355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рустам Валеев » Земля городов » Текст книги (страница 18)
Земля городов
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:23

Текст книги "Земля городов"


Автор книги: Рустам Валеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Часть третья

1

Алеша Салтыков воплощал для меня все самое лучшее, чем может одарить человека первая нежная дружба с ровесником. Знаю, воспоминание о детстве всегда дорого и часто его переоцениваешь. Но Алеша не был для меня воспоминанием – даже долгие разлуки с ним не внушали чувства, что разошлись мы навсегда.

В последние годы приходилось только слышать о нем, и каждая новость отзывалась во мне чувством уже невозвратимой потери. Так было, когда я узнал о женитьбе друга на патлатой Наталье Пименовой. Она была лет на пять старше нас, а мне и вовсе казалась старухой, вздорной, пропахшей сигаретной вонью, до умопомрачения захваченной конструированием, что никак, по-моему, не шло женщине, а разве только мужчинам вроде моего отчима. К тому же она была откровенно некрасива. Так это почему-то было обидно, казалось едва ли не изменой дружбе, а разгадка между тем была проста: о собственной женитьбе я не только не помышлял, но даже сама мысль о ней казалась гадкой, ибо я только еще мечтал о любви. По-моему, рано женятся те, кого детство обделило вниманием и лаской. Иные же до первых седин сохраняют оскомину от приторной нежности попечителей. Что ни говорите, а я, несмотря на странные, холодноватые отношения между родителями, получал от каждого из них в отдельности куда больше, чем иной мальчик в благополучной семье; а ведь был еще городок, помнящий меня с колыбели…

Но и радостные вести об Алеше имели привкус потери. Рассказывали о работе Салтыкова в ПОРе – проектной организации какого-то крупного строительного треста. Поровцы разрабатывали сложные современные системы связи, а сами владели всего лишь одним телефоном, не имея никакой сигнализации внутри здания. И вот что придумал Алеша: из своего кабинета протянул во все комнаты капроновые лески; стоило «шефу» дернуть леску – и в комнате дребезжал самодельный гонг.

Я радостно смеялся: только Алеша мог придумать такое, от чего окружающим весело и хорошо. Но и тут щемило сердце: роднясь с чужими людьми, он и сам немного становился мне чужим. И казалось, он уже не ищет встреч со мной.

Собственные мои заботы тоже оставляли мало просвета для встреч и бесед. Вот уже второй год после бегства из института работал я в молодежной газете. Обстоятельства сложились так, что я, к моему удовольствию, чаще всего писал о заводе Абалакова: завод реконструировался, расширялся, выпускал все новые модификации машин, появление каждого бульдозера или скрепера было событием. Завод недавно отпраздновал семидесятилетие, под праздничную шумиху добился организации собственного музея, а в сквере перед Дворцом культуры появился постамент: не сегодня завтра должны были поставить памятник «Катюше» – это орудие всю войну делали абалаковцы. Заводчане вдруг растормошились, стали интересоваться своей историей, перетряхивать давние архивы – все это мало-помалу захватывало и меня.

Пожалуй, начало истории не представляло ничего особенного, кроме того, что плужное предприятие бельгийца Столля явилось первым и единственным в уездном этом захолустье. Российские переселенцы, понурым потоком двигаясь в непаханые сибирские просторы, останавливались в Челябе и запасались плугами и прочим крестьянским инвентарем.

Истинное значение завода сказалось позже. Когда в девятнадцатом году армия Блюхера приблизилась к занятому колчаковцами городу, рабочие столлевки подняли восстание и тем самым облегчили победу красных частей. (Тут, кстати, подтвердилось участие дедушки, то есть отца Булатова, в революционных событиях.) Своими рабочими и городскими традициями Челябинск и по сей день обязан первому своему заводу.

Меня почему-то больше интересовали двадцатые и тридцатые годы. Странное было ощущение – будто все, о чем рассказывали старые рабочие, знал и сам я лично. Был еще цел Никольский поселок, в котором издавна жили рабочие абалаковского, сохранилось несколько строений той поры недалеко от проходной, наконец, три двухэтажных дома и между ними несколько березок и сосен – в одном из этих домов провел я большую часть своего детства.

Рассказывая, ветераны обязательно упоминали директора Малашкевича, бывшего кузнеца и партизанского командира. Вспоминали, как строили баню в Никольском поселке и Малашкевич орудовал топором точно заправский плотник – вечерами, после дневных трудов. Как он играл на гармони, ходил на свадьбы, просто захаживал к рабочим и, случалось, пропускал рюмку-другую. Наконец вспомнили, как ездил на лесоповал: выгрузились из автомобиля, а к лесу одна дорога – глубокая снежная целина. И тут Малашкевич разворачивает гармонь и, весело играя частушки, идет целиком, а люди за ним…

Отчим же мой никаких особенных случаев не помнил, но подтвердил: да, рабочие любили своего директора. Затем, помолчав, добавил:

– Когда началась война, его заменили инженером из Херсона.

– А Малашкевича куда?

– Послали начальником строительства в Чебаркуль. Строил металлургический завод.

Через три года меня позвали в областную газету. Зав. промышленным отделом Савин не поощрял моего пристрастия к заводу Абалакова: в городе десятки заводов, десятки строительных организаций, и о каждом только успевай пиши. Да вот хотя бы «Металлургстрой» и тамошний главный инженер…

– Когда-то сам я пробовал написать о нем, – продолжал он доверительно, – завяз в материале, да так и оставил до лучших времен. А человек интере-есный…

– Кто?

– Салтыков, я же говорю.

– Салтыков?!

– Седьмую домну строил. В Златоусте – конвертор. Сейчас опять у нас, опять конвертор возводит. – Он помолчал, и какие-то печальные сожаления отразились на усталом, помятом лице Савина. – Я ведь ох долго ходил вокруг него! Вижу – энергия, точный ум, взвинченный темп. Все, так сказать, типическое вижу, а вот индивидуального не уловил. И до него работали не дураки, но именно Салтыков внедрил буронабивные сваи, перевел бригады на хозрасчет, похерил «процентовки». – По-своему оценив мою заинтересованность, он подробно объяснил, что такое «процентовки», затем извлек из письменного стола пухлую, изрядно помятую папку – Интереснейшие записи храню! Слушай, с каким сарказмом анализирует свой рабочий день Салтыков. Заседания и совещания – четыре часа. Ожидание начальства – пятнадцать минут. Решение оргвопросов… так, так… и, наконец, на посещение объектов остается всего полчаса. В тот день ему начислили зарплату девять рублей тридцать шесть копеек. В том числе: за выполнение непосредственных обязанностей главного инженера – один рубль пятьдесят три копейки. А его знаменитый клич: не время вперед, а мы впереди времени! Вот… тут у меня записана его речь на партийном собрании: противник у нас беспощадный, он никогда не отступает и не стоит на месте. Он только движется вперед. Это – время. Только одна возможность выиграть – двигаться быстрее времени.

Поначалу я слушал с любопытством, затем стал усмехаться: все, что он рассказывал, было не о Салтыкове. Савин обиделся и спрятал папку.

– Может, я и сгущаю краски, – проворчал он. – Алексей Андреевич, в сущности, человек… да вот вам случай! Ехали мы на какой-то объект. Шофер у него сумасшедший – задавил гуся. Остановились. Хозяйка бежит, машет руками. А Салтыков несет ей гуся и, представьте, с ужасным смущением извиняется. Наконец вынимает червонец и отдает хозяйке. Потом всю дорогу переживает: до того жалко и гуся, и старуху.

Да боже мой, душевней Алеши я не знал человека! Его нежная привязанность к чудаковатой тетке, уважение к мачехе, а позже любовь к сестренке – все это, в сущности, и связывало это очень непростое семейство. А тут нате вам приметы человечности – за гуся извинился, червонец преподнес старухе…

Как на полном скаку я вдруг останавливал себя среди разноликих житейских дел – и поражался: дни проходят (не дни проходят, а жизнь уходит, говаривал дедушка Хемет), а что задумано, о чем мечталось, не сделано.

Я просыпался с первыми лучами солнца, словно пытаясь застать день в самом его зародыше, коснуться мягкого животворного начала, отдалить нещадную кутерьму суеты. Я думал: а может быть, прав тот, савинский, Салтыков, который нашел верный способ преодолевать время и все успевает, не давая ускользнуть даже четверти часа? Не это ли, в конце концов, мучило и Булатова: его профессии не нужно прошлое, а только будущее, ибо прошлое останавливает, а секунды, минуты не знают между тем даже мгновенной передышки?

Но почему я радуюсь, когда вдруг прервется лихорадочная спешка? – остановлюсь и долго смотрю на выхваченное из памяти мгновение, которое в свою очередь медленно, затейливо сплетается с воспоминаниями моих знакомых стариков с абалаковского.

Малашкевича громко называли реформатором, а в пример приводили такие простые истории. Прежде, со времен еще старых, на заводской территорий стояли жилища коновозчиков, механиков, управляющего делами; на высоких навозных грядках за кузницей вызревали отменные огурцы (Никита Аверьянович рассказывал, как мальчишкой опустошал эти грядки, возмущая хозяюшек), тут же находились инженерные службы. Малашкевич расселил всех в Никольском поселке, домики снесли, а из остатков построили невдалеке от проходной широкое дощатое помещение: здесь заказчики испытывали молотилки, благо тут же рядом возвышался стог соломы; а вечерами в помещении репетировали заводские артисты.

Между Никольским поселком и лесопарком лежали картофельные поля, а за лесом вдоль речных берегов – сенокосные угодья. Осенью, в воскресные дни, все заводские повозки поступали в распоряжение рабочих – везли картофель, сено; лошадки были смирные, равнодушные к шуму машин, вообще к шуму всякой техники, ибо рядом с конным двором гудела железная дорога, стучал, лязгал механический цех…

Однажды я прочитал в старой многотиражке заметку о том, как главный механик брал повозку и катал свою дочь в лесопарке. Автор заметки винил механика во всех смертных («Да он же не мог не знать, – возмущался задним числом Никита Аверьянович, – что у дочери был туберкулез!»). Как славно: запрячь лошадку и отправиться в лес, благо он рядом, ехать между соснами в тишине зеленого сумрака!

Не эта ли неспешность жизни порождала мысли о необъятности страны, ощущение собственной силы и прочности бытия? Все тот же Никита Аверьянович рассказывал, как на третий день войны стояли они, глядя через заводской забор на проходящие эшелоны.

– И-и, куда это попер Гитлер! Не знает, видать, наших просторов.

– Хоть бы одним глазком поглядеть на эту войну.

– Пока доедешь, и война, паренек, кончится.

Сколько с тех пор переменилось… Какой долгой была война – в сорок первом еще дети, а в сорок пятом погибали уже солдатами. Сколько эвакуированных понаехало, и как широки, раскидисты были барачные поселки, и какая там шла жизнь – полуголодная, холодная, с драками, с праздниками на улицах, уютом совместного жития и взаимным состраданием. Казалось, боже ты мой, когда еще не станет этих бараков, а вот уж и нет – высокие дома с четким порядком, мерным гудением глубоких дров. И все эти годы: время, вперед, время, вперед!

И вот наконец: двигаться быстрее времени!

А быстрое движение завораживает, иному хочется пусть хотя бы песчинкой устремиться в общем стремительном потоке, дерзнувшем преодолеть время…

Если определить в нескольких словах причины, побудившие Апуша сняться с насиженного места и уехать на стройку, так это – «на людей поглядеть, себя показать».

В городке он был кум королю: работал на почтовом грузовике, жена в продовольственном киоске, деньги кой-какие скопили, породили двоих детей и в случае смерти уже старого Хемета наследовали бы особняк с широким двором, постройками, скотом – словом, он имел все по мере его фантазии. Но это – на людей поглядеть, себя показать – это в нем было как мечта, как высшая степень тщеславия, как закоренелая тоска по чему-то такому, что другим доступно, а ему вот нет, словом, Апушу суждено было когда-нибудь сняться с места и уехать. Ему не обязательно было ехать за тридевять земель, чтобы ощутить воздух перемен, ему достаточно было очутиться в Челябинске, где в это время только-только начинали строить огромный кислородно-конверторный цех на металлургическом заводе; стройка была объявлена всесоюзной ударной.

Словом, в один прекрасный день он появился у нас. Я и мама были на работе, отчим болел и отсиживался дома. Он рассказывал потом, что Апуш ошеломил его своей решимостью и обилием груза, с которым он ввалился в переднюю, а поскольку Булатов не спешил отодвинуться от двери, тот еще и толкнул его своим огромным узлом.

– Не бойтесь, не бойтесь, – сказал он. – Я довожусь племянником тете Айе, а Рустему, стало быть, двоюродным братом.

– Очень приятно, – проговорил Булатов.

– Приятного, пожалуй, мало, но что правда, то правда – я ваш родственник. Видеть вы меня не видели, а если бы и видели, то не запомнили. Наших так много, что и сам я теряюсь, который наш, а который пришей-пристебай. – Между тем он разделся, подхватил чемодан и огромный узел (еще один узел оставался в коридоре) и устремился в комнату, а через минуту-другую Булатов услышал из комнаты гремящий-таки храп.

Он на цыпочках подошел к двери, приотворил и глянул. Апуш лежал на полу, положив под себя какую-то штуку, похожую на надувной матрас, середину которого он вмял тяжелым своим туловом. Я, рассказывал отчим, не сразу уразумел, что эта штука не что иное, как вальяжная, в полкомнаты, перина.

Может быть, Булатов несколько преувеличивал его беспардонность, а может, Апуш, смущаясь, подзадоривал себя этакой лихостью. Во всяком случае, когда вернулись мы с мамой, он вел себя тише воды, ниже травы, чемодан был приткнут в углу ванной, а перина связана в узел и запихнута под мою кровать. А из того, оставленного в коридоре, узла Апуш извлек двух замороженных гусей, полбараньей ноги и тяжелые пласты земляничной пастилы – все это он привез нам в подарок. За ужином он рассказал, что хочет попробовать себя на стройке и про то, что давно хотел и на людей поглядеть, и себя показать…

Утром, когда мы еще спали, он тихонько ушел, а вечером позвонил: устроился, дескать, на работу и остаюсь ночевать в новом жилище. Он не пришел и на второй, и на третий день, и мама забеспокоилась: уж не обиделся ли, говорила она, ты бы поискал брата. Но разве на такой стройке просто найти человека? На четвертый день он опять позвонил.

– А я искать тебя собрался, – сказал я.

– Искать не надо, – ответил он смеясь. – Я на энергоучастке, прямо в котловане вагончик и подстанция. Слушай, мне сбегать пописать и то некогда, так ты бы привез мне перину, а?

– Перину? – растерялся я.

– Да, да! – закричал он в трубку. – Ты ее хорошенько закрути в узел, она совсем не тяжелая.

Ей-богу, я ни за что не повез бы ему перину, но нам, в особенности маме, казалось, что мы не успели осыпать его милостями гостеприимства. В дороге я ругал Апуша, ругал себя, но стоило там у них появиться, как злость пропала. Апуш покорил меня своей, как бы это сказать, готовностью переносить неудобства и даже создавать некий комфорт в виде хотя бы этой перины.

Он попал на самую горячую точку строительства. Экскаваторы еще только вынимали первые кубометры мерзлой земли. Отсюда до центра города было часа полтора трамваем, но стройка начиналась отнюдь не на пустом месте – тут завод с домнами и мартенами, невдалеке рабочий поселок Першино, и опять же недалеко соцгород – все это в черте города.

Апуш мог бы квартировать в Першине или по особой договоренности устроиться в общежитии (его как семейного в общежитии не прописали бы), но он стал жить в вагончике, принадлежащем энергоучастку, который, собственно говоря, тоже только начинался. Их было-то пока что двое – начальник участка Мельников, малый лет тридцати, в очках, с широким носом и бледноватым миротворческим лицом, и Апуш. Работа состояла в том, чтобы устранять аварии на линиях электропередач. Рытье котлована давалось тяжело, промерзший грунт взрыхляли взрывами, а после каждого взрыва, рассказывал Апуш, изоляторы на столбах кололись как орешки. Так что им без конца приходилось устранять повреждения…

В ноябре начали заливать фундамент, и самосвалы шли днем и ночью – дороги подморозило, пошел большой бетон. Шоферы рвали как оглашенные, чтобы сделать побольше ездок. Они, рассказывал Апуш, только свалят бетон и, на ходу опуская кузова, мчатся вон из котлована – на бетонный завод. И в спешке, сволочи, частенько зацепляют кузовами провода, опять авария, опять электрикам работа. А вчера, рассказывал Апуш, вишу я на опоре, а самосвал зацепил провода и в момент снес три столба. А на четвертом, на «свечке», я вишу! Я вишу на «свечке», мать его в душу, сволочь, да ведь он бы припечатал, в лепешку превратил меня, ежели бы и мою «свечку» снес!..

Он ничуть не бравировал трудностями и, рассказывая об этом случае, не скрывал своих страхов. Я, говорит, как паралитик, шел к себе в вагончик и со страху-то стал материть Мельникова, а потом опомнился – бог ты мой, кого это я матерю, начальника участка! А в общем, кажется, он был доволен судьбой…

Между тем их участок помаленьку обживался, приходили все новые люди, теперь их стало пятеро или шестеро.

– Самое трудное позади, – говорил Апуш. – Теперь, ежели мне надо, я могу и в городе бывать, в поликлинике.

– Ты что, болеешь?

– Нет. Но мне выдергивают зубы. Гляди, – он раздвинул губы: двух зубов не было.

– Стоило ездить в город, – сказал я, – как будто в соцгороде или в Першине не выдернут больной зуб.

– Больной-то они выдернут. А вот если восемь здоровых… – Он усмехнулся, заметив мое удивление. – Я ведь решил золотые зубы вставить. Каждый день по зубу, а то и по два буду выдергивать. Больно, конечно, а привыкаешь.

– Всей зарплаты не хватит, – только и сказал я.

– Не жалко.

Так вот он каждый день уезжал в город и терял на этом больше половины дня, оставшиеся до ночной смены часы лежал, врывшись в свою перину, и все равно его трясло от озноба. Затем он поднимался, Мельников недоверчиво смотрел на его бледное, лицо, лихорадочно блестящие глаза, но он даже не позволял Мельникову вслух усомниться, настойчиво говорил:

– Я здоров, никто за меня работать не станет.

Он стоически вынес все страдания и вскоре сверкал ослепительно желтым ртом. Да жаль, золотые зубы еще более усугубили простоватость его широкого, залубенелого лица, сделали его вульгарным, залихватским, чего, по-моему, не было в характере Апуша. И тут стало заметно, что окружающие относятся к нему насмешливо, хотя и незлобиво. О нем говорили: «А, Апуш! Это такой парень, он первый здесь начинал с Мельниковым, считай, жизнью рисковал. Он собаку съел на этом деле и заработал на золотые зубы».

Однажды я заметил: он ощупывает свою перину так, будто иголку в ней выискивает. И говорит как бы сам с собой:

– Вроде и не должно… но почему же она стала легче?

– Ты о чем?

– В ней, в перине, гусиного пуха не меньше как на сто рублей. А теперь, гляжу, вроде кто-то опрастывает потихоньку.

– А может, тебе просто кажется?

Он не ответил, но продолжал бормотать:

– Прежде, случалось, Мельников ночевал… Да ему-то вроде ни к чему. Знаешь, – сказал он почти шепотом, точно кто-то мог нас подслушать, – я, пожалуй, отвезу ее к вам. Правда, я здорово привык к ней, но зато будет целее. – С этими словами он принялся заворачивать перину в какую-то просторную крепкую мешковину, так что в конце концов перина уменьшилась почти вдвое, когда он скрутил узел еще и веревкой. Я морщился, предвидя, что он тотчас же вздумает ехать со мной или, того хуже, попросит меня забрать перину. Но он сказал:

– Пусть полежит до завтра. А кое-кто подумает крепко, почему это я решил эвакуировать. – И он вдруг оглушительно рассмеялся.

Назавтра он привез перину к нам и затолкал ее под мою кровать.

– Пусть там лежит, – сказал он небрежным тоном, – места немного займет.

– Конечно, пусть лежит, – сказал я.

Теперь он чаще наведывался к нам: во-первых, видать, поднадоело житье в вагончике, во-вторых… нет, смеюсь, смеюсь! – а во-вторых между тем, здесь хранилась его перина. Как-то он после ужина пошел мыть руки и что-то долго не возвращался. Мама стала убирать посуду, а я решил увести Апуша в свою комнату, чтобы он, не дай бог, не пристал к отчиму с разговорами. Булатов терпеть не мог его разглагольствований.

Войдя в комнату, я увидел Апуша над развернутой периной. Он щупал и мял ее в точности как тогда в вагончике, будто выискивал заскочившую туда иголку.

– А знаешь, – сказал он, продолжая свое, – вот кажется, и все, что от нее опять поубавилось.

– Клянусь, я не притрагивался к твоей перине. – Я хотел сказать это с юмором, но отчего-то все вышло очень серьезно.

Он даже привскочил возмущенно.

– Ну ты даешь! – сказал он с чувством. – Ну ты даешь, брат! Да неужели я могу про тебя такое придумать, а? Или про тетю Айю? Да пусть меня поразит сам бог!..

– Значит, мыши растаскивают пух для своих деток, – сказал я.

Он озадаченно стоял над вальяжно раскинувшейся периной и, конечно же, мучился от того, что невольно обидел брата и родную тетю. Но он ничего с собой поделать не мог, раз уж ему действительно казалось, что от перины убывает. Наконец он махнул рукой и снова завернул перину в мешковину и крепко – мне показалось, куда крепче, чем прежде – перетянул ее веревкой. Затем задвинул узел под кровать и вдруг пнул его ногой как бы в наказание за все свои страхи и мучения.

После того дня его посещения стали реже. Он, пожалуй, не хотел терзаться близостью злополучной перины, он хотел душевного покоя. Но, забегая вперед, скажу: когда он забирал перину к себе на новую квартиру, сказал: «А он мог и опростать перину, даром что интеллигент». Он имел в виду Булатова, чьей неприязнью долго мучился, он знал, что Булатову наплевать на его перину, но он не преминул задеть его хоть походя глупым и злым словом.

Нежданно-негаданно приехала его жена, да не одна, а с детьми. Наверно, ей стоило немалых трудов среди эстакад, среди земляных холмов, коловращения механизмов, неисчислимых бытовок, вагончиков отыскать именно тот, нужный ей, вагончик.

И вот декабрьским студеным полднем она стала против вагончика, держа за руки своих иззябших деток – мальчика лет девяти, в серой кроличьей шапке, самокатаных валенках, в просторном, на вырост, пальто, схваченном в поясе широким солдатским ремнем, и четырехлетнюю девочку, закутанную в огромную байковую шаль и похожую на толстенький сноп проса гузовкой вверх.

Мельников рассказывал, что в оттаявшем кружочке оконца он углядел эту троицу и сердце у него екнуло от недоброго предчувствия.

– Слушай, – сказал он Апушу, – не твоя ли семейка приехала?

Тот надолго приник к оконцу и молчал.

– Твоя, – обреченно сказал Мельников. – Где я возьму вам жилье? И чего ты не бежишь встречать, а?

Тот, опять же ни слова не говоря, накинул на плечи ватник и пошел из вагончика.

– Ой, горе мое, так оно и есть! – запричитала его жена. – Полный рот зубов у этого бессовестного, бесстыжего изверга… я-то надеялась, что он бахвалится, как всегда бахвалился этот пустозвон, этот бесстыжий, бессовестный пустозвон!..

– Ты! – сказал он, не только не закрывая вместилища злополучных золотых зубов, а еще шире открывая. – Ты, да они ночью светятся. По крайней мере, будешь видеть, кого обнимаешь.

Так он говорил, с каждым шагом приближаясь к ним, возбуждаясь стыдливым шевелением своих отпрысков. Наконец он вихрем, будто решив: а, была не была! – налетел на ребятишек и схватил их в охапку.

– Не смей, не смей, – покрикивала жена, улыбаясь, сквозь слезы, но не оставляя злорадного словотворчества: – Не смей… помой прежде руки, которые ты пачкаешь о грязных баб!..

Но он уже вскинул на руках запеленатую в шаль дочку.

– Да не пугай ты ребенка. Закрой рот, пусть девочка попривыкнет к твоим бессовестным зубам.

Вечером, оставив семейку в жарко натопленном вагончике, он приехал к нам и весело сказал, что явился за периной, ибо малышам не на чем спать, Моя мама (как, видимо, он и рассчитывал) решительно отказалась выдать перину.

– Привези сперва жену и детишек, а там, если хочешь, забирай свою перину.

– Ладно, тетя Айя, – ответил он будто бы уступая, – перину я так и быть оставлю. Но семья моя пусть поживет в вагончике… Не беспокойтесь, три или четыре дня, или сколько там понадобится, пока я не получу двухкомнатную квартиру.

– Но зачем же ты их вызвал сейчас?

Он ухмыльнулся:

– Я не вызывал. Я просто написал, что вставил золотые зубы. Этого было достаточно.

Мама не отважилась нарушить его планы в ту же минуту, но через три дня подъехала к вагончику на такси и увезла Майсару и детишек домой. Апуш подоспел к тому моменту, когда его отпрыски уже сидели в машине. Сперва он делал то обиженное, то свирепое лицо, но в конце концов засмеялся и махнул рукой. Мама и Майсара глянули на него победно.

– Зачем же увозите, – смеялся он, – ведь завтра я получаю ордер, слышите, тетя Айя? К Салтыкову иду работать, бригадиром!..

Вечером мама рассказывала:

– Ему какой-то Салтыков обещал квартиру. Не Алеша ли?

Что-то во мне дрогнуло, затосковало при одном только упоминании об Алеше. Последнее время я уставал, хандрил, работа не ладилась, и все это муторное состояние привычно укладывалось в треклятую прокрустову лежанку: «Все осточертело, надо бежать на природу!»

Но и на природу не хотелось: спокойные Харуновы беседы расслабляли, навевали приятное коварное чувство лени и только подчеркивали пустоту в голове. А хотелось разговоров до изнеможения, потоков речей, споров, воспоминаний, чтобы пробудить мысль, заставить кровь пульсировать быстрей…

Одевшись, я вышел на улицу. И горько рассмеялся: я не знал адреса Алеши. Но был, слава богу, домашний телефон. Я крутил диск: гудки, гудки – молчание. Неоновый дождь поливал телефонную будку, в стекла дробно стучали звуки вечерней улицы, блестело прямое русло мостовой, по которой бежали юноши и девушки на красный свет – бежали куда-то назад, от меня. Это убегало время, время моей юности. Но не все еще было потеряно: вот только дождаться голоса в трубке, и все вернется, закружит-завертит, вино и разговоры вернут наше прошлое.

Я выходил из будки и шагал по улице, потом сел машинально в какой-то трамвай. Езда немного успокоила, но чувство нетерпения все еще пульсировало во мне. И опять я звонил: гудки, гудки – молчание. Было уже одиннадцать, я решил возвратиться домой, но проблуждал по незнакомым улицам и вышел к своему дому без четверти двенадцать. Все еще надеясь, позвонил опять. Никто мне не ответил.

Утром я поехал в соцгород, район металлургов, там на задах, в поле, строился конверторный цех. Когда позади остались дома соцгорода и трамвай медленно стал разворачиваться, я увидел огромное, фантастически привольное, не сжатое вершинами домов небо; оно взмывало и падало на гребни синеющих вдалеке лесов. До стройплощадки я добирался пешком, уступая дорогу рычащим самосвалам. До котлована еще далековато, но было ощущение, что иду я где-то понизу: выше меня стояли земляные холмы, выше – краны, выше тянулись трубы эстакад; горизонт с каждою минутой сужался, а гребни синеющих лесов давно уже исчезли из поля зрения.

В котловане мне показали вагончик главного инженера. Контора стройуправления находилась в соцгороде, но в эти суматошные дни, я знал, Салтыков обретается здесь. Уже приблизясь к вагончику, я увидел Алексея. Он двигался широким шагом, простирая за собой полы демисезонного пальто, угиная голову, прикачивая ею в ответ собеседникам, идущим по бокам его. Перед самым вагончиком он крепко потопал, стряхивая с сапог ошметки снега и грязи, и, почти в точности повторяя его движения, потопали его спутники. Передо мной были вершители, затеявшие всю эту завораживающую кутерьму и прозревающие за этаким хаосом четкий, точный порядок будущего строения.

Он поднял глаза, еще хмурые, холодноватые, – короткая ослепительная улыбка, резко выброшенная вперед рука и сильное пожатие. И только потом – запоздалое мгновенное изумление, живые просительные искорки в глазах: потерпи еще минутку.

– На бетонный поезжайте сейчас же, – сказал он одному из спутников, – в одиннадцать я жду вас. А в одиннадцать тридцать буду уже у начальника комплекса. Сварщиков у Мигулина не забирайте, – сказал он второму. – Лучше переведите всю бригаду на подливку колонн.

Прежде, еще не видя меня, он говорил с теми двумя с деловитой, необидной краткостью, но мое появление что-то тут нарушило, естественная сдержанность вдруг обернулась сухостью, и те двое ушли, бросив на меня косые взгляды. Салтыков между тем отворил вагончик и подтолкнул меня легонько к порогу.

– Давненько у нас не были, – сказал он, подразумевая вообще газетчиков. – Но весной – обязательно, обязательно! Пойдет большой бетон, это стоит поглядеть. – Горделивые нотки в звонком голосе отдавали явным профессиональным высокомерием, это было неприятно, но потом я понял: всякий иной тон сбил бы его с толку, умалил бы его энергию, зоркость, без чего все это огромное хозяйство могло и залихорадить. Я решил, что ничего не скажу о вчерашних звонках, прикинусь, будто пришел по делу.

– Сведи меня с хорошим мастером, – сказал я. – А то пишем о ком угодно, мастера забываем.

– Мастера… – Он поморщился, отмахивая дым сигареты. – Мастера нынче эфемерная фигура – начальник не начальник, рабочий не рабочий. Так, погоняльщик какой-то. А бригадир – это, брат, хозяин. Вот и надо поднимать его авторитет. Соображай: люди у нас трудяги… герои. Непогода ли, организационные непорядки, головотяпство ли начальников – все спасает трудовой героизм. А кто сплачивает, кто руководит людьми? Бригадир. Народ с бору по сосенке – и романтики, и гепетеушники, и всякие. И всем бригадир отец-мать. Короче, я хочу четкой организации. Вот и начинаю с бригадиров. А там и до мастеров доберусь.

Краткие, чеканные фразы Салтыкова держали в напряжении, да я и не рассчитывал на умиротворяющую беседу в этакой деловой обстановке. Я поглядел на часы: было без пятнадцати одиннадцать, ровно в одиннадцать у него встреча с человеком, посланным на бетонный завод.

– Ну, а ПОР вспоминаешь? – спросил я вызывающе.

Он засмеялся:

– Как туманную юность. Да, как туманную юность, – повторил он задумчиво, но без тени сожаления. – А тут, брат, не до озорного творчества.

– Доволен?

– Доволен! – Глаза его смеялись. – Ей-богу, доволен! Страна, брат, строится, строитель – самая популярная фигура в настоящий момент.

Моя улыбка ничуть не смутила его.

– Тщеславия во мне нет. Просто приятно, когда ты действительно необходим. Знаю, скучно, но ничего мудреней сказать не могу. Да! – точно спохватился и, перегнувшись через стол, поглядел требовательно: – Не ты вчера звонил?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю