздохнул. Помнил он странную, не до конца понятную историю с Леухиным. С той поры много воды утекло, можно было бы забыть, да все не забывается. Именно с того времени Леухин стал резким, вспыльчивым. А был добрым, любил шутку, рядом с ним всегда было весело. Но однажды ошибся в одной операции, и исправить эту ошибку было нельзя. Больной Леухина, молодой геолог, остался с незрячим глазом. И каждый год, где бы он ни был, этот геолог, под Новый год любезно поздравляет Леухина с праздником. Напоминает, не дает покоя…
– Для начала есть вопрос, – сказал Леухин. – Кто у нас определяет степень виновности? Борис Степанович, вопрос, наверное, к вам?
– Руководство. Лечебно-контрольные, патологоанатомические конференции. Совет врачей, – с видимым неудовольствием ответил главный врач, поднимая хмурый взгляд на Леухина.
– Неувязочка получается… – забормотал Леухин. – Виновная не пришла. Поэтому разрешите еще вопрос: кто обнаружил несоответствие в истории болезни Белокурова?
– Могу сообщить, – сказал Дмитрий Николаевич. – Вначале я узнал об этом от одного нашего сотрудника, а потом рассказала сама Ирина Евгеньевна.