Текст книги "Прозрение. Спроси себя"
Автор книги: Семен Клебанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Останин открыл дверь Ярцеву и увидел его потухшие глаза, серое опавшее лицо. Понял: разговор в прокуратуре был тяжким.
– Будем обедать, – сказал Останин.
– Нет, не хочется.
– Жаль. А я ждал.
– Прости.
– Вот этого не будет! – взорвался Останин. – Пожалуйста, запомни – я плохо переношу голодовку. Не приспособлен! Так что будем обедать! Посмотри на себя. Кстати, ты не заметил – в прокуратуре есть зеркала?
Дмитрий Николаевич безучастно молчал.
– Как бы я ни был запальчив, – не остывал Останин, – категоричен в своих суждениях и оценках, ты не сможешь доказать мне, что сегодня тебе стало жить страшнее, чем когда писал заявление в прокуратуру.
Дмитрий Николаевич по-прежнему молчал. Заметно перекатывались на бледных скулах маленькие желваки.
– Я хочу гордиться тобой, твоим мужеством! Я презираю Проклова. И бесконечно уважаю Ярцева. Поэтому требую: неси достойно свою ношу. И пусть не будет у нас жалких слов. Я ведь тоже не из кремня. Я могу скиснуть, как все люди… Сейчас один из нас должен быть сильнее. Я попробую им быть. Не мешай мне. Ты слышишь, Митя? Теперь говори, что хочешь, можешь даже ругаться. Итак, завтра утром – в путешествие! К Хромову.
– Завтра? – удивился Дмитрий Николаевич.
– Да, с утра.
– Я никого не предупредил.
– И правильно сделал. Разве у тебя взяли подписку о невыезде?
– Нет.
– Так о чем речь? У тебя отпуск. Ты отдыхаешь.
– Хорошо, – покорно согласился Дмитрий Николаевич.
– Отлично! Только не бери машину.
– Почему?
– Чтобы труднее было сорваться в Москву. На теплоходе поплывем. Путешествие по реке – удовольствие, даже в моей бродячей жизни. Уважь, Митя, а?
– Уговорил.
– А на будущий год махнем на Байкал. Закатимся к Лаврову.
Дмитрий Николаевич попытался представить себе лето будущего года, о котором говорил Останин, но почему-то увидел из оконца барака тайгу, стылое солнце и услышал завывание ветра.
Взглянув на его лицо, Останин сказал:
– Может, Байкал не выйдет, но Сухуми – гарантирую.
Дмитрий Николаевич хмуро усмехнулся.
Внезапный отъезд мог навести Елену на тревожные размышления. А если будет суд? Его-то не скроешь! И скрывать-то теперь бессмысленно. На мгновение подкралось чувство жалости к себе и подсказало неожиданное: если бы он умер до встречи с Крапивкой… Тогда в памяти Елены, Маринки и всех друзей он остался бы тем самым Ярцевым, которого они так любили. И к могильной плите с его именем пришли бы все, кому он успел сделать добро.
«Оказывается, иногда умереть вовремя – счастье», – подумал Дмитрий Николаевич. Но и это не было ему дано.
В Светлое добирались теплоходом до небольшой пристани Лесняки.
Дмитрий Николаевич опять всю ночь провалялся в бессоннице, только под утро задремал, уткнувшись в подушку.
Останин тихо прикрыл дверь каюты, взял фотоаппарат и поднялся на палубу.
Два пассажира сидели в плетеных креслах. Один из них – в широкополой соломенной шляпе – что-то оживленно рассказывал своему спутнику, но вдруг поморщился и громко объявил:
– Я чхаю!
И с удовольствием, вкусно чихнул. Затем разжмурил глаза и сказал:
– Я чхнул.
– Будь здоров, Микола, – пожелал спутник.
– Буду. – И продолжал свой рассказ про чью-то неудачную женитьбу. – Любовь – это же бездна…
Теплоход огибал береговую излучину. На песчаных холмах тянулся молодой березняк послевоенной посадки.
Останин засмотрелся и стал фотографировать.
Подошел Микола, спросил:
– Любуетесь?
– Дивные места. Глаз не оторвешь.
– Вы только мать-природу уважаете или, может, моего друга заснимете? Между прочим, герой, – заметил Микола.
– Чего мешаешь человеку? – вмешался спутник.
– Я деликатно, Трофим Никандрович.
– Ладно, Микола, отстань. – Трофим Никандрович смущенно пощипал рыжеватые усы.
Останин подсел к нему, представился:
– Останин, журналист.
– Ну, что я говорил? – воскликнул Микола. – У меня нюх на людей… За версту вижу, кто он и что он! Тут такое дело, что тебе добро и людям польза! Да ты не майся, Трофим Никандрович, я все сам доложу. Вы думаете, про героя я из бахвальства брякнул? Нет, уважаемый. Ему вчера третий орден Славы вручили. Так герой он или кто?
– Герой, – охотно согласился Останин.
– Про то и речь! А вот о себе слова не вымолвит. Молчит, как сирота. А, между прочим, орден этот за Берлин. Посчитайте, сколько лет награда хозяина дожидалась? Ну-ка? Никак не могли найти. А он, между прочим, человек известный – начальником цеха у нас на судоремонтном.
Трофим Никандрович все порывался уйти, но Микола цепко держал его за руку.
– Далеко плывете? – поинтересовался Микола.
– До пристани Лесняки, – сказал Останин. – Дальше на катере в Светлое. Я не один, товарищ в каюте.
– Так вот, хочу досказать! Есть у него фотография. Ну, живая картинка истории. Стоит Трофим Никандрович среди солдат на ступенях рейхстага. Усов, конечно, нет, но узнать можно. Я как увидел, все подпись его искал на колонне. А он мне говорит: «Когда мы подошли, спереди все было разрисовано. Пришлось с тыла зайти». Понимаете, он расписался, да вот подтверди теперь! Кабы не орден Славы – не поверили бы…
В Лесняках их ждал катер.
Белобрысый – грудь нараспашку – моторист спросил Дмитрия Николаевича, надолго ли он в их края, а потом сказал:
– Видок-то у вас… не первый сорт. Год назад другие были.
– Отосплюсь, позагораю, – неуверенно ответил Дмитрий Николаевич и почему-то вспомнил слова Останина: «Есть ли в прокуратуре зеркала?»
Останин разглядывал окрестные берега, щедрые на лесное добро. А Дмитрий Николаевич смотрел и ничего не видел – какие-то размытые сине-зеленые полосы текли по сторонам.
Катер шел быстро, с терпеливым старанием разрезая гладь реки. Два водяных отвала, вспоротых его белой острой грудью, пенились, оставляя за кормой глянцевую дорожку.
Вскоре показалось Светлое. И тут же длиннорукий моторист звучной сиреной предупредил Хромова. Давно сложился такой обычай приветствовать гостя.
– Славно, что приехали! Вот… – встретил друзей Хромов.
Прибавилось хлопот у Афанасия Мироновича Хромова. Ему и вставать приходилось пораньше, надо было принести к завтраку парное молоко и приготовить обед и ужин. Конечно, особых разносолов взять неоткуда, но Хромов очень старался, чтобы гости остались довольны.
Он переживал, видя, что Дмитрий Николаевич оставляет еду в тарелке, думал, не нравится; ему было невдомек, что тут другая причина. И все допытывался: может, гречишных блинов испечь или уху-семиглазку сварить?
Его успокаивал Останин. Уверял: еда, мол, превосходная, но теперь многие болезни лечат голодом. Вот и Дмитрий Николаевич таким способом сердце укрепляет.
Хромов кивал, но подсознательное беспокойство все же не оставляло его. Он шел в свою комнату с лопающимися синенькими обоями, скрипучей кроватью, стоявшей у окна, и рыжей тумбочкой, покрытой цветной клеенкой. Над ней в самодельной рамке висела фотография покойной жены.
Афанасий Миронович, коренастый, жилистый, был с виду человек мрачный, но глаза, темные, слегка раскосые, спрятанные под густыми бровями, смотрели на людей тепло и с озорством, как будто они никогда не пребывали в печали.
Только подушке с поблекшими ситцевыми ромашками на наволочке поверял он свои скорбные думы да вел тихий разговор с портретом покойной Глаши.
И теперь, при бессоннице, журчит голос Хромова, но уже все больше о профессоре Ярцеве и моряке-лейтенанте, что служит на Дальнем Востоке, где будет учительствовать дочь. На другой день Останин с Хромовым отправились в сельмаг, а Дмитрия Николаевича попросили наколоть березовых чурок для летней плиты, выложенной под навесом в дальнем углу дворика.
Без охоты выполнив «домашнее задание» – так определял Останин поручения по хозяйству, – Дмитрий Николаевич вернулся в комнату. На кровати Останина лежала книга известного психолога Ганнушкина. Больше всего Дмитрия Николаевича удивило, что из нее торчали бумажные закладки. Полистав томик, он увидел подчеркнутые красным фломастером строчки. Значит, Останин не просто читает, а штудирует книгу.
«Что ему тут изучать?» – подумал Дмитрий Николаевич. Он полистал страницы, наткнулся на отмеченную фразу:
«Человеческая личность даже на пути своего нормального развития обыкновенно претерпевает коренные изменения…»
Еще одна страница с подчеркнутыми строчками:
«В течение долгой жизни человек может явиться перед нами последовательно в виде нескольких личностей, до такой степени различных, что если бы каждая из фаз его жизни могла воплотиться в различных индивидуумах, которые можно было бы собрать вместе, они составили бы крайне пеструю группу, держались бы противоположных взглядов или питали бы даже презрение друг к другу».
Дмитрий Николаевич задумался.
Ему теперь часто слышался настойчивый вкрадчивый голос: чего ты ждешь? Зачем бессмысленно терзаешь себя? Уйди, уйди сам…
Дмитрий Николаевич не знал, хватит ли у него на это сил. Поймут ли его Елена и Марина? Простят ли?
Ближе к ночи, когда взошла луна, Дмитрий Николаевич и Останин сидели на берегу. Неярко горел костер, еле-еле освещая их лица.
Огонь отражался в темной воде: цепочка бликов уплывала по течению и все не могла уплыть.
Дмитрий Николаевич спросил:
– Андрей, ты от меня ничего не скрываешь?
– Скрываю, – с готовностью подтвердил Останин.
– Что?
– Небольшое открытие. Ты псих, Митя.
– Это еще надо доказать.
– Ты все равно не поверишь, – усмехнулся Останин.
– А все-таки? – прищурился Дмитрий Николаевич. – Человек, тайком изучающий труды Ганнушкина, мог бы найти аргументацию.
– Увидел-таки! Дознался! – воскликнул Останин. – Жалею, что не довелось раньше прочесть эту книгу. Честное слово, было бы полезно. Я ведь тоже теперь живу надеждой… Вот и удобряю ее научной мыслью. Митенька, ничего мы про самих себя не знаем. Ничего!
Вокруг было тихо, только вода поплескивала, качая отражение огня.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
У Федора Крапивки появился долгожданный билет домой. Поезд уйдет только в седьмом часу вечера, а Федор проснулся ни свет ни заря и маялся в беспокойных думах о завтрашнем дне.
Все так складывалось, что придется начинать с нуля и снова искать свое место в жизни.
Федор смутно представлял, по каким дорогам поведет его судьба. Устоявшаяся жизнь в доме инвалидов исподволь подтачивала, расслабляла волю, делала его пассивным. Он привык к поводырям.
Теперь, расставаясь с двадцатилетним слепым укладом бытия, Федор чувствовал, что не сможет сделать первые самостоятельные шаги. Он пугался зрячего одиночества.
Обретя опять бесценный для каждого человека дар, он не чувствовал в себе жажды выиграть поединок с будущим. Была тому веская причина. Федор знал ее, но не мог с ней свыкнуться и пребывал в подавленном состоянии: окажись избавителем другой врач, не Ярцев – радость прозрения не омрачилась бы такой безнадежной тоской.
Федор метался в раздумьях, не находя сил и понимания, как жить дальше.
С той поры, как прошла операция и он ненасытно смотрел на окружающий мир, Федор ни разу не подходил к зеркалу. Его не интересовало свое обличье. Горькая память хранила лицо фронтовика, увиденное в разбитом зеркальце за два дня до рокового ранения.
Вчера, после того как ему принесли железнодорожный билет, Федор зашел подстричься. Усевшись в кресло, он застыл, увидя чужое, вытянутое, худое лицо. На морщинистом горле резко проступал кадык.
«Поутюжила жизнь… – подумал Крапивка. – Себя самого узнать не можешь. А в нем через тридцать пять лет с ходу узнал Ваньку Проклова… Почему так случилось? И главное-то – не поймешь, к добру или худу случилось. Тут со своей жизнью не знаешь, как совладать, дак еще ярцевская поперек дороги легла. Спуталось все. Не к добру, не к добру… И зачем он мне признался?»
В последние дни Федор страдал от щемящей боли в затылке, но терпеливо переносил ее, боясь пожаловаться врачу. Он сторонился людей, часами просиживал в дальних пустых коридорах, чтобы не встретиться ни с Ярцевым, ни с тетей Дуней, ни с Лидией Петровной.
После обеда он спустился в канцелярию и получил документы. В палату не стал подниматься на лифте – там всегда было многолюдно, а пошел по дальней лестнице.
Собрав в чемоданчик пожитки, облегченно вздохнул.
– Поеду…
В коридоре было пусто. Он заспешил к лестнице, и, надо ж случиться, навстречу ему попалась тетя Дуня. Он робко остановился, сказал:
– Уезжаю. Спасибо…
Тетя Дуня хотела пройти мимо, но все-таки задержалась.
– Желаю тебе хорошей жизни. Авось научишься ценить добро. – Она помолчала и добавила: – Только Ярцева я тебе не прощу… Слышишь?
– Ни в чем я не виноват, – отозвался Федор. – В милицию не бегал.
– Без нее шуму хватало.
– Вот уеду – и смолкнет.
– Легко беду забываешь.
– Зря вы… Оттого и страдаю, что память цепкая. Мне от нее покою нет. Изнутри жжет.
– Шагай, шагай! К чему все заново перемалывать…
Лицо Федора вспыхнуло багровыми пятнами. Он растерянно потоптался и побрел к лестнице.
Уже в поезде, когда мимо окон поплыли дачные поселки, Федор порадовался, что вырвался наконец из больницы. И какая-то разом возникшая сила не дала ему лечь и забыться в долгом сне, а приковала к окну, за которым была жизнь. Он не видел ее двадцать один год.
Молва о возвращении Крапивки тотчас облетела весь дом. В комнату, где он жил, набилось много народу.
Всех поразило исцеление Федора. Поэтому больше всего расспрашивали о профессоре Ярцеве. Но о нем Крапивка говорил скупо, не вдаваясь в подробности. А обитатели дома без устали задавали вопросы про операцию, про то, велика ли очередь в больницу. Интересовались, сколько надо платить профессору.
И тут Федор не сдержался:
– Это вы чего удумали? Зря! Никаких денег!
Многие тоже почувствовали надежду, просили Крапивку написать профессору письмо, надеясь, что рекомендация Федора поможет.
Только к полуночи комната опустела. Крапивка стоял в коридоре и наблюдал, как расходились люди: кто-то шел, прижимаясь к стенке, многие тащились, постукивая палкой впереди себя, другие плелись, держась за руки.
Он плотно зажмурил глаза и с ужасом увидел себя среди этих людей, бредущих по коридору, и впервые после операции всем существом своим почувствовал, каким счастьем одарил его Ярцев.
С этой внезапной радостью он вернулся в свою комнату. Все здесь выглядело тускло: бледные желтоватые обои, подсвеченные маленькой лампочкой, стол с двумя чашками и неуклюжей пепельницей, которой пользовался сосед Кузьмич, куривший дешевые сигареты «Дымок».
По сторонам от окна стояли две кровати. Сколько раз за минувшие годы он подходил к окну, пытаясь представить, как выглядит улица, где он живет. Но сюда долетал только шум машин и ребячьи голоса.
Неделю Федор занимался оформлением пенсионных дел и прикидывал варианты новой работы. Первый день войны застал его в цеху – он был дежурным электриком. Может, и теперь возьмут по специальности? Люди помогут, поучат. Главное решить: здесь оставаться или ехать в другое место.
…Крапивка вспомнил, как его, тринадцатилетнего мальчишку, привели в суд в качестве свидетеля.
За оградой сидели бандиты. Судья, пожилой, с короткой бородкой, задавал вопросы, а Федя, сжимаясь от горя и страха, путано рассказывал про то, что случилось, и про третьего бандита, что убежал. Он знал его. То был Ванька Проклов из деревни Михайловки. Потом кудлатый бандит доказывал, что стрелял Ванька, а не он. Судья подозвал Федю к столу и, показав несколько фотокарточек, спросил: «Кто из них Проклов?» Федя ткнул пальцем в ненавистное лицо Ваньки…
Крапивка замотал головой, желая избавиться от тяжких воспоминаний, но лицо Ваньки снова возникло перед ним. Тогда Федор вскочил с кровати и подошел к распахнутому окну, за которым начинала таять ночь.
– Нет, надо уезжать… – сказал он себе и вышел в коридор.
На столе дежурной по этажу лежала стопка писем. Крапивка глянул на них и вдруг увидел свою фамилию. «Кто же это?» – подумал он. Обратный адрес не был указан.
Вскрыв конверт, Крапивка вынул письмо. Покачнулись, запрыгали строчки. Смазались. Неужели опять слепота?
Он испугался, даже тронул пальцами глаза. Ему было невдомек, что все от волнения. И читать он начал с трудом, постепенно смыкая слова в строчки и не сразу улавливая смысл.
Все было впервые.
Он глянул на подпись, В конце письма стояло:
«Твой фронтовой друг комбат Серафим Лучко».
Крапивка ухмыльнулся: он до сих пор таил обиду на комбата.
«Здравствуй, Федор Назарович! Попроси человека, который будет читать тебе это письмо, пусть не торопится, здесь каждое слово важно. Иначе боюсь, ты не поймешь, и останусь я перед тобой свинья свиньей, а то и хуже».
Крапивка, укорив себя за ухмылку, порадовался, что не надо никого просить читать.
«Долгое время я ждал ответа на мое письмо, но не дождался, – читал Крапивка. – Очевидно, ты обиделся за свою неудачную поездку в Москву. Конечно, ты вправе обижаться. А было так. За два дня до твоего приезда умерла моя мать, и я улетел в Красноярск, на похороны. Ключи от квартиры оставил племяннику и строго наказал, чтобы он тебя встретил и повез ко мне. Но восьмого мая он набрался с друзьями и весь день девятого дрых, забыв все на свете. Досталось ему, подлецу, от меня. Так что, Федор Назарович, извини, если можешь. Пишу второй раз, может, первое письмо не попало к тебе. Сейчас я приболел. После смерти матери худо мне, худо. Может, надумаешь, приезжай. Пока живы – надо встречаться».
Крапивка вновь прочитал письмо. И к грусти, навеянной бедой комбата, прибавилась тихая благодарность другу, который не забыл его. Теперь Федору не грозит расставание с Серафимом Лучко.
Обида, боль и сомнения уходили.
Он вдруг ощутил прикосновение чего-то живого, чего не знал уже давным-давно.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
– Горько! Горько! – настойчиво взывал Анатолий, белобрысый моторист катера «Быстрый», и, скользнув взглядом по лицам гостей, взмахнул руками – мол, поддержите, братцы!
За столом оживились. Особенно старались подружки невесты, кричавшие налаженным хором: «Го-о-орько-о!»
Жених и невеста степенно поднялись – опять доказывать, что им вовсе не горько.
Свадебное веселье нарастало.
Звучали привычные тосты за любовь и счастье Аленки и Евгения, пожелания долгой жизни их родителям, которым теперь внуков нянчить придется. Но все говорилось от души, с шуткой и озорным присловьем, вспомнили даже старую песню «Чтобы жить-то нам не маяться, а прожившись – не спокаяться».
Дмитрий Николаевич сидел рядом с Хромовым.
Афанасий Миронович пил мало, понимая, что на свадьбе хозяйский глаз должен быть трезвым. А еще он дал зарок не осрамиться перед Дмитрием Николаевичем и напоминал о нем много раз. Постукивая вилкой по граненому стакану, просил всех утихнуть, ибо не речь он скажет, а отцовское спасибо от чистого сердца…
Аленка и Евгений сидели в красном углу, где Хромов повесил портрет Глаши.
Снежно-белое платье невесты и парадный мундир жениха – морского лейтенанта – придавали молодым особую прелесть.
Настал момент, когда Мария Игнатьевна, старая учительница из местной школы, подвела к молодоженам конопатого мальчика в матросском костюмчике, посадила на колени своей бывшей ученице.
Тотчас жениху и невесте поднесли деревянную солонку, те по очереди лизнули соль и не успели еще опомниться, как их со смехом обсыпали пшеном.
– Это значит, чтобы первенец был сыном. Вот… – со счастливой улыбкой пояснил Хромов.
Он встал и попросил тишины.
– Это хорошо, Мария Игнатьевна, что вы мальчонку нам пожелали. В точку сказано. Потому что есть у нас такой загад – назвать внука Митей. Дмитрием… Может, это и не самое лучшее имя, но мне, будущему деду, дорого. И еще хочу сказать, что память о добре никогда не исчезает без следа. Все, что добром посеяно, счастьем всходит.
Дмитрий Николаевич все время чувствовал гнетущую неловкость от того, что столь часто упоминалось его имя. Порой хотелось подняться и уйти, но Останин, сидевший рядом, решительно удерживал его.
– Я не могу больше, – шептал Дмитрий Николаевич. – Или хочешь, чтобы я напился и объяснил, почему я здесь, а не в другом месте?
– Неразумно, – сказал Останин. – Будь, пожалуйста, человеком.
– Я не могу, – повысив голос, сказал Дмитрий Николаевич.
– Ты не свадебный генерал. Они тебя не за чин и звание чтут.
Дмитрий Николаевич хотел возразить Останину, но в это время подошел отец жениха, высокий и худой, в старомодном пенсне. Он улыбнулся, прищурив глаза, и почему-то сразу стал похож на бухгалтера. Трудно было поверить, что он моряк, штурман дальнего плавания.
– Можно причалить к вам? – спросил он. – Очень рад познакомиться. Много хорошего про вас слышал. – Капитан присмотрел непочатую бутылку вина и откупорил ее, лихо ударив ладонью по донышку. – Поскольку водку не употребляете – уважьте вино. А вы? – спросил он Андрея Васильевича.
– Могу, – согласился Останин.
– Важно не превысить ватерлинию. Тогда у человека остойчивость надежная. – Он поднял стаканчик: – Слышал я такую притчу. «Если хочешь быть счастливым день – выпей, если неделю – влюбись, если месяц – женись, если хочешь быть счастливым всю жизнь – будь здоров…» – Он чокнулся, блеснув стекляшками пенсне. – Сибирского вам здоровья, Дмитрий Николаевич!
Свадебный праздник постепенно дробился на маленькие островки веселья. Одни продолжали застолье – вина хватало, и закуску подносили, другие лихо отплясывали, третьи – пели.
Скуластая девушка с сережками, баянистка из районного Дома культуры, без устали выдавала свой репертуар – от «Свадебного марша» Мендельсона, прозвучавшего в начале празднества, до модных джазовых песенок и частушек.
Все шло пристойно, Хромов был доволен. Но на всякий случай спросил Останина:
– Может, что не так? Вы скажите, Андрей Васильевич. Мы отладим!
Хромов, конечно, схитрил. Его волновали скованность и замкнутость Дмитрия Николаевича.
– Все путем, все отлажено. Я уже говорил Марии Игнатьевне.
– Правильно, – подтвердила учительница. – Все удалось на славу.
– Широкие нынче свадьбы. Затрат не жалеем, – усмехнулся Останин.
– Здесь особый случай, – желая поддержать Хромова, сказала Мария Игнатьевна.
Останин догадался, о чем речь, и сказал:
– Вот бы побывать у них на серебряной свадьбе. Только вряд ли… Мне тогда семьдесят шесть стукнет. Не дожить…
– Зря вы эту задачку тронули – никому не дано решить ее, – сказала Мария Игнатьевна и стала рассказывать, как в прошлом году ездила с учениками в Эстонию. У эстонцев есть обычай: когда жених и невеста входят в дом, где будут жить, им под ноги бросают полушубок. И жених вносит невесту на руках.
Жених должен постоять на полушубке и только после этого переступить порог. В этом, знаете, житейская мудрость и своя мораль. Муж обязан помнить, что он сильнее жены и ему легко ее обидеть…
– Прекрасный обычай, – оценил Останин.
Алена танцевала с мужем. Она слегка откинула русую головку. Длинные волосы мерно колыхались под фатой.
Давно, в свои трудные слепые годы, она была на свадьбе двоюродной сестры, сидела, забившись в угол, цепенея от мысли, что жизнь обрекла ее на одиночество. «Почему? За что? Чем провинилась перед богом, чертом, дьяволом?..»
Однажды Алена спросила об этом мать.
– Нету, Аленушка, твоего греха, нету, – сказала она. – А разве мне есть в чем виниться? Или отцу?
– За что же тогда?
– Чья-то злая воля колдует.
– Чья?
– Не знаю, доченька…
Устав от духоты и шума, Дмитрий Николаевич вышел из чайной.
Он завернул за угол дома, в тень от вечернего солнца, присел на пень со свежим срезом. И почему-то подумал о судьбе этого дерева: сгнило ли оно, разбила ли молния или люди повалили?
Сидел долго. И совсем неожиданно вспомнил, как впервые увидел свою Елену.
Был теплый стеклянный вечер бабьего лета… Дмитрий Николаевич пришел в почтовое отделение, чтобы купить талон на телефонный разговор.
В просторном светлом помещении, кроме него, было несколько мужчин, отправлявших телеграммы, и девушка. Она сидела за овальным столом, закапанным чернилами, и что-то записывала в общую тетрадь. Перед ней лежала раскрытая книга.
Дмитрий Николаевич купил талон, но уйти не торопился. Торчал у окошка, где мужчины сдавали телеграммы, и оттуда поглядывал на девушку.
Расположившись, словно у себя дома, она спокойно и независимо занималась своим делом. Все писала, писала…
Вряд ли она сочиняла письмо. Зачем тогда раскрытая книга?
Настенные часы показывали четверть десятого. В одиннадцать почта закрывалась – об этом напоминала табличка, висевшая у входа.
Уже последний посетитель покинул почту, и Дмитрий Николаевич понял, что пора уходить. Но уйти не мог. Тогда он взял телеграфный бланк, сел за стол и сделал вид, что мучается над текстом.
Девушка никак не отреагировала на его соседство. А он беспокойно озирался на нее – ведь оставалось уже несколько минут до закрытия. И вдруг она спросила:
– Простите, вы случайно не знаете, что такое эманация памяти?
– Случайно знаю… Это когда долго помнится запах, возрождающий картину, эпизод прошлого.
– Спасибо… – И тут же спохватилась: – А это точно?
– Вполне. Почему вы здесь изучаете эти вопросы?
– Просто негде. В общежитии шумно. А тут вечером почти никого. Уютно. Настольная лампа. У меня сессия на носу.
Он смотрел, как ярко синели ее глаза, когда она поворачивалась к свету.
Через год играли свадьбу…
– Вот вы где прохлаждаетесь, – сказал Хромов, найдя Дмитрия Николаевича. – А мы всполошились. Нет вас и нет. Останин даже к реке побежал.
– Это он выпил больше положенного.
– Устали? – спросил Хромов, чувствуя что-то неладное. – Может, чайку с медом попьем?
– Я посижу еще, – ответил Дмитрий Николаевич.
«Я не имел права жениться. Мне нельзя было иметь семью».
Категоричность суждения можно было смягчить и перевести в вопрос. Но Дмитрий Николаевич сознательно твердил себе это – он слишком любил жену, чтобы сейчас щадить себя и оправдывать. Осенью сорок седьмого года Ярцевых стало двое: он и Елена.
Любовь завязывалась осторожно, медленно. Порой от встречи до встречи проходили недели.
Внезапное и все крепнувшее чувство, охватившее Дмитрия Николаевича, проверялось долго.
Никто из них не торопил события, понимая, что время – их союзник.
Однажды они решили кутнуть – пообедать в «Арагви».
Им повезло, был свободен маленький столик в углу. Здесь было уютно. Подошел молоденький официант. Подавая карточку-меню, доверительно пообещал:
– Для вас – все, что пожелаете. Даже «Хванчкара» есть…
Елена тогда спросила:
– Митя, если не секрет, отчего вы не женаты? Или в паспорте – штампик о разводе?
Он знал, что рано или поздно возникнет такой вопрос.
– Посудите сами, – сказал он. – Работа на стройке. Койка в общежитии. Потом учеба. Рабфак. Институт. Районная больница. Через два года новая больница. И снова учеба. Курсы. А там четыре года войны. И вот мне уже скоро тридцать пять…
– Зато кое-что сделано для бессмертия, – подхватила Елена.
– Время бежит быстро. Не успел ни жениться, ни развестись.
– Вы так рассказали, будто заполнили анкету в отделе кадров. Все дотошно правильно. Но, кроме работы, учебы, была и другая жизнь. Неужели никто из женщин не нравился? Я, например, на втором курсе умирала от любви к одному студенту. Была готова тащить его в загс. Но он утонул…
– Нет, Леночка… – Ему надо было погасить овладевшее им волнение. – У меня было по-другому. Поздно, в восемнадцать лет, пришлось рождаться как бы второй раз. Надо было наверстывать упущенное. Вот и зажал себя, оставив все на потом. А когда пришел живым с войны, опять все начинал заново. И жизнь, и работу…
Елена не обратила внимания на точно обозначенный срок второго рождения. У каждого по-своему складывается жизнь.
Но он заметил свою оплошность и упрекнул себя за неосторожность. Хотя тут же подумал в оправдание, что многие люди говорят так же, есть даже поговорка про то, что человек рождается дважды.
Когда знакомство перешло в близость, Дмитрий Николаевич напрочь откинул от себя все прокловское. Он сказал себе, что получил это право – и на войне, где не щадил своей жизни, и потом, на своей работе.
И все-таки страх не отпускал Дмитрия Николаевича. Ему казалось, что, расскажи он Елене обо всем случившемся, она не станет разбираться в психологических тонкостях и, не раздумывая, отвернется от него.
Боясь потерять Елену, он и сказал себе – Проклова не было.
Столкнулись страх и совесть. Страх оказался сильнее, рождая отговорку: «К чему терзаться? Нельзя жить только горем».
А совесть прикрывалась и тем еще, что все прокловские следы давно затерялись в болотах Полесья… Он – Ярцев.
Все было решено, взвешено. Только одного не взял в расчет Дмитрий Николаевич – что был тогда в избе паренек и они запомнили друг друга.








