Текст книги "Земля городов"
Автор книги: Рустам Валеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
8
Она была дочь лошадника Хемета и помнила об этом всегда, а если бы вдруг забыла, то ей тут же и напомнили бы. Всегда, каждую минуту она как бы чувствовала у себя за спиной присутствие отца. И матери тоже. Да нет, никто не говорил ей: а вот, мол, дочка Хемета и Донии! – или еще что-нибудь в этом роде. Нет, просто каждый в городке знал, что она дочь Хемета. О других девчонках или ребятах могли и не знать, чей он, пока сам сынок или дочка, стесняясь или, наоборот, гордясь, не называл своего родителя – или горшечника Алчина, или скорняка Идията, или шапочника Нуруллу. А про нее знали.
Когда ей было восемь, десять, двенадцать и даже четырнадцать лет, то есть когда она ничего еще из себя не представляла, – понятно, что для окружающих она была лишь дочка Хемета и Донии, и больше ничего. Вот кто-то заговаривал, что в табеле у нее одни только «отл.», и слушатели понимающе кивали, как бы говоря: известно, ведь она дочь лошадника Хемета. Или кто-то отмечал ее красоту, и опять горожане кивали: дескать, понятное дело, она дочь Хемета, а он был не дурак и сумел отхватить в свое время красавицу, хотя, как известно… Но даже когда она отвадила от своих ворот оболтуса Харуна, и тут было сказано: это же дочь Хемета и его жены! – как будто сама по себе ничего она не значила.
В десять лет она умела шить, вязать и прясть и лет до двенадцати отдавалась этому делу увлеченно, безраздельно, но потом как бы враз остыла к девчоночьим интересам и стала вертеться возле отца, к великому его удовольствию. Она ездила с ним в поездки, умела запрягать и выпрягать коня, скакала верхом. Прохожие жались к заборам, ребятня отскакивала с дороги, когда она скоком возвращалась в город с прогулок по степи. Испуг и восторг были в глазах ребят.
– Экий башибузук, эта Хеметова дочка, – говорили старики и ничего больше не добавляли, как бы не желая определенно сказать: хорошо это или плохо.
А когда она шла рядом с матерью, сдержанная, почти стыдливая, в ситцевом голубом платье, с оборками на груди и на рукавах, в непорочно белых чулках и мягких остроносых чувяках, ребята – и вовсе сопливые, и те, у кого пушок синел над верхней губой, – восторженно уступали ей дорогу. Но это был иной восторг, смешанный с тоской, настраивающий их на черт знает какую воинственность. Бывало, они кричали от какого-то яростного чувства неприличные слова, чего никогда не осмелились бы крикнуть, когда она скакала на коне. Но она проходила, как бы наглухо отгороженная от всего нечистого и грубого, вся как бы объятая легким дымком свежести и неприкосновенности.
Эта братва, наверно, замечала, что выглядит она уверенней, горделивей и решительней, чем мать. Так это и было: ведь она, не смущенная предрассудками, бесстрашная перед любым проклятьем любого божества, сопровождала мать на собрание женщин – в мечеть или в клуб, как тут называть: мечеть уже бездействовала, но и клуб еще не был здесь открыт. Посредине зеленого мечетского двора на деревянном возвышении, обшитом малиновым крепом, учительница Кайбышева, в красной косынке, из-под которой выбивались коротко стриженные волосы, говорила речь. Под древним небом, над вековечной зеленью травы звучали непривычные слова, как бы тесня и смущая старые и обживая себе местечко среди них: индустриализация, трактор, соцделегатка, заем.
Сказав речь, учительница Кайбышева чуть отодвигалась от возвышения и приглашала выступить женщин. Те смущенно посмеивались, переминались с ноги на ногу и прикрывали лица платками, как бы вспомнив, что находятся вблизи храма. Учительница постукивала по трибуне карандашом, ей непременно хотелось, чтобы эти молчаливые женщины, ее единоплеменницы, заговорили с такой же легкостью и таким же бесстрашием, как она сама.
И как-то она глянула и увидела среди них свою бывшую ученицу и вроде поманила ее глазами, и Айя шагнула вперед, а колебание, а потом волна приглушенных голосов как бы вынесла ее прямо на середину двора. Ей казалось, что она говорит новые даже для нее самой слова, хотя говорила она то, чему училась в школе и в техникуме – о трудовом энтузиазме масс, о новой жизни, которая пришла в городок, и звонко, как бы впервые повторяла слова: индустриализация, заем, трактор, соцделегатка.
А когда шла на свое место, женщины почему-то не на нее глядели, а на мать, и та прикрывала лицо платком, опускала на заблестевшие глаза длинные, все еще не лишенные прелести ресницы… смущалась, гордилась или боялась чего-то неизвестного?
С некоторых пор ее стал преследовать маклер Харун. Он прогуливался возле ее дома, но вряд ли она замечала, что кто-то там прогуливается в щегольском каляпуше на яйцеобразной голове, в жилетке и хромовых сапогах гармошкой. Он, как бы удивившись такой слепоте, расстарался еще более и проехался мимо ее дома на дрожках. Упряжку он одолжил у соседа, слободского извозчика, но ведь в конце концов мог ведь сказать, что это его собственный конь и собственные дрожки.
Конечно, куда проще было бы встретиться с ней на посиделках, которые устраивались у какой-нибудь старухи в слободе, но ведь туда она не ходок. А на вечерах в педтехникуме или в городском саду на карнавале – там он ни за что бы не осмелился приблизиться к ней. Да и что бы он мог сказать такое, чтобы заинтересовать ее, или что бы он понял из того, о чем она живо разговаривала с подругами. Ему надо было непременно застигнуть ее где-нибудь в тиши улочки или на берегу, когда она купала бы коня. Пока же он проезживался мимо дома.
Однажды, когда Хемет и дочь сидели на скамейке, а он как раз ехал на дрожках, выфранченный, с длинной папиросой в зубах, – тут он завернул к воротам, привязал лошадь и подошел к ним. После расспросов о здоровье и делах он сказал:
– Как ты смотришь, дядя Хемет, если в городе открыть ломбард? Чем сбывать вещь спекулянту, куда лучше отдать ее на время в ломбард.
– Пожалуй, – ответил Хемет.
И тут он, как будто бы не мечтал только, а уж открывал ломбард, сказал:
– Я заведу в этом ломбарде такие порядки, что весь округ понесет туда вещи. – И он произнес длинную хвастливую речь о будущей своей деятельности.
Хемет то ли слушал, то ли нет – он покуривал себе цигарку и молчал. А тому надо было вызвать интерес любой ценой, и он сказал ни с того ни с сего:
– На днях я купил машинку для стрижки волос. Пятнадцать рублей отдал. Конечно, если бы еще столько добавить, то можно бы корову купить. Но машинка есть машинка. – Он ухмыльнулся и рассказал еще о том, что у него есть варшавская кровать и трюмо.
– А духи почем? – спросил Хемет.
– Духи? Какие духи?
– Кажется мне, что твои духи пахнут точь-в-точь, как у директорши. Дорогие, видать.
– Да я совсем не брызгался духами, валлахи! А если запах от меня благородный, так разве же вы не знаете, что я рожден от французского доктора?
Она рассмеялась и ушла во двор.
Маклер, однако, продолжал свои катания, но один случай положил конец его поездкам на чужих дрожках. Она купала коня на закате. Он съехал с улицы прямо под гору и не сумел остановить коня у воды. Айя оглянулась, услышав истошный вскрик: тележка заваливалась набок, вода заливала ее, а испуганный, встопорщенный седок круто воротил коня. Тут она взяла коня под уздцы и вывела на берег. Заднее колесо повозки, еле проковыляв, разбитое, легло на песок.
– Вы знакомы с моим отцом? – спросила она бесстрастно.
– Да, да, я знаком с дядей Хеметом!
– Ну, стало быть, он будет знать, кому я отдала колесо, – сказала она и повела свою лошадку к дому.
Скоро она вернулась, катя впереди себя колесо. Когда вдвоем они поставили колесо, она сказала:
– Ну, а теперь залезайте в дрожки. Вы должны будете отцу колесо. А хозяину повозки можно и не говорить, что вы не сумели удержать лошадь.
– Шлюха, – прошептал он посиневшими губами, – конечно, от шлюхи может родиться только шлюха…
Она взяла лежащий возле его ног кнут и, размахнувшись, хлестнула по лошади. Лошадь рванула, седока отбросило назад. Дрожки тарахтя покатились вдоль берега, пока наконец Харун не догадался поворотить на дорогу.
И вдруг ей пришло письмо. Она читала его утром, стоя на крыльце, щурясь будто бы от звездной пыли, слепящей ей глаза.
Прежде она его не знала, а узнала только с тех пор, как записалась в спортсекции и стала ходить на широкий двор бывшего хлеботорговца. Подруги жеманились, нарушали порядок в строю, задавали явно каверзные вопросы – им нравилось его поддразнивать, в особенности потому, что он был слишком серьезен. Она вела себя сосредоточенно, почти хмуро, ей казалось, что он обязательно научит ее всему, чему положено здесь учиться. И все. И ни к чему какие-то ужимки и поддразнивания. Подруги, кажется, все до одной повлюблялись в него. А так как он ни о чем не подозревал, их поддразнивания становились еще ядовитее, еще безжалостнее.
Завел он порядок: каждый вечер перед играми выстраивать своих питомцев и знакомить их с последними новостями.
– Дирижабль «Граф Цеппелин», – говорил он вдохновенно, – совершающий кругосветный перелет…
– Это значит, во-круг све-та?..
– Да, вокруг света, – добросовестно уточнял он, не подозревая каверзы. – Так вот «Граф Цеппелин», совершающий кругосветный перелет, после остановки в Лос-Анджелесе…
– Лос-Ан-дже-лес? Это, должно быть, очень далеко?
– Лос-Анджелес – на западном побережье Америки, – отвечал он. – Так вот дирижабль вылетел вчера в Нью-Йорк! Расходись! – кричал он и сам устремлялся в амбар, где они всегда что-то мастерили с ребятами.
В неделю раз, а то и два он вел их на субботник или воскресник. Молодцеватой колонной они шли к зданию окружкома партии, где уже кишмя кишел молодой народ – рабочие кожзавода и пимокатной фабрики, ученики школ, красноармейцы, техникумовские ребята. Духовой оркестр играл марш.
– В ряды стройся!
И они отправлялись или на станцию, или на элеватор, или на лесопилку, но чаще всего на станцию – грузить кирпич, доски, мешки с мукой.
– Живей, живей, – бодрил он ребят. – Вот закончим побыстрей, так я порадую вас! – И, не утерпев, тут же и проговаривался: – Есть билеты лотереи Осоавиахима. На выигрыш гарантируется перелет Москва – Сухуми – Москва. Москва – Константинополь – Москва! Эй, чернушка, размечталась?
Он работал с ними до вечера, но пока они умывались и спускались с горы в городок, он уже оказывался во дворе над расчлененным автомобилем. Руки его были перемазаны, понадобилось бы долго отмывать – так что билеты раздавал не он, а кто-нибудь из ребят.
…И вот он написал ей письмо. И ей казалось, что она давно уже ждала письма. Ну, может быть, и не ждала. Просто не вредничала, как другие, помалкивала, даже если он был очень смешон, а иногда, случалось, воодушевляла его, прикидываясь, что газет не читает и ей невдомек про то, о чем он рассказывает перед строем.
«Но если он еще раз назовет меня чернушкой! – сердито подумала она. – Пусть только назовет!..»
Ей стало смешно от собственной напускной сердитости, и она залилась громким счастливым смехом.
Он забросил свои дела. И хотя игры в мяч, состязания на велосипедах происходили и без его участия, то ремонт усадьбы требовал именно его вмешательства. Он решил начать с ремонта печей и велел ребятам найти печника.
В первые два дня, пока печник разбирал печи, он еще помогал ребятам выбрасывать из окон битый кирпич, носил штабельками целый, а также плиты и котлы. На третий день терпение его иссякло, и он опять занялся автомобилем. Он понимал, что работы невпроворот – надо поставить по крайней мере три голландки в этом огромном доме, белить стены, красить пол и потолок – все это могло затянуться до ноябрьских холодов, и ему следовало бы следить, поторапливать не слишком проворного печника. Но он ничего не мог с собой поделать.
Он слышал, как ребята возят песок и глину, сгружают перед крыльцом и просеивают, мешают раствор, затем несут носилки через веранду, тяжко и гулко ступая по сухим скрипучим доскам, на мгновенье подняв голову, видел их блестящие, потные, загорелые спины, видел печника, покуривающего на веранде с удовлетворенным загадочным видом, слышал, о чем они говорят, бранятся. Но все это ничуть не занимало его.
Объятый жарким запахом автомобиля, с перепачканными в масле руками, потный, жаждущий, он разбирал по винтику и гайке хитростный, но понятный ему механизм, опускал в тазики с керосином, затем протирал каждый винтик и гайку и раскладывал на широком брезенте. Он не чувствовал потребности в отдыхе. И без того слишком долго прохлаждался.
Потом он слышал умиротворенные голоса, чирканье спичек (запах махорочного дыма долетал до его ноздрей), перханье, затем – плеск воды, уханье, фырканье, затем – короткое: «Привет! До завтра!» – и топот ног, устремленный к воротам, стук калитки. Он оставался в тишине. Ветерок обвевал его потное, разгоряченное тело. Ему мерещилась прохладная вода реки. Иногда, заперев калитку, он бежал на речку, вбегал и торопливо шел, толкая коленями мутную тепловатую воду, и падал в нее, не дойдя до глубины, и тут же спешил на берег.
Еще два или три часа, упиваясь уединенностью, в тиши и прохладе двора возился он с винтиками и гайками. Подняв голову, он вдруг видел ее. Она сидела на корточках, тихая, внимательная, и смотрела серьезно и терпеливо, даже не улыбаясь в ответ на его недоуменный сердитый взгляд.
– Ну как дела? – спрашивал он, склоняясь опять над брезентом, и слышал ее кроткий ответ:
– Хорошо.
Он тут же забывал о ее присутствии, потом, вспомнив, спрашивал:
– Кто вчера велосипед брал?
– Я, – отвечала она. – А что?
– Так просто.
Сумерки волновали его, С улицы слышалась гармошка, голоса девчат и парней. Он брал за углы брезент и, собрав в узел, клал в кабину, захлопывал дверцу. Потом, взяв камеру, направлялся в дом, чтобы клеить ее при свете лампы. Ее тихие, кроткие шаги следовали за ним. «Я не хочу, чтобы она шла», – думал он. Но ничего ей не говорил, и она входила за ним в серый, пыльный, гулкий полумрак дома.
Она исчезала незаметно. Глянув туда, где только что она сидела, он просто не видел ее. Ему становилось скучно и одиноко. И тоскливо от мысли, что ей надоест когда-нибудь сидеть возле него…
Скоро ему понадобилось чинить рессору, и он отвез ее в мастерскую депо. Человек, который исполнял его заказы, болел. У Якуба оказалось два пустых дня. К усталости многодневной изнурительной работы присоединилась усталость пустых дней ожидания, и он почувствовал себя так скверно, так беспомощно и одиноко.
«Вот и она не приходит, – думал он, сидя на крыльце. – Вчера ее не было и сегодня…» Он вздрогнул на щелк калитки, но от волнения не мог сразу подняться, только смотрел, как она вошла, закрыла калитку и двинулась туда, где стоял автомобиль и где сиживала она обычно, – тут он окликнул ее. И когда она остановилась и медленно повернулась, он уже бежал к ней.
Он обнял ее и почувствовал жутковатое восхищение. Он не отрываясь смотрел на нее, как будто боялся, что стоит отвести глаза – и в следующий миг она исчезнет. Не сразу он принял ее глаза, полные восторга, ошеломления, стыда. И он поднял ее и пронес, качаясь, за дверцу, оплетенную таловым хворостом, на задворье, где густая дикая трава покрывалась мраком падающей ночи…
«Если бы ты подождала, – думал он, лежа на спине и переживая недавнее сладостное ослепление, свою черствость, и нежность, и тоску страха, которая держала ее только минуту, и – как вспышка – слияние, полное восторга и стыда. – Если бы теперь ты подождала!..»
«А сколько ждать?» – как бы услышал он ее вопрос.
Почему, ну почему этопришло к нему именно сейчас, когда он растерян, и разочарован, и мучается: что дальше? Смешна и безразлична стала ему колесница с парусом. И этот вожделенный автомобиль станет не больше чем развалина, над которой он убивает столько сил и времени. Что дальше? Почему, ну почему это застало его, когда он ничего еще не достиг и результатом всех его страстей был только вопрос: что дальше?
Она села, и, как тень ее, поднялся и сел он. Он накрыл ей плечи пиджаком, обнял и сидел так до утренних сумерек, обреченный, счастливый ласковый, негодующий…
Хемет не чувствовал еще старости – ему шел пятьдесят первый год, – но, глядя на старшую дочь, он признавал, что хотя он крепок еще и бодр, но годы уже не прибавляют ему сил и бодрости. В его чувстве было смирение, но и гордость, потому что он видел, как его жизнь наполняется силой и разумом в родном существе.
И сейчас он в каждом своем действии, лишенном азарта, тщеславия, хитрости, видел смысл и интерес. Обычно с апреля он пас табун, и городские лошадники в складчину рассчитывались с ним сеном, овсом, кой-какими деньгами. А нынче в мае еще прибавилось работы. Исполком нарезал для горожан участки вдоль берега и в степи, а опытное поле обеспечило семенами, и горожане готовились сажать картошку, огурцы, морковь, тыкву, мак. Прошел дождь-лейсан, первый теплый майский дождь, и горожане явились к Хемету. Он запряг лошадь, взвалил на телегу плуг и отправился на берег. День-другой он пахал участки, хозяйки носили ему еду, и он садился, расстелив скатерку на краю борозды, и ел, хотя добежать до дому было делом двух-трех минут.
А потом наступал день сева. Горожане, эти лошадники, шапочники, гончары и кожевники, чьи отцы, а то и сами они в недавнем хлебопашцы, приходили семьями, и самый старший брал лукошко, как брали лукошко с зерном, и шел вдоль борозды, кидая в ямки картофелины и вперемежку с ними круто сваренные яйца: мол, плоды будут ядреные! Потом ребятня набегала и собирала яйца, а одно закапывалось в борозду – пусть питается дух земли! Сеятель, окруженный ребятишками и домочадцами, садился за трапезу. Светило и грело солнце, и они сидели оживленные, отколупывали кожуру, крупно солили яйца, огромно нарезали хлеб. И Хемет вспоминал себя мальчонкой, как подбирал с пахоты яйца и складывал в кучку, а потом садился вместе со взрослыми есть.
Осенью он свозил по дворам картошку, тыкву, морковь и подсолнухи. И опять были трапезы на полосе и костры до ночи, разговоры обо всем, что относилось к плодам и злакам…
В один из таких дней он чинил колесо, спешил, потому что хозяева уже накопали картошки, увязали мешки и ждали только его. Он натягивал на колесо обод, мурлыкал себе под нос что-то веселое и думал о дочери. Он с весны еще стал замечать в ней таинственность, которой не дано было скрыть свою суть и причины. Он наверняка знал, что у дочери появился молодой человек. Он только не знал кто именно, и это немного интриговало его, но он ни за что не стал бы выслеживать этого молодца. Видя парней, гоняющих мяч, он думал: «Который из них?»
Так вот он мурлыкал себе под нос и работал. И тут жена подошла и сказала:
– Ты бы оставил пока колесо.
– А что? – спросил он, продолжая работать.
– Я говорю, ты бы оставил. – И, так как он поднял голову, но не бросил колеса, она с горечью сказала: – Даже когда твоя дочь будет рожать, ты и тогда, верно, чинить будешь телегу.
– А что?.. – Тут он выпрямился и ошеломленно глянул на нее, и опять она с горечью сказала:
– Или будешь улыбаться, как вот теперь…
– Почему улыбаться? – проговорил он. – То есть я хочу сказать: почему не улыбаться?
– Можешь улыбаться сколько хочешь, когда найдешь этого мерзавца и отхлещешь его вожжами.
– Да-а, – сказал он, тупо глядя на колесо, которое откатилось и легло набок у забора.
Жена шагнула к нему и резко тряхнула за плечо.
– Послушай, – сказала она. – Ступай к шапочнику Ясави…
– Вон что! – сказал он. – Значит, Якуб. А я и не знал. – Он помолчал. – Только к шапочнику Ясави я не пойду. И уж, конечно, не возьму за руку и не приведу к нему в дом собственную дочь.
9
Ведь не для забавы, не для праздного катания искал, приобретал и чинил он велосипеды и автомобиль – ему нужно было что-то большее, что определило бы его интересы, его страстность по крайней мере лет на десять вперед.
Ничего не приобретший в результате своих усилий, разочарованный, Якуб по-прежнему, однако, жаждал необыкновенного дела, ветра времени, наполненного шумом моторов.
Он был в растерянности, а родители побуждали его жениться поскорей и не позорить их перед честной семьей лошадника Хемета. Но лучше других его понял, кажется, именно Хемет. Он будто бы сказал своей жене и родителям Якуба:
– Не будем спешить. У него еще горячая голова. Ему хочется удивить чудом свет. Но когда он найдет себе дело, то каждый день будет открывать ему по крохам маленькие чуда. Он поймет, что не вспышка, не натиск решают дело. Он поймет, что ремесло требует отвержения. Но он никогда не отвернется от своего ребенка – это ведь тоже одно из чудес, он и это поймет.
Отец по-своему понял слова лошадника Хемета и сказал Якубу:
– Я могу отказаться от услуг Харуна. Если ты не научился шить шапки, то, я думаю, сможешь хотя бы продавать их.
Чтобы он заменил маклера Харуна? И продавал на базаре шапки?
– Отстаньте от меня! Отстаньте!.. – кричал он. – Отстаньте, если не хотите, чтобы я сжег ваш дом вместе с шапками и картузами!.. Отстаньте! Я пойду учиться на машиниста паровоза!
Может, и вправду он думал в ту минуту, что самый надежный автомобиль не увезет его дальше, чем паровоз? Может, это было уже решение?
Отец удивленно поглядел на него и проговорил растерянно:
– Так, стало быть… ты и жениться не прочь?
– Да, да! – кричал он. – Да, тысячу раз – да! Отстаньте от меня!
Отец уже не слушал его, он побежал вон из комнаты, зовя жену и крича:
– Он согласен, он женится! Будем посылать сватов! Бог вразумил его – счастье какое!..
И вот он ехал к невесте. Спускалась ночь. Он сидел и усмехался.
Ему представилась картина последних дней: как родственники с обеих сторон решали вопрос о будущей свадьбе, загибали пальцы, считая гостей, пекли, жарили, квасили, а он слонялся по двору, и никто его не замечал. Потом отец запряг лошадь, сложил в короб караваи хлеба, гуся, мед, масло и чай, ведро водки и повез в дом будущего свата. И в один из этих дней, говорят, отправились двое мужчин – по одному с каждой стороны – к невесте: спросить, согласна ли она выйти замуж за Якуба, сына шапочника. Ах, лицедеи проклятые, разве же вы не знаете, что она согласна! Ему было стыдно за всю эту кутерьму, за все эти сундуки и корзины с подарками и снедью, за то, что ей пришлось отвечать этим лицедеям: да, я согласна!
Он с ненавистью вспомнил, как отец сказал: «Я могу отказаться от услуг маклера Харуна…» И что же, хитрый и скаредный картузник, ты был бы счастлив, когда бы твой сын стал маклером, плодил детей и передал бы им свое жалкое ремесло?
…Хозяйки пекли хлебы. Печное тепло выливалось из окон в тепло улицы, и запах хлеба, и ноздреватость густо-звездного неба наводили на мысль о желтом каравае. Ему вдруг захотелось есть. Он был так неприметен в предсвадебной суете, что его забывали позвать к столу. Он приоткрыл сундучок со снедью, нащупал там каравай и отломил от него увесистый кусок. Но кусок не шел в горло.
– Боже ты мой! – почти со стоном проговорил Якуб и почувствовал себя точно в капкане.
Этот городок охватил его всеми своими щупальцами, он не отпустит его, сделает маклером, или лошадником, или водовозом, или тряпичником. И детей его свяжет… Он обреченно смотрел вперед – там видна была скользящая, точно вплавь, сквозь темные струи ночи хребтина коняги.
Вдруг он увидел, как из переулка вышли двое и остановились.
– Эй, – сказал тот, что стоял ближе к повозке, – кто едет? Не Якуб ли?.. – Он узнал голое старшего из братьев Батуриных. – В Челябинске открыта летно-планерная станция, слышишь, Якуб?
– Привет, Якуб! – крикнул младший брат. – Мы едем в Челябинск!
Он не успел ответить – повозка рванулась, его сильно откачнуло назад и вбок, и последней оглядкой он успел ухватить заплечные мешки на спинах братьев Батуриных. Мальчишка-возница знал свое дело: он должен был миновать препятствия, если бы их вздумали чинить соперники жениха.
– Дурень! – смачно сказал Якуб, и тут в ноздри ему ударил терпкий запах банного угара и березовых веников. Они подъезжали к дому лошадника Хемета.
Они подкатили к самому крыльцу, он сошел с повозки и, не оглядываясь на сундуки в коробе, пошел вперед, машинально занося ноги на ступеньки. То ли кто-то подвел его к комнате, то ли сам он нашел ее. У двери стоял подросток, вытянув худую шею, прямо глядя на него черными глазенками, полными восторга, торжества неуступчивости, какой-то лихой поверхностной враждебности, которая сменилась торжеством доброжелательства, когда он сунул парнишке в руку серебряную монету и еще какую-то вещицу, которой снабдил его отец, – кажется, это была цепочка от часов.
Он увидел ее сразу, как только ступил на порог, и все в это мгновение стало простым и приятным. А потом он увидел постель и сидящих на ней двух мальчуганов лет пяти или шести; и тут же появились бойкие девки, нет, не подруги ее, а родственницы или соседки, они защебетали:
– Живите вместе, как эти малютки вместе сидят!
– Чтобы вы не знали горечи жизни в одиночку!
– Пусть будет счастливым ваше потомство, пусть родятся мальчики!
И, наконец, самая, видать, бойкая сказала:
– Ложитесь вдвоем, а встаньте втроем.
Они убежали, прыская в ладони, озорной оглядкой, уже на порожке, оглянувшись на новобрачных.
Якуб шагнул на середину комнатки и глянул на нее. Она опустила глаза, а смугло светлеющую нагую руку поднесла к подбородку древним, прабабкиным жестом, будто прикрываясь уголком платка. Жутковатое, уже знакомое чувство стало охватывать его, но здесь, перед законным их ложем, было стыднее, чем в тот вечер.
– Я погашу лампу, – сказал он хрипло.
Она не шевельнулась. Он дунул в стекло лампы с остервенением, пламя фукнуло, пропало, оставив смрадный тепловатый дымок. Он опустился перед ней на стул и с минуту сидел не шелохнувшись, и в голове у него проносились отрывки странного пути в повозке. И – братья Батурины, их прощальный возглас, как погнал затем конягу мальчишка-возница… теперь небось рассказывает, как ловко вез жениха и спас его от позора.
Луна вышла, призрачным желтым сиянием наполнила комнату. Он поднял голову и увидел: Айя спит. У него застучало сердце, он встал и осторожными шагами подошел к окну. Скользнул рукою по раме слепым движением, отыскал шпингалет, но отдернул руку. Нет, он не станет удирать из этого окна! Он пересек комнатку, чутко глядя под ноги, и остановился на минуту в покаянной, прощальной позе. Но он уже не смотрел туда, откуда доносился звук ее дыхания.
Он прошел украдкой по коридору и в передней увидел окно, отворенное во двор, в садик. Взявшись рукой за раму, он выпрыгнул в садик. Последнее, что ощутил он, выбираясь со двора, – душный, банный запах березовых веников…
Он бежал по сонным улицам, нашаривая в кармане ключи от комнаты. Бывшая усадьба хлеботорговца безмолвствовала. Чтобы не встретиться со сторожем, он проник задами во двор. Светя зажженной спичкой, отыскал в столе свои документы, сдернул с гвоздя плащ, висевший здесь третий год, и опять задами покинул двор.
Что-то сдвинув, кого-то оттолкнув, он пробился в угол полутемного купе, сел, откинулся к стенке и замер. Уже поезд набрал ход, а его все не покидало ощущение погони… или – потери?
«Ты прости, прости, – говорил он про себя, – я ведь не от тебя убежал, ты прости!..»
Поладив с совестью, он уснул, а когда открыл глаза, увидел в окошко палисадники с жидкими, растеребленными деревцами, на которых лежала темная пыльца гари; женщины шли к колодцу, катили подводы, проехал грузовик. Проспал момент! Но поезд долго еще двигался мимо окраинных домиков, и не скоро он увидел здание вокзала с барельефными узорами на дверях, высокими полуовальными окнами, не крашеное, а как бы испачканное зеленой краской.
Он опоздал к трамваю и, не дожидаясь другого, пошел к извозчичьим пролеткам.
– На летно-планерную станцию, – сказал он, садясь.
– Что-то я не слыхал такой, – сказал извозчик. У него было сытое лицо и гаерские усики.
«Цену набивает, скотина!» – подумал Якуб, нащупывая в кармане деньги.
Извозчик с другой пролетки подсказал:
– Это, видать, за Бабушкино.
Они поехали по булыжной мостовой. Шли красноармейцы и пели «По долинам и по взгорьям…» У трамвайных остановок толпился народ. Мороженщицы выходили на угол. У магазина промтоваров выстраивалась очередь. Пролетка остановилась у кирпичного здания с надписью «Школа фабрично-заводского обучения «Вулкан».
– Что, приехали? – спросил он.
– Так верней будет, – сказал извозчик и крикнул: – Нюра, а где ваши ребята летают?
– Езжай к красным казармам, – ответила, высовываясь из окна, Нюра. – Там все полем, полем – увидишь.
Опять они долго ехали по городу, затем выехали в поле и полем тоже долго ехали. Наконец он увидел парашютные вышки, огромную овальную крышу какого-то сооружения, мелькнуло крыло планера.
– Стой, – сказал он, – стой, говорю, хватит!
Он расплатился с извозчиком и, не оглядываясь, побежал туда. С пригорка увидел все почти поле, на котором травка была как бы подстрижена, и отдельные залысые места на травянистом покрове, и серые дорожки с травкою по бокам. Вход знаменовался деревянной аркой, посредине которой была прикреплена большая яркая звезда из фанеры, крашенной в алое, под ней аршинными буквами было написано: «Челябинская летно-планерная станция».
Не замедлясь, он прошел под аркой и, уже оказавшись на поле, остановился и стал оглядываться. Справа стоял ангар – это его огромную овальную крышу увидел он с пролетки, – и двери его были распахнуты настежь, в некотором отдалении стояли два сооружения, похожие на огромные ящики. По левую руку – приземистые постройки с покатой крышей из горбылей. А на восток – чистое беспредельное поле.
Он не сразу заметил, что из ангара вышел парень в холщовых, закатанных до колен шароварах и гимнастерке, рукава которой были подвернуты выше локтей. Он поспешил навстречу парню.
– Я приехал, – сказал он с таким восторгом и дружелюбием, что вызвал улыбку на хмуроватом лице этого пилота. (Наверно, пилота!)
– Вижу, что приехал, – сказал парень. – Откуда?
– Из Маленького Города. Понимаешь, вчера… только вчера Батурины говорят…
– Кто такие Батурины?
– Ды сыновья Батурина, мастера по яликам!..
Парень расхохотался, и смех его был приятен Якубу. Он означал, что здесь никто знать не знает про мастера по яликам Батурина и слыхом не слыхал про лошадника Хемета или печника Сабура; этот смех еще раз как бы подчеркнул, как он далек теперь от всего, что вчера еще тяготело над ним. И он от души рассмеялся.
Потом они пили чай в одном из сооружений, которые так походили на ящики (это и правда были ящики, в которых везли матчасть планера), и он с таким восторгом озирал стены и смеялся довольным смехом, что парень предложил: