412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) » Текст книги (страница 9)
Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)
  • Текст добавлен: 1 июля 2026, 20:17

Текст книги "Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)"


Автор книги: Роман Тард


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

Глава 20
«Большая война»

Май пришла в третий ярус за полночь, когда я уже отчаялся её дождаться и сидел в духоте над глиняной картой зоны, которую вычертил ножом на утоптанном полу, передвигая по ней камешки так, будто от этого что-то ещё зависело от меня одного. Она спустилась по лазу беззвучно – ни осыпавшейся глины, ни задетого корня, – присела напротив, сняла нонлу и положила её на колени донышком вверх, и по тому, как она это сделала – медленно, без спешки, которой требовала бы простая дурная весть, – я понял, что новость крупнее любой, какие она носила мне раньше. Лампа из гильзы коптила между нами, и в её жидком свете ожог на её левом предплечье казался свежее, чем был, а тёмные глаза её были холодны и пусты, как всегда перед тем, как она скажет что-то, от чего другая бы заплакала, а она просто говорит.

– В Анхо радист округа поймал ихний эфир, – сказала она ровно, перебирая в пальцах шнурок со связкой донесений. – И с верхней почты пришло разом. Дядя велел тебе передать слово в слово, пока не забыла.

Я отодвинул карту и стал слушать так, как слушают сапёра над невзорвавшейся бомбой, – не перебивая, держа в голове каждое её слово отдельно, чтобы потом сложить из них форму. Она говорила своим сухим, размеренным голосом про то, что было далеко, на нагорье, у какой-то реки с незнакомым именем, которое выговаривала по складам, и пламя в гильзе мелко дрожало от её дыхания. В горах, рассказывала она, сошлись большие силы – не чета здешним наскокам: настоящее сражение, какого здесь ещё не видели; американцы высаживали с неба разом сотни солдат, целыми ротами, вертушка за вертушкой, садились прямо в гущу боя и поднимались, и снова садились; и небо над тем местом несколько дней не пустело от самолётов, и под конец, говорил эфир, оттуда, с самого края неба, которого не достаёт ни одна зенитка, начали валить такое, что земля горела квадратами в километр, и от полка, что стоял на той высоте, осталось имя да списки. Долина Йа-Дранг, выговорила она наконец чужое имя целиком. Где это – она не знала. Я знал.

Я знал даже больше, чем следовало знать деревенскому парню после контузии, и оттого молчал. Это и была та самая большая война, которую я носил в себе как приговор с первого своего дня в этом теле, – война на вертолётах, война числом и небом, война, в которой пехоту возят по воздуху, как воду в вёдрах, и сыплют на головы сразу столько металла, что считать его бессмысленно. Я помнил, что она придёт. Ни дня, ни имени этой долины, ни того, что начнётся она именно так, на нагорье, в стороне от меня, – но я узнал её сразу, по почерку, как узнают давнего знакомого по походке издали, прежде чем разглядят лицо. Справка, истончавшаяся месяц за месяцем, выгоревшая дотла ещё там, в роще, где деталь, которой я не помнил, убила Зунга, не дала мне ни даты, ни цифры – только это, общее: то, чем я пугал себя по ночам, встало в полный рост на нагорье и теперь поворачивалось искать, куда шагнуть дальше. Я слишком хорошо знал, куда смотрят такие, как Тёрнер, когда у них за спиной появляется такая сила.

Глиняная карта лежала передо мной, камешки на ней – те, которыми час назад я двигал вражеские рейды по нашим тропам, – и теперь видно было, как мелка вся моя игра. Я бил батальоны. Я плёл засады на роты. А история всё это время стояла за моей спиной целой дивизией и ждала, пока ей надоест смотреть, как мальчишка-крестьянин кусает её за щиколотки. На нагорье ей надоело. Я провёл рукой по лицу и задел край карты; половина камешков съехала, смешалась, рассыпалась по глине. Поправлять я не стал.

– Это ещё не всё, – сказала Май, и я поднял на неё глаза. – Дядя сказал – ты поймёшь сразу, а другие нет.

* * *

Шау ждал нас в средней камере, где у нас был совет, – привалился спиной к стене, ворочал за щекой бетель, и красная жвачка темнила ему углы рта, а в неверном свете лампы его седина казалась чище глины вокруг. Бай примостился рядом, катал в пальцах сухую щепотку табака и для виду скалил зубы, но я видел, что и ему сегодня не до баек. Там сидел чуть в стороне, прямой, в тонких очках, с книжечкой на колене, и мерил меня тем своим цепким взглядом с первого дня, – взглядом человека, который всё ещё ждёт, что крестьянский мальчишка наконец оступится и покажет, кто он на самом деле.

– Передала? – спросил Шау, не поднимая головы.

– Передала, – ответил я и сел. – Йа-Дранг.

– Это далеко, – сказал Там ровно, по-книжному, и закрыл свою тетрадку пальцем, заложив страницу. – Центральное нагорье, второй корпус. До нас оттуда – как до Ханоя. Народ не надо пугать тем, что за тремя провинциями. У народа здесь свой враг, под боком.

– Далеко, – согласился я. И помолчал, подбирая слова попроще, чтобы сказать сложное так, как сказал бы Тхай, а не так, как думал Бессонов. – Только это не три провинции, товарищ Там. Это они показали, как теперь будут воевать везде. Возить солдат небом. Высаживать сразу помногу, куда захотят. И жечь с самого верха то, до чего не дотянуться руками. То, что было в горах, придёт сюда. Не завтра. Но придёт.

– Откуда тебе знать, мальчик, как будут воевать американцы? – спросил Там, и в голосе его не было злобы, была старая, ровная подозрительность, отточенная, как штык. – Ты их видел десяток раз. А рассуждаешь, будто сидел у них в штабе.

Я переждал. Тут нельзя было ни оправдываться, ни умничать – и то и другое выдало бы меня вернее всего.

– Не у них в штабе, – сказал я. – На дамбе. Я смотрю, как они ходят, и считаю. Кто так высаживается в горах, тот так же сядет и на наше поле. Лучше думать об этом сейчас, чем потом удивляться.

– Он дело говорит, – отозвался Шау тихо, не повышая голоса, как умел только он гасить любой спор одним словом. – При французах было так же. Сперва далеко гремит, в дальней провинции. Думаешь – пронесёт. А потом в одно утро гремит у тебя за околицей, и ты уже не успел вырыть, что собирался. – Он сплюнул красным в темноту. – Только французы приходили пешими и по дорогам. Мы знали дороги. А эти, говоришь, с неба. С неба дорог нет. С неба они везде сразу.

Он замолчал, пожевал, и в этом стариковском молчании было больше веса, чем во всех словах Тама. Шау рыл эту землю с сорок восьмого, схоронил в этих тоннелях половину тех, с кем начинал, и по его лицу, спокойному и тёмному, я угадывал: он понял раньше меня. Французы тогда устали, собрали чемоданы и ушли за море. Эти за море не собирались. Эти пришли строить.

– С верхней почты что было? – спросил он наконец.

Я повторил то, что принесла Май, теперь уже им всем, и в средней камере стало очень тихо. Из округа предупреждали: к Железному треугольнику стягивается не каток, к какому мы привыкли за эту осень, не рейд из Бьенхоа на день. Идёт большое. Дороги на севере полны техники, на старых плантациях французов чужие сапёры рубят просеки и ровняют площадки под вертушки, по реке поднимаются баржи, и за всем этим, по всем приметам, стоит не полк – стоят дивизия и при ней люди не из этих краёв, говорящие на чужой манер, в чужих шляпах. Связные с того берега доносили: в деревнях вдоль большой дороги на Сайгон вывешивают приказы о переселении, скот сгоняют, людей считают по дворам. Так не делают перед вылазкой. Так расчищают поле перед тем, как объявить его зоной свободного огня и жечь всё, что осталось шевелиться. Готовится операция, какой зона ещё не знала, – чтобы перепахать Треугольник весь, разом, сверху донизу, и нас вместе с ним.

– Значит, и эти будут с неба сыпаться, – сказал Бай и наконец сунул самокрутку за ухо, так и не закурив. – Как в той долине. – Он попробовал усмехнуться по привычке, но усмешка вышла кривая. – А я-то думал, помрём по-человечески, в своей земле, от честной пули. А нас, выходит, с облака польют.

– Помрём – потом, – сказал я. – Сперва поработаем.

– Сколько у нас времени? – спросил Бай, и впервые за вечер не пошутил.

– Не знаю, – честно сказал я, и это была правда, голая, без остатка справки под ней. – Недели. Может, месяц-другой. Они сначала всё разведают, нащупают, где мы дышим. А потом придут всей тяжестью.

Там медленно снял очки и подержал их в руке, не надевая, будто без них ему виделось яснее. Он не сдался – такие не сдаются, – но за все наши месяцы он ни разу ещё не обрывал спор вот так, на полудороге, а спросил иначе, и в этом «иначе» было больше, чем в любом признании:

– И что ты предлагаешь делать, командир?

Командир. Он сказал это без насмешки, ровно, как говорят должность, а не дразнят. Я отметил это и отложил – потом. Сейчас важнее было другое.

– Сначала – посмотреть своими глазами, – сказал я. – Слухам верю наполовину. Пойду гляну на плантацию, где, говорят, рубят площадки. Если правда то, что в эфире, – увидим по тому, что они тащат. Возьму Бая.

Шау грузно поднялся, Бай за ним, и они полезли в лаз – старик впереди, чтоб не споткнулся. Там не двинулся. Он дождался, пока их пятки скроются в темноте, аккуратно заложил тетрадку соломинкой и закрыл, и только тогда заговорил – вполголоса, ровно, без той подозрительности, что точил весь вечер. Почти по-доброму, и от этого «почти» по спине прошло холодком.

– Хорошо воюешь, командир, – сказал он, разглядывая меня поверх очков, будто строчку в донесении. – Слишком хорошо для деревни. Старик это видит и радуется. А я вижу и записываю. Не со зла – служба. Сегодня такой, как ты, на вес золота: округу нужен тот, кто бьёт их числом. Удобно. – Он помолчал, дал слову осесть. – Удобно – пока удобно. А чем удобнее ты теперь, тем длиннее выйдет тетрадка, и решать по ней будут не тут, в яме, а наверху, где тебя в лицо не видели. Сила твоя, мальчик, – она же и расписка. Я тебя не пугаю. Я тебе говорю, чтоб ты знал: я смотрю.

Дома за такой разговор – наедине, без свидетелей, с заложенной страницей – человека уже тихо вели бы под особый отдел. Я выдержал его взгляд, не отвёл и не дёрнулся. Ответить было нечего: оправдаешься – подтвердишь, что есть в чём; срежешь умно – снова подтвердишь. Я только кивнул, как кивают на дельный совет, и сказал ровно:

– Спасибо, товарищ Там. Записывай. Заодно запиши, сколько они сегодня привезут.

* * *

Мы вышли в серый предрассветный час, когда туман ещё лежал в низинах и глушил звук.

Шли долго, тропами Май, по грязи, по корням. К плантации подобрались на брюхе. Залегли в дренажной канаве у края старого каучука.

И я увидел.

Не рейд. Не роту. Целый край леса, который вчера был наш, кишел врагом. Просека рублена широко – под технику, не под тропу. Бульдозер драл деревья с корнем. Поодаль ровняли красную землю под площадку – не под одну вертушку, под десяток разом. По свежей колее, утопая, ползли тупорылые бронированные коробки, одна за другой, без конца. И людей – людей было больше, чем я видел в этой зоне за все месяцы сразу. Чужие лица, незнакомый говор сносило к нам ветром. Не сайгонцы. Эти.

– Матерь божья, – выдохнул Бай рядом, и улыбка сошла с его щербатого рта. – Их же тут…

– Молчи, – шепнул я. – Считай.

Я считал. Холодно, набело, тем навыком, что у меня уже не выключался. Машины. Стволы. Где встанут палатки. Откуда пойдут. И с каждой цифрой во мне оседало одно: это не выдержать в лоб. Никак. Ничем, что у нас есть.

Слева хрустнуло.

Дозор. Двое. Шли вдоль канавы прямо на нас – не нашли, шли проверить. M14 на ремне, каски, потные красные лица. Десять шагов. Восемь.

Поздно ползти. Я показал Баю два пальца: бери левого.

Они поравнялись.

Я встал из канавы в упор. Первый успел повернуть голову – и всё. Приклад карабина Кьема в горло, хрустнуло, он осел, хватаясь за шею. Я добил штыком, снизу вверх, под каску, коротко. Тёплое плеснуло на руку.

Бай свалил второго навалом, зажал рот, нож вошёл и вышел.

Тихо. Только наше дыхание.

Я обшарил первого. Под каской – сложенная карта. Я сунул её за пазуху, не глядя. Глядеть будем в норе.

Шеврон на плече. Не та эмблема, что у тех, из Бьенхоа. Другая. Новая часть. Дивизия.

– Уходим, – выдохнул я. – Бегом. Низом.

Мы канули в туман прежде, чем нас хватились.

А я бежал низом, по корням, по грязи, и в голове стояло одно: большая война больше не за горами и не в эфире. Она пришла. Она рубит площадки в нашем лесу прямо сейчас. Чужая карта за пазухой липла к мокрой коже и на каждом шаге жгла, будто её только что вынули из огня. Под землёй её надо было высушить над лампой, расправить и прочесть всю, до последнего значка, прежде чем она размокнет в труху.

Глава 21
«Перед бурей»

Земля под Кути за последние недели стала другой, и я читал эту перемену так же ясно, как читают чужой приказ, перехваченный накануне наступления, – потому что сухой сезон, пришедший на смену муссону, отжал из глины воду, спрессовал верхний слой в твёрдую корку и тем самым отворил ворота всему тяжёлому, гусеничному, многотонному, что до сих пор вязло в нашей раскисшей грязи и от чего нас весь долгий влажный сезон берегла простая жижа под ногами – храбрость тут была ни при чём. Теперь жижа ушла. Дамбы, по которым ещё в октябре техника сползала юзом и тонула по ступицу, держали человека насухо; рисовые чеки, неделю назад чавкавшие под подошвой, отзванивали под пяткой, как пол; и колеи на дороге к Бьенхоа, разъезженные осенью в бурое месиво, легли утрамбованно, в самый раз для колонны. Я стоял на меже у крайнего поля, в дешёвой своей крестьянской блузе, с мотыгой в руках, как положено парню, что вышел до зноя поковырять глину, – а сам мерил это поле не мотыгой, а тем холодным циркулем в голове, что остался при мне от прошлой жизни и не ржавел ни в какой воде: где встанет техника, откуда удобнее заходить, куда они сядут вертушками, по какой меже потянется пехота, когда решит, что в этой тихой, разморённой солнцем зелени никого нет.

А что они придут, я читал теперь по воздуху, по тысяче мелких примет, которые умеет складывать всякий, кто долго делал на войне эту работу. Память моя тут уже почти не помогала. Справка моя к декабрю истёрлась: дат в ней не осталось, остался только горб того, что надвигалось. Зимой большая сила придёт сюда, в Треугольник, всем весом, – основательно, надолго, с тоннелями всерьёз, уже не наскоком и обратно, как прежние рейды; будут с ними и не одни американцы, – кажется, островные, из тех, что пришли за океаном следом, австралийцы, привычные к зарослям; и после этой зимы каток уже не уйдёт с нашей головы – сядет на неё базой и останется. Форму я помнил. А чисел – ни дня, ни часа, ни номера дивизии, – и оттого читал землю заново, как все, на ощупь: по дыму над Бьенхоа, по тому, как зачастили в небе разведчики, по слухам, что приносила Май с дальних троп: будто к северу пухнут лагеря, будто гонят технику, будто скупают и жгут рис в деревнях вдоль трассы, отрезая нас от хлеба загодя, как отрезают от воды осаждённую крепость. Всё говорило: скоро. И эта малая разница – между «помню, что придут» и «вижу, что вот-вот войдут» – была теперь весь мой дар провидца, ужавшийся до того, чем владеет любой битый солдат: до нюха.

И вот тут, на этой меже, под этим белёсым от зноя небом, я и делал главную свою работу: гнул будущее. В той войне, которую я смутно помнил, большую зимнюю операцию здесь встретили не так. Зона держалась за рубежи, цеплялась за деревни, теряла людей в открытом бою с тем, кого нельзя бить в лоб, – и платила за это страшно, и тоннели вскрывали один за другим, потому что встречали врага грудью там, где надо было встречать землёй и пустотой. Я этой ошибки повторять не собирался. Я обходил зону день за днём, медленно, по-стариковски, и в голове перекладывал её всю заново: не рубеж, а мешок. Губка, в которую враг войдёт, провалится, увязнет и захлебнётся своей же тяжестью. Пусть входят. Пусть займут пустые деревни и доложат наверх, что заняли. Пусть полезут вниз – туда, где их ждёт лабиринт, выстроенный против них загодя, с ложными коленами, с тупиками, с водяными затворами, с фугасами на изгибах. Я уже знал, как Тёрнер выкуривает дымом и топит водой; этот урок мне обошёлся в четверых утопших и в целое восточное колено, и я заплатил по нему сполна, и теперь готовил ему встречу с той стороны, с какой он не ждал, – готовил так, чтобы его же приём в моих коленах обернулся против него. Платить за зиму придётся всё равно – но не своей грудью на их рубеже, а их телами в моей темноте.

* * *

В тот же вечер мы сошлись на совет в глубоком колене, у кухни Хоангкам, где дым уходит в землю и не выдаёт огня.

Шау сидел у стены, кряжистый, спокойный, и катал за щекой бетельную жвачку, и в углах рта запеклось бурое. Бай вертел самокрутку, не закуривая. Май пристроилась в углу, тонкая, неподвижная, и перебирала пальцами связку донесений на шнурке. А товарищ Там разложил на колене книжечку и смотрел на меня поверх тонких своих очков тем цепким взглядом, каким смотрел на меня с первого дня, всё прикидывая, откуда у деревенского мальчишки растут такие руки.

– Деревни придётся бросить, – начал я без нажима, тоном дела, решённого ещё до совета. – Все. Увести людей, скот, рис – в землю, заранее. Оставить врагу пустое.

Там захлопнул книжечку.

– Бросить деревни, – повторил он, и голос у него стал тонкий, как проволока. – Сдать землю без боя. Ты понимаешь, товарищ Тхай, как это назовут в округе? Как это назову я в донесении?

– Называйте как хотите. – Я не отвёл взгляда. – Только живых легче назвать, чем мёртвых.

– Народ нас не поймёт. Народ ждёт, что мы его защитим, а не уведём в нору и отдадим хутора карателю.

– Народ, товарищ Там, уже понял, – сказала Май, тихо, не поднимая глаз от шнурка, и затянула узел коротким рывком, от которого даже Там примолк. – В Анфу вчера была зона свободного огня. Согнали стариков, кто не ушёл, в один дом для досмотра, а хутор подожгли с воздуха. Дом тоже занялся. Старики горели вместе с хутором. Те, кто заранее ушёл в лазы под рисом, – живы. Кто остался защищать своё, по вашей правде, – пепел. Народ это понял быстрее нас.

В колене стало тихо. Бай перестал вертеть самокрутку.

– В Анфу у меня свояк, – проронил он, и голос у него сел, и щербатая усмешка сошла с лица. – Был. – Он помолчал, покатал в пальцах нераскуренную самокрутку и заговорил снова уже привычным своим мрачным говорком, тем, каким он шутил перед каждой засадой: – Так что я за нору, командир. В норе хоть знаешь, что над тобой земля, а не эти ангелы с керосином.

– Это не отступление, товарищ Там, – сказал я мягче, поворачиваясь к политруку, потому что ссориться с ним было нельзя, а нужен он был мне целым и согласным. – Это засада размером в зону. Землю мы не сдаём. Мы прячем её. Пусть войдут в пустое, пусть устанут, пусть полезут вниз. Внизу их встретит выстроенный против них ход, ложное колено, тупик с фугасом на изгибе. И вот тогда мы и защитим народ – так, чтобы каждый их шаг по нашей глине им дорого встал. У хутора нас сожгут с воздуха в полчаса; внизу за каждый поворот они платят кровью.

Там долго молчал, постукивая карандашиком по закрытой книжечке. Он был неглуп, этот политрук, и в том была его сила и моя докука: дурака я бы переспорил легче.

– Допустим. – Слово вышло у него через силу, нехотя. – Допустим, мальчик. Но если ты ошибся? Если они вниз не полезут – просто сожгут всё сверху и встанут базой? Что тогда?

– Тогда они встанут базой на пустом месте, – сказал я. – А мы будем у них под ногами. Это лучше, чем лежать перед ними в открытом поле.

Шау, молчавший весь спор, сплюнул бетелем в плошку и поднял на меня тёмные свои глаза в морщинах.

– При французах, – выговорил он, роняя слова тяжело, по одному, и все повернулись к нему, потому что когда Шау поминал французов, спор обычно кончался, – при французах мы тоже один раз решили держать деревню. Хорошую деревню, большую. Подержали. – Он шевельнул левой рукой – той, на которой осталось три пальца. – С тех пор знаю: землю держат не сверху, а снизу. Мальчик дело говорит. Уводим людей. Роем.

И на том совет кончился, потому что слово Шау в зоне весило больше любой книжечки.

* * *

Следующие два дня я почти не вылезал из ходов и лазов, из сырой глины, и эти два дня стоили мне больше, чем иная неделя боя.

Я взял Бая и десяток самых толковых и повёл их ставить зону на новый лад – с нуля, под одного-единственного гостя, которого ждёшь и к которому готовишься всем домом. Площадки, на которые сядут вертушки, я знал наперечёт – их в зоне немного, ровных и сухих, годных принять машину, – и каждую мы засеяли загодя: фугас из неразорвавшейся бомбы под дёрн, в стороне – стрелковый лаз, чтоб бить уходящих и тут же канать вниз, в нору. Тропы подхода, по которым пойдёт пехота, мы обнизали ловушками так, чтобы не убить первого же – первый подорвётся, остальные залягут и станут осторожны, а осторожный солдат медлит, а медлящего ждёт следующее колено. В самих тоннелях я перекраивал ходы под тех, кто полезет вниз: рыл ложные ответвления, что приводят в тупик, ставил водяные затворы там, где их не было, готовил глухие мешки, в которые враг втянется по одному и из которых не выйдет. Дым, которым Тёрнер выкурил моих, я уводил теперь в ложный рукав; воду, которой он топил, разворачивал ему под ноги. Это была лучшая работа, какую я тут ставил, – не впопыхах, как раньше, а узел за узлом, как надо.

– Хитро плетёшь, командир, – сказал Бай, отирая пот, когда мы заканчивали последнее ложное колено. – Сам-то не заплутаешь в своём лабиринте?

– Заплутаешь – выведу. – Я ткнул колом в развилку хода. – Запоминай повороты. Кто эти ходы поставил, тот в них и хозяин. Остальные – гости.

Он щербато ухмыльнулся и пополз запоминать.

Под вечер первого дня в колено спустилась Май – мокрая до пояса, в глине, со свежими вестями с дальних троп. Она присела к плошке на пятки, отёрла лицо тыльной стороной ладони, попросила воды и, отпив из фляги, выложила всё разом, скупо, как привыкла:

– Колонна вышла из лагеря под Лайкхе. Идёт сюда. Сапёры с ножами для проволоки, собаки, тягачи. И с ними не одни американцы – рослые, в широкополых шляпах вместо касок. Говорят на своём, не по-английски.

Островные, отметил я про себя. Широкополые шляпы, речь не английская – австралийцы. Те самые. Значит, всё, что я тут строю, – под них.

– Когда? – спросил я.

– Дня три. Может, два. Точнее не скажут даже те, кто гонит технику.

Три дня. Я принял срок молча и вернулся к работе. Три дня – это успеть дозарядить, доплести, добить последние узлы; на тревогу времени не оставалось. Мы рубили бамбук на колья, обжигали острия на малом огне, чтобы дерево взяло крепость кости, и мазали их тем, от чего рана гниёт, и сажали в ямы под тропами, прикрыв дёрном так, что и я, знавший каждую яму, ступал поверху по памяти, на ощупь подошвой. Мы вязали растяжки из трофейной проволоки, ставили гранату в консервную банку – выдерни, и банка отпустит чеку. Воевали не заводом, а руками и землёй, и каждый узел вязали так, будто на нём одном всё и держится.

В один из тех вечеров Май, отдав весть, не поднялась сразу наверх, как поднималась обычно. Осталась. Села рядом у плошки, взяла конец трофейной проволоки и стала вязать растяжку – ловко, привычно, будто всю жизнь только это и делала. Я не гнал. Лишние руки в эти два дня стоили дороже хлеба, а её руки я знал: они не дрожали даже там, где было от чего.

Мы работали молча, плечом к плечу, в жёлтом свете плошки. Я сажал кол – она вязала узел. Тень на глиняной стене была одна на двоих. Так уже было однажды – в ту ночь, когда мы вдвоём, не сказав ни слова, обмывали Зунга и тётушку Хоа. И тогда, и теперь между нами стояло не слово, а дело. Оно связывало крепче слов.

– В Анфу, – сказала она вдруг, поверх своей работы, – у меня была двоюродная сестра. В том доме, что подожгли.

Пальцы на миг застыли на проволоке. Узел под ними разошёлся; она распустила его и связала заново, туже.

– Я не сказала на совете. Незачем. Просто завяжи здесь крепче, командир. Чтобы те, кто придёт, заплатили за её дом сполна.

– Заплатят, – сказал я. – За её дом и за все дома.

Она затянула узел – коротко, по-деловому, тем движением, каким скрепляют уговор, так, что проволока зазвенела и рукав сполз, обнажив на предплечье старый напалмовый ожог. Она его не поправила. Больше мы об этом не говорили. Но, провожая её взглядом, когда она ушла наконец наверх, в ночь, на свои тропы, я поймал себя на простой мысли: этой скупой, холодной, ничего не просящей помощи я жду теперь не как помощи связной. А как-то иначе. И отвыкать от этого «иначе» было поздно.

К ложному колену под утро спустился и товарищ Там – посмотреть. Он долго ходил за мной по ходам, светил трофейным фонариком в тупики, в водяные затворы, в глухие мешки, и книжечка его на этот раз оставалась в кармане. У последнего поворота он остановился.

– Я записал в донесении, что зону укрепляют под большую операцию, – сказал он, и в голосе его впервые не было проволоки. – Грамотно укрепляют. Это я тоже записал.

Я молча ткнул колом в стену недорытого тупика, показывая, куда ляжет следующий заряд. Поправка к тетрадке, в которую меня занесли с первого дня, стоила дороже всякой похвалы, и оба мы это понимали без слов.

К вечеру второго дня зона была другой. Снаружи – та же сонная, выжженная солнцем зелень, пустые деревни, брошенные с виду хутора. Внизу, под дёрном, – заряженная западня, ждущая своего часа, и каждый её узел держал я в голове разом, как держат партию, расставленную до последней пешки. Я вылез на поверхность подышать, в тот короткий лиловый час, когда зной спадает и глина отдаёт дневное тепло, – и услышал в небе ровный, далёкий, ноющий звук.

Самолёт. Не штурмовик – тот воет иначе, злее. Этот шёл высоко, медленно, кругами, не торопясь, и заходил на круг снова и снова над нашей зоной, над Треугольником, выглядывая, фотографируя, считая. Разведчик. Он висел над нами в стынущем небе спокойно и деловито, как висит над полем сарыч, высмотревший мышь и не спешащий, потому что мышь никуда уже не денется. Я стоял в тени бамбука, задрав голову, и смотрел на эту далёкую точку, и точка эта говорила мне без слов, что считанные дни остались, что наверху уже свели карты, разметили квадраты, назначили час, – что буря, которую я ждал и под которую загодя перекроил всю зону, собралась наконец над самым нашим порогом и вот-вот рухнет вниз всем своим железом.

Пусть рушится, подумал я, не отводя глаз от кружащей точки. Земля готова. Я готов. Чего не помню умом – то выстрою руками. Они идут – со дня на день. Точка ушла за бамбук, мотор стих, и небо снова стало пустым. Я подобрал брошенную у межи мотыгу, закинул на плечо и пошёл вниз, в колено, – там оставалось довязать две растяжки, и засветло я хотел успеть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю