Текст книги "Земля городов"
Автор книги: Рустам Валеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– Но ведь тебя не было дома.
Он резко откинулся, резко ответил:
– Да. Наталья была дома. Да боже мой, ну что это мы так… давай встретимся… по-человечески, как прежде, а? – Тут громко зазвонил телефон, он радостно схватился за трубку. – Сварщиков не трогать. Мигулин пойдет на подливку колонн. Все!
Он вышел проводить меня, подозвал шофера:
– Подвезешь товарища до трамвая. – Подтолкнул меня плечом, приглашая пройтись. – Понимаешь, когда я задерживаюсь, то звоню Наталье через каждые пятнадцать минут. А тут вдруг телефон молчит. В чем дело, говорю, Наташа? Отвечает: у меня тоже дела. Какие могут быть дела? Ах, какие! Позирую Оглоблину. Это такой замухрышка, ни ума, ни таланта. Ведь врет, а?
– Врет, конечно. К тому же Оглоблин график.
– График? – Он рассмеялся тонким ликующим смехом. – И, наверно, хороший график, а?
Пока Апуш и его жена устраивались с жильем, детишки оказались на попечении моей мамы. А там Майсара искала работу, а там оказалось, что очередь в детский сад подойдет не раньше чем через полгода, а там выяснилось, что у мальчика запущенная болезнь уха, что плохи глаза и надо срочно менять очки. Словом, дети все еще оставались у нас, и мама все отчаянней погружалась в заботы: ежедневно водила мальчика в поликлинику, там его лечили посредством каких-то особых линз, а дома надо было завязывать один глаз и тренировать другой, почти слепнущий, писанием и черчением на миллиметровой бумаге; решала с ним уравнения, возведения в степень и удивлялась, какие сложные задачи дают нынче малышам. Отдельных забот требовала младшая, для которой мама варила каши, водила гулять, читала «Веселые картинки».
Мне и до сих пор, как вспомню, становится жалко ее, ее стараний, самоотдачи, которую не особенно ценили Апуш и его жена, а нам с отчимом все это казалось не больше чем блажью скучающей дамы.
А ведь в ней, наверное, таились немалые силы, переданные ей гордыми, отважными, двужильными родителями. Она же прозябала в библиотеке, а затем пылко обихаживала Апушевых отпрысков. Однако при всей моей доброжелательной фантазии я вижу ее, например, директором кинотеатра, ну, того же детдома, потешной руководящей дамой, безуспешно – да хотя бы и успешно – перенимающей мужские замашки, сварливой, уязвленной бабьими комплексами и вконец измотанной невознагражденным усердием.
Впрочем, я чувствую некоторую неловкость, говоря о собственной матери, но я ведь не о ней как таковой говорю в данном случае. Ей бы, наверно, пришлось к лицу многодетное семейство; ее украсила бы роль продолжательницы жизни, клана, хранительницы сказаний о достойных предках, миротворцы в сложном, бурно живущем семействе…
Свою тогдашнюю досаду и жалостливость я отчасти объясняю равнодушием отчима к подобным ее заботам. Равнодушием или нет – судите сами.
Булатов ни единым словом не попрекнул ее, ничем не выдал неприязни ни к нашим родичам, ни к их беспокойным детям, его отношение ко всему этому можно определить только одним словом – невмешательство. Тихое, отстраненное, не выпяченное напоказ, даже деликатное, оно тем не менее было равнодушие, равнодушием человека, как бы переросшего этакую щепетильность в исполнении добродетелей. Да, пожалуй, он считал все ее старания исполнением какого-то долга перед единокровными существами, до сознания которых так и не доходит высокий смысл ее трудов. Свою жалостливость и досаду я объясняю и отсутствием что там душевной проницательности, а элементарного чувства благодарности у Апуша и его женушки. Они принимали все как должное и еще, пожалуй, усмехались такому бескорыстию.
Апуш откровенно гордился женушкой и говаривал:
– О, Майсара слободская девка, с ней не пропадешь, – разумея, конечно, ее удивительную способность приноравливаться к бурному ли, тихому ли течению бытия, ее прямо-таки одержимость взять от жизни то, что ей полагалось, а если удастся, то и немного больше.
Поискав работу сама, Майсара затем нашла дорожку к бывшему маклеру дяде Харуну, тоже слободскому жителю, и он быстренько пристроил ее в магазин. Видать, действительно была она расторопна: уже через месяц Майсару отправили на курсы повышения квалификации или как там эти курсы называются, после чего она должна была принять заведование отделом. Хорошо еще, курсы находились в Челябинске и она хотя бы по вечерам сменяла валившуюся с ног маму.
Глядя на энергичную Майсару, у которой все так и кипело под руками, я невольно искал в ней черты строптивости, желания настоять на своем, подчеркнуть свою самостоятельность и слегка дивился, не находя их. Но и не сказать, чтобы Апуш подавлял ее авторитетом главы семейства. В помыслах своих они были заодно, и этот надежный фундамент скреплял их жизнедеятельный союз.
В сравнении с их бурными действиями старания моей мамы выглядели каким-то копошением, не очень нужным и вызывающим легкую улыбку. Впрочем, что касается ненужности, я недалек от истины. Так, она принялась вдруг и за родительницу малышей. Ее ужаснуло то, что Майсара не читает книг, и вот стала носить книги и подсовывать Майсаре.
– Ой, тетя Айя, большущее спасибо, – говорила слободская молодка, почти кончиками пальцев беря книгу. – Если бы не вы, я совсем запустила это дело.
Она садилась на диван и утыкалась лицом в книгу, Но уже через минуту от ее оживленности не оставалось и следа, она, эта оживленность, не переходила в живую, спокойную заинтересованность читающего, нет, – лицо ее тупело, на нем сменялось несколько столь же тупых выражений сперва недоумения, затем сердитости, почти озлобления, а затем покрывалось явной кисеей сна, с которым она непродолжительно боролась, а там засыпала, уронив книгу…
С ними было неуютно, суетно и, что странно, я и отчим, по моим наблюдениям тоже, чувствовали себя как-то одиноко. А мама делала свое: с утра вела мальчика в поликлинику, затем проверяла его уроки, кормила того и другого и, уже опаздывая, бежала в библиотеку на работу. Вечером опять с мальчиком – завязывала ему глаз и усаживала рисовать-чертить на миллиметровке мельчайшие угольники и квадраты. А там спохватывалась и брала в оборот девочку – читала ей сказки, учила песенкам, играм.
Наблюдая Апуша, я не мог бы сказать, что он только тем и занят, что ворочает бетон. Он довольно свободно располагал своим временем, но, чего прежде за ним не замечалось, вдруг заделался театралом, в картинную галерею стал заглядывать, наконец, купил лыжи и в воскресные дни уходил в парк. Вот прелесть жизни в большом городе! После дневных трудов не надо убирать за скотом, не надо расчищать снег во дворе, носить воду в кадушку, топить печь. Ходи в театры, бегай на лыжах, вникай в живопись. Но я-то еще не знал, что все его походы в театр и лыжные вылазки как раз и есть напряженнейшая работа на бригадирской стезе.
Чтобы сделать такое открытие, мне понадобилось собственными глазами увидеть, сколь тяжелы для него такие непривычные занятия. Я гулял в парке, невдалеке сверкала, утекала в сосновую зелень яркая и какая-то молодая лыжня. По ней передвигалась некая группа – парнишки, парни постарше, а там и вовсе отцы семейств и две или три женщины, хохочущие и стеснительные. При первом же взгляде было ясно – этот разношерстный народец являет собой нечто единое, может быть, их объединяла общая неумелость или общее смущение, общий стыдливый восторг.
За соснами открылась горка, на вершине которой я увидел чью-то знакомую фигуру. Горка сияла, слепила, так что не сразу я узнал Апуша. По-медвежьи топчась, перебирая палками, он малодушно медлил. Кавалькада вся враз остановилась, вызвав, я думаю, его неудовольствие. И он решился, вонзил палки, сильно оттолкнулся, но в следующий миг шмякнулся и почти всю горку проехал на заду. Его братва, и две или три женщины тоже, воодушевленно принялись штурмовать горку.
Он прямо так и подкатился к моим ногам и, поднявшись, сказал:
– Ничего-о! Не больно хитрое дело. Я ведь в первый раз.
Предполагая в нем смущение, если не стыд, я сказал:
– Твои ребята тоже не больно прытки.
Его лицо расплылось в улыбке.
– Не прытки, не-ет! Да ведь нам не рекорды побивать, а так… – Он подмигнул хитро.
– И в театр тем же манером, а?
– Да, да, – ответил он истово, – и в театр тоже ходим. Всесвятский по триста билетов враз закупает, на все СМУ. Дурак и тот не усидит дома. – Опять он подмигнул и, сильно оттолкнувшись палками, пошел в гору. Решительно, уверенно, пошел, точно приступом хотел ее взять.
С Алексеем мы встретились на следующий же день после разговора у него в вагончике. Все как-то сгоряча, бестолково и, конечно, напились в первом же ресторанчике и явились к нему совсем поздно. Наталья вышла, запахиваясь в халат, с книжкой, которую читала, видать, перед сном. Презрительный смех ее вызвал в нас буйное словоговорение, она послушала, послушала и ушла, сверкнув слезами.
– В сущности, старик, она ха-арошая женщина, – убеждал меня Алеша, – и в сущности я ее люблю. Она меня, понимаешь? – тоже любит.
Мы сидели на кухне, чайник исходил паром, подбрасывал крышку, а мы все бормотали, все о чем-то сожалели и говорили, что надо, надо встречаться чаще. И он все повторял:
– Весной, старик, ве-есной приходи! Пойдет большой бетон, а для строителя в сущности это самое главное… Она, понимаешь? – она плевала на большой бетон. И правильно делает!.. А что эти ее конструкции? Тьфу. И правильно сделала, что ушла из КБ. В сущности любой ребенок… капризный, некрасивый, сопливый, он в сущности лучше любой конструкции. Весной, старик, весной, как потеплеет…
Пришел март, и, наверно, пошел большой бетон, а я так и не собрался на стройплощадку. Да потому еще, что там дневал и ночевал Савин. Именно в марте случилось на строительстве конвертора происшествие, и Савин разразился огромной задорной статьей.
А дело выглядело так: на ленточно-массивном фундаменте всю зиму корпела бригада некоего Шулейкина, скребла и чистила каждый вершок, заработков кот наплакал, всё ждали теплых дней. Но как только потеплело и пошел большой бетон, Салтыков перевел на ФЛМ бригаду Апуша, а Шулейкину достался «гнилой угол» – там плывун, бетонировали зимой, а с теплом все пошло наперекос. Так вот Шулейкину досталось взрывать фундамент и выскребать осколки, в то время как Апуш развернулся на ФЛМ и принял в сутки шестьсот кубов. (Остальные бригады едва дотягивали до трехсот пятидесяти.)
Савина было не узнать. Прежде усталые и унылые глаза искрились теперь откровенным счастьем.
– Горжусь. – Доверчивыми, старческими уже глазами просил соучастия в празднике его. – Милый мой, я объездил всю область, спускался в шахты и рудники, побывал на каждой домне, в каждом мартене… и писал, писал, но все с лету, впопыхах. Я томился, как думал сперва, своей работой, пока не сообразил: да боже мой, ведь я томлюсь от поверхностности, от впечатлений, дающих разнообразие зрению, но не трогающих душу – потому что душа-то моя спит, пока я на ходу схватываю то да се и развожу потом суесловие. А проникнуть в глубину хотя бы вот такого явления, – он ликующе шелестел газетой, – не хватало времени.
Самобичевание и восторги Савина были трогательны и немного смешны. Человек он был уже немолодой, и подобные восторги отдавали печалью, несбыточными надеждами и самообольщением.
– Вот вы написали про гнилой угол, – сказал я как-то, – а ведь мечтали написать о Салтыкове. Помните?
– Помню ли. Да я ни на минуту не забывал! Я был заворожен всеми этими разговорами, спектаклями, книгами – глядите, дождались, пришел деловой человек! – Внезапно смолкнув, он глянул на меня сердито: – Вы сказали про гнилой угол? Я написал о человеческом достоинстве. Мы все печемся об общественном благе, все наши разговоры – об интересах дела. Но ты дай мне отдельного человека, скажи о достоинстве его, защити его в полный голос… пусть он поймет себе цену как созидателю…
– Между тем строители даже не откликнулись на вашу статью.
– Фи, что для них конфликт между бригадирами! Строительство идет полным ходом, сдадут объект в срок, даже раньше срока… да и Шулейкина не обойдут наградой. Да только возместит ли награда нравственный урон? Ведь оплевано трудолюбие, безотказность, доверчивость человека… Бог с ними, с начальством. Я сделал свое, не покривил душой – и радуюсь.
Что ж, думал я, может быть, Савину и важен его поступок. Но насколько все это важно в огромном строительстве? Ведь в конце концов Салтыкову лучше знать, куда какую бригаду направить, как организовать дело, а неувязки, обиды между людьми – где их нет.
Строительство между тем разворачивалось, непрерывно шел большой бетон, и профессиональное любопытство подгоняло меня: не упусти момент, такое не часто строится даже у нас.
Теперь я входил к Салтыкову без прежнего волнения и отчужденности, с каждым разом убеждаясь, что происшедшие в нем перемены незначительны – он все более приобретал для меня прежние свои черты, даже внешне казался очень молодым, прежним, во всяком случае прорабы и начальники участков, которыми он командовал, выглядели куда старше. Одно не нравилось: слишком панибратский, простоватый тон взялся между нами. Вот и на этот раз, едва сев против его стола, я спросил:
– Ну, досталось на орехи?
Он тут же сообразил, о чем речь:
– Даже пожурить забыли. Что ты, такие дела! – Он сердито взворошил бумаги, отмел в сторону и поманил меня через стол: – Шулейкин не взял бы шестьсот кубов. ФЛМ, брат, самая горячая точка… мы весну-красну ждали как самые растреклятые лирики – и вот он пошел, пошел большой бетон! У Апуша в бригаде и плотники, и бетонщики, и, главное, сварщики. Я не давал ему сварщиков, он сам учил ребят. А Шулейкин чуть что – дайте сварщиков. А сварщики у Апуша. Или вот история с металлической опалубкой. Это ж моя давняя мечта, еще в ПОРе голову ломал. Опалубка стоила мне нескольких седых волос, ей-богу! Деревянную после пяти-шести оборотов надо заново сколачивать, но металлическую ни один завод не берется сделать. Так вот Апуш нашел какой-то захудалый заводец, я о таком и не слышал, свел наших хозяйственников с ихним руководителем – и на, получай металлическую опалубку! Хозяйский подход у парня. – Глаза у Салтыкова заблестели, он с жаром продолжал: – Десять дней назад бригада приняла шестьсот кубов, уже за один этот день великое им спасибо. Но вот уже одиннадцатый день подряд они продолжают принимать по шестьсот.
– Шулейкин все еще на гнилом углу?
– Шулейкин ушел. Жаль, хороший парень. Это, брат, убыток.
– Ну, а кто у вас подсчитывает моральные убытки?
– Да уж не я, – ответил он просто, без вызова и озлобления. – Партком, завком, комсомол воспитывают народ, а я выступаю в роли разжигателя страстей: нужен план, кровь из носу, сделаете – получите сверхурочные, премиальные. Ну и на мой призыв откликаются не только бессребреники. Кто первый, кто изворотливей… – Он засмеялся. – Иные изворотливые у соседей из-под носа выхватывают то бадью, то изоляционный материал. Вот так. Но я все-таки добьюсь четкой организации – и разом покончу с этой кустарщиной. Видишь ли, точному расчету проектировщиков мы не можем дать четкую организацию труда… мы искажаем всю прелесть созидания… много суеты, спешки, каждая новинка слишком быстро становится повседневностью. Люди внушаются мыслью, что все в жизни стремительно, все делается в напряженном действии, и результаты всегда явны и неопровержимы, как в последней главе детектива. Нашу лихорадочность принимают за фанатизм, захваченность делом… Я, веришь ли, так взвинтил темп, что кажется: энергии у меня через край, такая, черт возьми, уверенность в себе – веришь в свой позитивный подход, сообразительность, безошибочность. – Он развел руками, изобразил на лице испуг: – Остановлюсь иногда – страшновато делается. Предложат пост начальника главка – возьму да и пойду. А ведь я всего лишь инженер, простодушно радуюсь своей причастности к общему делу, нравится, что я среди людей. Вот и все. Но этого, слава богу, хватит на мою жизнь. Ну, хочется немного творчества, оравы детишек… хотя бы четверых, – то ли в шутку, то ли всерьез признался он.
Тебе бы хоть одного, подумал я. И так жалко, пронзительно жалко стало мне Алешу Салтыкова.
2
Не удивительно, что молодые люди без сожаления оставляли городок. Ветеринарный техникум, кирпичный завод, заготконтора, кондитерская фабрика – невелик выбор, не правда ли? Но мои братья покидали не городок, а дом. И они ведь были не первыми, первым оставил домЯкуб, потом Айя, немного позже младший брат Якуба Гариф. Даже Апуш, созданный, казалось бы, хозяином, и тот не стал держаться дома, считай, почти собственного. Наконец, последним ушел из городка Нурчик, мой двоюродный брат, сын дяди Гарифа.
Тем удивительней было для меня, что Деля, прожив четыре институтских года в большом городе, вернулась учительствовать в городок, и не просто в городок, а в бревенчатую двухэтажную старую школу, которую построил еще ее дедушка, учитель Мухаррам, и в которой директорствовал потом ее отец, учитель Латиф.
А за нею в городок отправился Билял.
Зачем она поехала туда, зачем?
Задним числом я вспомнил один наш разговор. Уж не помню, о чем говорили, но потом перешли к предрассудкам, крепко держащим обитателей городка. Путь к свободе личности лежит только через свежесть взглядов – что-то в этом роде говорил я Деле. Она посмотрела на меня, будто не понимая. А разве я сказал что-нибудь туманное?
– А как бы ты почувствовал себя, если бы вдруг все твои привычки – это то же, что и предрассудки – оставили тебя? Тебе не было бы страшно такой свободы?
А разве у Апуша не было закоренелых привычек? И разве у такого существа они не сильней, чем, например, у Дели?
…Я поцеловал ее, только чтобы успокоить ее, только чтобы облечь в какой-то жест свою жалость, и сказал: «Иди, иди к нему. Он, по-моему, в ужасном состоянии». Губы у нее скорбно дрогнули, она повернулась и побежала к флигелю. А я пошел со двора и ни разу не оглянулся.
Расставшись с Делей в тот день, я как бы подвел черту под своей праздной, безмятежной и, оказывается, тяготившей меня жизнью. Вскоре я оставил институт и поступил в редакцию. И почти что забыл о непрочной, как-то враз распавшейся компании, о Биляле, дяде Харуне. Делю я тоже исключил из реального мира, но оставил себе смутную утешительную мечту, грезу, будто бы потом когда-нибудь меня ждет встреча с нею.
Четыре года прошло после памятного расставания с Делей. «Четыре года!» – удивился я однажды и точно в мгновение почувствовал быстротечность жизни. Это я впервые почувствовал, и это было повзросление, пусть позднее, не в этом суть. О том, что Деля вернулась в городок, я узнал в короткой уличной встрече от Жени Габриэляна. Да, она уехала в дедовскую ветхую школу, чтобы вернуть оценкам их истинное значение и терпеливо ждать результатов своего труда. Ждать часа, когда один-два ее отличника, возмужав, оправдают ее надежды и осенят ее славой знаменитых географов.
– А ведь я любил ее, – сказал я. Я почувствовал такую насущную, что ли, необходимость сказать об этом себе, что присутствие Габриэляна ничуть меня не удержало. Мои слова, к удивлению моему, вовсе не поразили его. Он спокойно отозвался:
– Я догадывался. – И тут же, без всякого перехода, стал рассказывать о своих делах: он, оказывается, поступил в аспирантуру, летом невылазно сидит в пещерах и уже успел написать брошюру о карстовых пещерах, – однако его удачи ничуть не волновали меня. Думалось, он восполняет нынешними своими успехами какие-то минувшие утраты. Боже мой, если бы только мне вернуть тот день, не заменимый никакими сегодняшними радостями!
…Так вот Деля уехала в городок, а за нею отправился Билял. Стало быть, за четыре года он уверовал, что Деля достойна его раболепного отношения к женщине. Но почему именно Деля, а не какая-нибудь другая девушка? Реванша, что ли, требовало его поражение, его полная подчиненность в былом Кате Свидерской? То есть я хочу сказать, что он, может быть, не прочь был теперь сыграть в чьей-то жизни роль, подобную той, которую сыграла в его жизни Катя? Чистая, кроткая Деля – и он, по его разумению, познавший жизненные бури. Но не пленился ли он принадлежностью Дели к сословию, издавна почитаемому в городке, то есть не напомнила ли в этом отношении Деля все ту же Катю Свидерскую?
Они уехали в городок летом, а в декабре была свадьба. Нас не пригласили. Мама не поехала бы в городок ни при каких обстоятельствах, но меня-то могли бы, наверно, позвать. И тут я подумал: меня не позвали именно потому, что я любил ее; ведь, я думаю, не один Габриэлян догадывался. Но кто не хотел моего присутствия на свадьбе – Билял или Деля? Если Деля… что ж, можно думать, что она пощадила меня.
Когда я немного опомнился от столь стремительных событий, то обратил внимание на слухи о свадьбе, сперва рассмешившие меня, а потом покоробившие: шапочник Ясави женил внука – вот что передавалось из уст в уста, словно и Деля, и Билял были бессловесные, несамостоятельные существа. Но подробности о свадьбе я узнал, как ни странно, года три или четыре спустя от своего двоюродного брата Нурчика. В его рассказе слишком много места занимала Алма, сестра Нурчика, старше его лет на десять. Однако ни рассказы брата, ни тем более слухи ровным счетом ничего мне не объяснили тогда. Позже, соприкоснувшись с Билялом и Делей в Челябинске, я как бы наново прокрутил минувшие события и поразился тому, как эти не от мира сего молодые оказались куклами, ведомыми ниткой…
«Шапочник Ясави женил внука!»
Ясави был приблудным сыном городка, как и дедушка Хемет. Подобно многим из голытьбы, он вывалился однажды из товарного вагона, отряхнулся, огляделся и припустил, видать, бегом под гору, где в котловине грудились городские дома. Голодный нюх привел его прямо во двор к мулле. В грубых шароварах из пестряди, в калошах на босу ногу, в обтрепанном казакине из самодельного сукна, он, рассказывают, стоял перед муллой и время от времени вынимал из кармана руку с отщипнутым куском хлеба и совал себе в рот.
Работник у муллы, истопник в школе учителя Мухаррама, извозчик, владелец единственного в городке омнибуса, наконец, шапочник…
О дедушке Ясави говорили как о человеке, обуянном страстью. Но какой страстью – вот вопрос. Кто считал его алчным, кто тщеславным, иначе зачем было ему дивить городок небывалой свадьбой, да еще палить из револьвера, чтобы слухи об его щедрости и почти что купеческих замашках гремяще пронеслись по городу. Конечно, тщеславие сказалось, и оно-то напугало тетю Хаву, вызвало опасение у Алмы, что дом теперь целиком достанется Билялу, а чтобы разозлить Якуба, достаточно было одной крылатой фразы: Ясави женил внука.
А по-моему, все они ошибались, кто считал главным в его нраве жадность или тщеславие. Что было в его нраве, так это страх. Да, страх быть бедным и оставить в бедности своих отпрысков. После горячечных мечтаний преуспеть, после тяжких мытарств он наконец приобретает ремесло и преуспевает в нем, и теперь он боится только одного: потерять нажитое. Он не был жадным, но он стал накопителем. Он собрал, скопил имущество, чтобы оставить его детям. Но вот Якуб покидает отцовский дом, отрекается от наследства, больше того, самые связи с родителями, само родство признает обременительным и позорным для себя. Вот и второй сын, закончив горный техникум, окапывается на каменном карьере и почти на нет сводит связи с родительским домом. Они отрекаются от всего, чему их отец посвятил свои силы и страсть. А уж старость на пороге, ему страшно представить, что с его смертью наследники продадут дом, распылят все добро – ничего, ничего не останется! И он обращает свои взоры на Биляла. Тем более что Якуб вроде не особенно держался теперь своего незадачливого сынка.
Но Ясави вовсе не считал внука незадачливым, а вот, может быть, слегка испорченным придурковатым Якубом и во всем ему внимавшей Биби. Нет, он вовсе не был безнадежным парнишкой, он и в детстве любил дедушку больше, чем другие его внуки. И старик тоже любил его. Так вот кому оставит он дом, Билялу, а чтобы покрепче привязать его к дому, надо внука женить. «И непременно на дочери потомственного учителя!» – добавляли злоязыкие горожане. А дедушке, я думаю, было все равно, на ком женится Билял – была бы не зла, не глупа и не отказалась бы жить в его доме и принять дом, когда сам Ясави отдаст богу душу.
Но вот чего он не учел: встречались два рода, неблизкие, чуждые друг другу… не учел того, что сам же он в пылу восторгов наэлектризовал десятки родичей и не родичей. Ну, а забегая вперед, – не вина, а беда молодых (а вместе с ними и дедушки) была в том, что они позволили всей этой катавасии раскрутиться вокруг них. И, конечно же, он представления не имел о том, что происходит в душе внука, ну, хотя бы в последние два или три года.
Вот что рассказывал мне Нурчик:
– …Улица широкая, белая под луной, а у ворот дедовского дома толпа, лошади, колокольчики звенят, гармошка играет, смех и возгласы.
И тут я увидел дедушку – в распахнутом полушубке, но без шапки, лишь тюбетейка прилепилась к голому черепу. Я рванулся было к нему – и тут грохнуло. И вижу: дедушка медленно опускает руку вдоль туловища, и в руке у него револьвер, из которого он только что бабахнул.
– С этим-то револьвером как бы он не попался, – это я в толпе слышу.
– Не для того он сорок лет держал револьвер, чтобы сейчас побояться из него пальнуть.
– Только легковерные могут поверить, что он впервые стреляет.
– Он от радости…
– Или для острастки. Он, конечно, надеется, что учительница Хава не глуха.
– А зачем ему теперь-то ее запугивать – она уже не отменит свадьбы.
Ох и покатался же я на лошадях в ту ночь! Красота – под дугами колокольчики, лошади пристают к воротам, и их тут же накрывают расшитыми попонами. Алма в числе других родичей встречала и провожала гостей, ездила в санях, а там полным-полно девушек и парней. Но только она быстро скисла, потому что никто из парней не обращал на нее внимания. Слышу, ворчать она стала:
– Эта старомодная свадьба, только муллы не хватает. – А потом, слышу, плачет и приговаривает: – Я в этом доме двенадцать лет прожила, с ребячьих лет ухаживала за бабушкой и дедушкой… теперь не нужна буду, все отдадут Билялу…
А тетя Хава – нет, не заливалась слезами, но я видел: стоит в стороне и варежкой смахивает то ли снег, то ли слезы с ресниц. Совсем как чужая стоит, одна. А потом, смотрю, медленно пошла от нашего дома. Она ничего против Биляла не имела, но когда дедушка взялся руководить их свадьбой, тут она как будто чего-то испугалась. Да, вот чего она испугалась – что Деля перейдет жить в дедовский дом! А может, Алмы боялась, ведь Алма же не раз заявляла во всеуслышание, что именно она наследница дедовского дома.
А дядя Якуб на свадьбу тоже не пришел…
Зря он поехал в городок, думал я о Биляле. Он должен был бы знать и опасаться, что каждый его шаг будет увязать в наслоениях, накопленных многими десятилетиями, многими его родичами. Зря поехал туда, где одна только досужая молва способна оглушить, ошарашить, а паутина хитросплетенных связей между родичами и не родичами впутать в непроглядную неразбериху.
Зачем дедушка из свадьбы устроил буффонаду? Почему это так уязвило тетю Хаву? Почему привело в уныние Якуба? И чего, собственно, надо было Алме?
Нурчик продолжал:
– …О молодоженах заботились все наши – и тетя Хава, и дядя Якуб, и тетя Биби, ну, и старики тоже – но впечатление было такое, что больше всех старается Алма. Может, она действительно боялась, что Билял выгонит ее из дома, а в каменный карьер к нашим родителям ее и калачами не заманишь. Так вот она старалась помочь, но от ее забот несло такой беспардонностью, таким отсутствием такта, что тошно было смотреть. То она билеты в кино приносит через день, то книги, которые Деля, полистав, презрительно откладывала в сторону, а то вдруг вычитает в журнале «Здоровье» и начинает пичкать их малыша черт знает какими смесями. У Дели, пожалуй, хватало такта не дать ей по рукам, а Билял… ведь он такой нерешительный, такой безвольный.
И знаешь, кто взялся пресечь ее вмешательство? Дедушка. Он запретил ей совать нос в чужую жизнь. Что тут было! Алма истерически поклялась, что не переступит больше порога дедовского дома. И пригрозила: пусть Билял не заблуждается насчет наследства, ей тоже кое-что полагается.
– О чем она? Зачем? О каком наследстве говорит?.. – Билял был так перепуган, будто ненароком взял чужое и схвачен за руку.
Алма всполошила весь город измышлениями о том, что и Деля, и Билял, и ребенок ихний всецело в руках у такого чудовища, как Ясави. И тете Хаве стали мерещиться уж не знаю какие страхи…
Дядю Якуба мне особенно было жаль. Он с лица осунулся от страха перед сплетнями, но он никогда не ругался, а старался всех помирить: дедушку с тетей Хавой, Алму с дедушкой и собой. И только Биляла и Делю не надо было ни с кем ни мирить, ни ссорить, они, пожалуй, ни у кого не вызывали ни интереса, ни сожаления, разве что тетя Хава переживала за дочь, но чаще всего забывала о ней в своем неукротимом стремлении победить дедушку.
Все сплетни, если бы не сплетни, жизнь у Дели и Биляла была бы совсем нормальная.
Нет, нет, думал я. Сплетни были всего лишь кругами от воды, а камень, от которого пошли круги, был брошен ими самими.
Билял, я уже говорил, познав приятное воспарение и столь же быстрое крушение, не только не разочаровался в женщинах, а, наоборот, свои редкие сближения с ними возводил, нет, не в степень побед (для этого надо было бы обладать хоть долькой цинизма), а поклонения, постижения почти что запредельных истин. В конце концов, я думаю, он стал поклоняться не конкретной женщине, а какому-то магическому существу. Что же касается Дели, она поспешно пережила первые волнения замужества и устремилась дерзать. Однако ее порывы учить детей по своему способу и разумению натолкнулись на непонимание, а может, и враждебность коллег. А тут семейная суета, болезненная обостренность зрения, которым она видит всю эту круговерть вокруг себя и мужа. И, может быть, первое, что пришло ей в голову, нет, им обоим, – убежать от всего этого подальше. За нее не ручаюсь, но уж Билялу-то не терпелось убежать и, забившись опять куда-нибудь в тихий флигелек, предаваться мечтаниям о женщине.
В конце концов идея вернуться в Челябинск кажется им единственно спасительной. Они, считай, уже свободны. Но так кажется только им одним: им не хватило ума отказаться от благотворительности. Во-первых, дедушка предлагает им деньги на кооперативную квартиру, Алма добавляет из своих сбережений, а во-вторых, ребенка они оставляют у стариков (иначе, может быть, дедушка и не дал бы денег). Но кооперативную квартиру надо ждать по крайней мере год, и пока что они поселяются в квартире некоей четы, работающей на Севере.