412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) » Текст книги (страница 11)
Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)
  • Текст добавлен: 1 июля 2026, 20:17

Текст книги "Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)"


Автор книги: Роман Тард


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

Глава 24
«Крысы лезут»

Враг переменился, и я понял это раньше других – по двум мелочам, какие замечает только тот, кто всю жизнь читал войну по сору, что она за собой оставляет. Первая мелочь лежала у меня на ладони: короткий тупоносый патрон, не от винтовки, не от карабина – пистолетный, но не из тех, какие я тут знал, новенький, ещё пахнущий заводской смазкой, подобранный Май у северного входа, там, где ночью кто-то лежал в траве и ждал, не вылезет ли кто из норы. Вторая мелочь была в самом пленном – в том, как он держался, в его снаряжении, лёгком, подогнанном, без лишнего звяка, в фонаре с узким лучом и в коротком, тяжёлом ноже, какой не дают тем, кто ходит в строю: такой нож дают тому, кто полезет в тесноту один. Я вертел этот нож в руках, при свете плошки, в третьем ярусе, и теперь, когда понадобилась подсказка, моя справка из будущего молчала, потому что вычерпалась она вся, до самого дна, ещё там, в чёрной воде восточного колена, и больше не было во мне того голоса, что нашёптывал наперёд, куда повернёт война. Осталось ремесло. И оно говорило ясно: они придут в нору сами.

Я знал этого зверя. Я сам когда-то готовил таких – людей, которых суют в дыру налегке, с одним лучом да коротким стволом, чтобы они шли туда, куда не пройдёт ни танк, ни самолёт, ни весь железный достаток богатой армии; людей, которых выбирают по росту, мелких, жилистых, не боящихся тесноты и темноты, и учат убивать в проёме, где не развернуться, на ощупь, на звук, на короткой руке. Они до этого додумались. Тёрнер додумался – я не сомневался, что это его рука, его холодный, грамотный расчёт: не выкуривать нас больше дымом, не топить водой, а спустить под землю своих, обученных, мне под стать, и отнять у меня последнее, что у меня оставалось, – преимущество норы.

– Полезут в тоннели, – сказал я Шау, когда собрались в нижнем зале, и сказал ровно, без нажима, будто речь шла о близком севе. – Сами. Малыми. Поодиночке полезут, парами в лаз.

У Шау остановилась за щекой бетельная жвачка – челюсть замирала у него всякий раз, когда я выкладывал такое, чего знать мне было неоткуда. Он долго молчал, и я знал, о чём это молчание: о том, что при французах в нору никто не лез, французы боялись её, как огня, и оттого земля нас и спасала, а теперь, выходит, время этой спасительной трусости вышло. Он не спросил, откуда я знаю. Он давно бросил спрашивать. Он только повёл седой головой, принимая сказанное, и обронил своё, негромкое, веское:

– Значит, встретим в норе. Земля и тут наша, мальчик. Под землёй мы дома, а они – в гостях.

А вот товарищ Там спросил. Товарищ Там не бросал спрашивать никогда – в том и состояла его служба, и в очках его, в тонкой оправе, отражалась плошка, когда он подался вперёд, поправляя на колене вечную свою книжечку.

– Откуда такая уверенность, товарищ Тхай? – Голос ровный, цепкий, не злой даже, но из тех, что заносят сказанное в тетрадку. – Враг не лез в наши тоннели полгода. С чего ему лезть теперь? Не выдаёшь ли ты свой страх за расчёт?

Я мог бы сказать ему правду – что я сам учил таких, что я чую этого зверя на подходе нутром, кожей, всем тем долгим, что прожил до Тхая и в Тхае. Но правда моя была не из тех, что говорят политруку. Поэтому я не стал спорить – спорить с Тамом было всё равно что бить кулаком воду. Я поднял с глины тот патрон, новенький, тупоносый, и положил ему на раскрытую книжечку, прямо на его ровные строчки, и заговорил по-крестьянски, как Тхай, без лишних слов:

– Вот с чего, товарищ Там. Этим из строя не стреляют. Этим стреляют в упор, в темноте. Кто-то уже лежал у нашего лаза и щупал, не вылезем ли мы. В другой раз он не будет ждать снаружи. – Я выдержал паузу и добавил, кивнув на чёрный зев ближнего хода, чтобы отстал: – Готовиться надо. А спорить будем, когда хоронить некого станет.

Там молчал. Он смотрел на патрон у себя на книжечке так, будто тот мог укусить, и я понял, что довод дошёл, потому что довод был не мой – он лежал у него на ладони, заводской, тупоносый, чужой.

* * *

Три дня я готовил восточное колено – то самое, что мы потеряли в воду, а после, когда вода спала, отбили заново, вычерпали, отрыли. Я готовил его не как убежище. Я готовил его как капкан.

Тому, кто полезет в нору один, страшна не пуля. Ему страшна сама нора. Темнота, в которой не знаешь, что в шаге впереди. Теснота, в которой не развернуться и не поднять руку для замаха. Развилки, на которых не угадать, куда. Я знал это по себе и обернул каждый наш недостаток против гостя: сузил ходы там, где можно сузить, чтобы человек с фонарём шёл боком и медленно; поставил у развилок ложные тупики и за каждым – стрелковый лаз сбоку, откуда бьют не в лоб, а в висок проходящему; убрал из ближних колен всё, на что упадёт луч, чтобы гостю не за что было зацепиться глазом. И погасил свет. Весь. До последней плошки. В моей норе гость будет видеть только то, что выхватит его узкий луч, а я – всё, потому что я в ней слепну с пользой: я считал эти шаги сотни раз, а он отсчитает свои первый и последний раз в жизни.

– Фонарь – это его глаз и его смерть, – сказал я Баю и Май, разводя их по лазам. – Свет идёт впереди него. Бьём не по свету. Бьём по тому, что за светом, на полруки выше и сзади. И тихо. Ни выстрела, пока я не выстрелю первым. В тесноте выстрел глушит, бьёт по ушам – оглохнем все. Нож. Удавка. Сапёрная лопатка. Руками.

Бай оскалил щербатый рот – не весело, а как скалятся перед делом.

– Крыса лезет в нору, – Бай понизил голос, пристраивая у лаза свою трубу, которой тут, в тесноте, было не место, но без которой он себя голым чувствовал. – А в норе её ждёт кот. Только кот в темноте видит, а крыса – нет.

– Эта крыса видит, – сказал я. – Этой крысе дали глаз. Потому глаз и гасим первым.

Май не сказала ничего. Она перебирала в пальцах свой шнурок и смотрела в чёрный зев лаза тем своим холодным, ровным взглядом, каким смотрела на всё, что предстояло убить. У неё в Анхо под напалмом сгорели свои, и с тех пор она убивала так же ровно, как дышала, и темнота ей была не страшна, темнота ей была впору. Я поставил её на дальний лаз, за второй развилкой, последним рубежом, – на случай, если кто проскользнёт мимо меня и Бая. Мимо Май не проскальзывал никто.

Мы залегли по лазам, в тёплой, душной, муравьиной тьме, и стали ждать. Я лежал на животе, в боковом стрелковом отнорке, шагах в десяти перед первой развилкой, и дышал ртом, медленно, и слушал ход. Тхаево молодое тело подо мной ныло, затёкшее, привычно непослушное, и я растирал ему мышцы, не глядя, по памяти, чтобы не свело в нужный миг, и думал, что вот и пришёл тот бой, к которому вся эта война вела меня вслепую: бой в моей стихии, на моём поле, голым умением против голого умения. Зверь против зверя. В норе.

И земля принесла мне первый звук. Далёкий, сверху, у восточного устья: тихий скрежет, осыпь, осторожный шорох спускающегося тела. Гость пришёл.

* * *

Луч пришёл первым.

Узкий, белый, дрожащий. Полз по глине. Щупал стену.

Я вжался в отнорок. Не дышал.

Гость шёл боком. Медленно. Стиснутый моими стенами.

Фонарь в левой. В правой – пистолет.

Шаг. Ещё. Луч прошёл над моей головой.

Я выждал, пока пройдёт. Спина. Затылок. Пора.

Я взял его сзади. Левой – рот, чтоб не крикнул. Правой – нож под ухо, в шею, до хруста.

Он дёрнулся. Сильный. Бил локтем назад. Я держал.

Кровь хлынула мне на руку, горячая, толчками. Он обмяк.

Фонарь упал. Луч закрутился по своду. Я погасил его коленом.

Темнота. Моя темнота.

И сразу – второй. За первым. В двух шагах.

Этот был умнее. Этот услышал. Луч метнулся ко мне.

Выстрел. Грохот в тесноте – как обух по черепу. В ушах звон.

Пуля ушла в глину у виска. Меня осыпало крошкой.

Я кинулся под луч. Низом. На него.

Сшиблись. Тело к телу. В проёме не размахнуться.

Его нож вышел первым. Короткий. Снизу.

Полоснул меня по лицу. От скулы к челюсти. Огнём.

Я не почувствовал боли. Потом почувствую. Сейчас – работа.

Я перехватил руку с ножом. Вывернул. Хрустнуло.

Он хрипел. Бил коленом. Сильный, гадина, обученный.

Я ткнул его лбом в лицо. Раз. Два. Хрящ подался.

Своим ножом – ему в бок, под рёбра. Провернул.

Он завыл. Коротко. Я зажал ему рот.

Бил, пока не перестал. Долго. Страшно долго.

Кровь – его, моя – лилась мне на руки, на грудь, тёплая.

Третий не пришёл. Их было двое. Я лежал на втором.

Тихо. Только звон в ушах и капель крови. Чьей – не знаю.

Где-то справа, у Бая, – возня, удар, всхлип, тишина. И у Бая чисто.

Лицо моё горело. Половина горела. Я тронул – мокро, глубоко.

Темнота, и подо мной два тела. Я дышал. Живой.

* * *

Я выполз наверх, в нижний зал, к плошке, когда всё кончилось, и Май, выйдя из своего дальнего лаза, где ей в этот раз не досталось работы, встала надо мной и долго смотрела на моё лицо. Потом молча намочила тряпицу в плошечной воде и прижала к щеке – к длинной, рваной, через всю левую половину борозде, что оставил мне нож второго гостя, от скулы до самой челюсти. Кровь шла густо, заливала шею. Она держала тряпицу твёрдо, не жалея, и я сидел, запрокинув голову, и считал – по застарелой привычке, тем холодом во мне, что складывает итог даже над собственной кровью, – то, что вынес из этой норы.

Двое убитых, оставшихся внизу. Я осмотрел их при свете, прежде чем подняться, как осматривают всякую новую вещь на войне, и понял по их снаряжению, по лёгкому подогнанному добру, по тому ножу, что распахал мне лицо, что встретил я не случайных смельчаков, а породу – обученную, отобранную, посланную нарочно в тесноту, мне навстречу. Их будут слать ещё. Это была не вылазка. Это было начало. У одного из них, у того, что я взял первым, оказалась при себе короткая винтовка – лёгкая, чёрная, ладная, не та тяжёлая «эмка», что я привык снимать с убитых полгода, а новая, незнакомая, и я повертел её в руках и понял нутром, без всякой справки: раз пошло вот это новьё, раз пошли вот эти, – значит, переменилось не на нашем колене. Переменилось во всей войне.

– Двое наших, – сказала Май, не отнимая тряпицы. Сухо, ровно, как всегда. – На дальнем лазу. Один сразу, один к утру отойдёт – живот.

Я смежил веки, и под ними, в наступившей слепоте, двое наших встали в тот же скорбный ряд, что и всё, что эта земля у меня уже взяла. Я выиграл нору. Я встретил нового зверя на своём поле и убил его дважды, и теперь моя нора станет для этих гостей не лазейкой, а могилой. Завтра я углублю боковые лазы и подрежу своды ещё на ладонь – под их рост, не под наш.

– Шрам останется, – сказала Май, разглядывая моё лицо при плошке, и в голосе её мелькнуло что-то – не жалость, жалости она не знала, а что-то иное, ровное и сухое, отчего мне на миг стало теплее, чем от любой жалости. – На всю жизнь. Через всю щёку.

– Пускай, – сказал я и отвёл её руку с тряпицей. – Зашей. Сухой ниткой, не жильной. И туже – мне в темноте моргать нечем.

Шау подошёл из темноты, посмотрел на мою распоротую щёку, на чёрную винтовку у меня в руках, на двух мёртвых гостей, которых волоком тащили из лаза, и не сказал ни слова утешения – утешение тут не стоило ничего. Он только тяжело, по-стариковски, осел подле меня к стене, упёршись плечом в глину, и долго смотрел на новую винтовку, какой не видел ни при французах, ни за всю эту войну. И заговорил вполголоса, не мне – себе, той памятью, что держала в себе пятнадцать лет этой земли и ещё девять перед ними:

– Раньше они боялись лезть. – Он помолчал, тронул беспалой рукой чёрный ствол. – Теперь не боятся. Худо, мальчик. Это значит, пришли надолго. Это значит, идёт большое.

Я не ответил. Я обтёр с ложа чёрной винтовки чужую кровь полой блузы и положил её к латуни Тёрнера, к карабину Кьема – в горький свой схрон. На прикладе, у пятки, стояло чужое клеймо – буквы и год, – и года этого здесь ещё никто не видел. Я завалил винтовку рогожей и пошёл будить тех, кому до света рыть.

Глава 25
«Кровь под землей»

В лаз он полез один. Это я понял сразу.

Не отделение, не цепь. Один человек. Раньше так не лезли.

Я лежал в боковом кармане второго яруса, в полной темноте, и слушал землю. Земля говорила. По глине ползло чужое дыхание, осторожное, считанное. Не крестьянский страх перед дырой. Выучка.

Он остановился у первого изгиба. Замер. Я тоже замер.

Тишина под глиной густая, как масло. В ней слышно сердце. Своё и, кажется, чужое.

Свет он не зажёг. Умный. Свет в тоннеле живёт секунду, потом гаснет вместе с тем, кто его нёс. Он шёл на ощупь. Он работал, как я.

Вот оно, подумал я холодно. Дождался.

Он двинулся дальше. Метр. Ещё метр. Пальцы его щупали стену впереди, искали растяжку, искали кол. Грамотно искал. Низко не брал.

А низко я и заложил.

Бамбук вошёл ему в ладонь снизу, из пола. Я слышал, как вошёл. Глухо, мягко, как в тесто.

Он не закричал. Втянул воздух сквозь зубы. Терпел.

Профессионал.

Я ждал ещё. Раненая рука сейчас мешает, но злит. Злой делает ошибку.

Он сделал. Дёрнулся вперёд, не назад, чтобы уйти с кола. Вперёд, на меня.

Я взял его в темноте на звук.

Левой за лицо, правой ножом под край каски, в шею, снизу вверх – этот ход я когда-то сам ставил таким же на полигоне. Он был большой. Сильный. Он успел перехватить мне запястье, и хватка у него была железная, тренированная, и пистолет в другой руке уже шёл вверх, к моему животу.

Я довернул нож.

Тёплое плеснуло мне на кисть, на локоть. Хватка ослабла не сразу. Он держал моё запястье ещё удар сердца, два, держал мёртвой уже рукой, по привычке тела, которое не сразу узнаёт, что кончилось. Пистолет выпал. Стукнул о глину.

Потом он осел. Всем весом, тяжело, мне на колени, в тесноте, где не разойтись.

Я сидел в глухой черноте кармана, держал на коленях мёртвого солдата, большого, в снаряжении, пахнущего железом и американским табаком, и слушал. Сверху, в устье лаза, было тихо. Они ждали его назад. Они не лезли следом. Они послали одного, и они ждали.

Я обшарил его в темноте, быстро, руками. Каска. Подсумок. Фонарь на шнуре. Револьвер, не винтовка, короткий револьвер для тесноты, и нож с тыльной стороны клинка пилой, чтобы пилить корни и крепь. Снаряжение под нору. Под мою нору.

Зажигалку я нащупал в нагрудном кармане. Гладкую, тёплую от тела.

Знакомую.

* * *

Я вытащил его наверх, в третий ярус, к плошке, потому что мне нужно было видеть.

При свете я разглядел всё. Молодой, лет двадцати пяти. Лицо ещё детское под грязью и кровью, веснушчатое лицо мальчишки с другого края света, которого мать растила не для того, чтобы он умер в глиняной кишке под рисовым полем у Сайгона. Я смотрел на него без жалости и без торжества. Я считал.

Этот лез не как сапёр и не как пехотинец, нагнанный приказом в страшную дыру. Этот лез как охотник, как ныряльщик в незнакомую глубину, налегке, с короткой рукой, со светом про запас, низко не открываясь. Так лез бы я. Так отбирают и натаскивают одного из тысячи. А значит, наверху поняли: грубым числом нас из земли не выбьешь, в нору надо посылать своего, такого же зверя. И начали посылать.

Я разжал его кулак и вынул зажигалку под свет.

Та самая. Латунная, потёртая, с угловатой латинской гравировкой на боку. Я знал на ней каждую царапину, потому что в кармане у меня, среди той недоброй мелочи, что я сносил туда с убитых, лежала её родная сестра, снятая с первого американца, которого я тут вскрыл ножом, и Тёрнер с тех пор таскал эту, новую, взамен. Я видел её один раз, близко, у речного выхода, в ту ночь, когда он почти меня достал. Его зажигалка. Его вещь. Он дал её этому мальчишке. На счастье, или как метку, или просто сунул ему в карман своё, провожая во вражью дыру.

Значит, он здесь. Не за рекой, под сетками да вентиляторами своего штаба. Здесь, наверху, над этим самым лазом, в ста шагах над моей головой, по ту сторону глины. Он привёл своих новых, выученных под нору людей и стоит сейчас там, наверху, и ждёт, когда первый вернётся и скажет, что нашёл.

Первый не вернётся.

Подошёл Бай, глянул на мёртвого, на его снаряжение, на пилу с тыльной стороны ножа. Щёлкнул языком.

– Новая порода, – сказал он тихо. – Под нас точёная.

– Под нас, – сказал я.

– Полезут ещё?

– Полезут. Теперь повадятся.

Бай смотрел на детское лицо врага, и в кои-то веки шутка у него не нашлась. Он понимал то же, что я. Раньше тоннель был наш дом и наша крепость, куда чужой совался слепым и умирал слепым. А теперь в нашу землю прислали зрячих. Тех, кто полезет в темноту так же тихо и низко, как мы. Война, которую мы держали под глиной потому, что наверху были слабее, теперь приходила и в нору. И здесь у нас не оставалось преимущества ни в чём, кроме того, что это наша земля, а они в ней гости.

Гость лежал у плошки и стыл.

Подошёл и Шау, низкий, кряжистый, бесшумный в ходах, как и положено тому, кто рыл их ещё при французах. Долго смотрел на мёртвого, на пилу ножа, на фонарь со шторкой, которым свет можно пускать тонким лучом, не выдавая себя. Бетель за щекой у него остановился, а это у него означало, что думает тяжёлое.

– При французах, – сказал он наконец, негромко, – они в нору не шли. Боялись. Бросали гранату в дыру и считали, что убили. А мы за поворотом сидели и смеялись над их гранатами. – Он тронул мёртвого левой рукой, на которой давно недосчитывался двух пальцев. – Этот не боится. Этого учили не бояться. Нора наша против таких уже не вся защита.

– Не вся, – согласился я.

– Значит, дальше будет дороже. – Он обронил это ровно, тем же голосом, каким назвал бы цену риса на базаре, и в простоте этой было больше правды, чем в любом докладе. Он пережил одну такую войну и нюхом чуял начало второй, и чутью его я в эту минуту верил больше, чем себе.

– Зажигалку отдашь? – спросил Бай, поведя подбородком на латунь в моей руке. Он знал про мой карман с метками. Все уже знали.

Я покачал головой.

Эту я отдавать не собирался. Эту я положу к первой, к её сестре, и греть она будет мне не сердце, нет, сердца у меня для таких вещей не водилось, а ту единственную статью расхода, что я держал на капитана Тёрнера.

* * *

Своих в тот день мы потеряли двоих. Эту монету я держал отдельно от латуни.

Покуда мальчишка-ныряльщик умирал у меня на коленях, его не зря посылали первым: за ним пошёл второй, дальним лазом, тем, что я считал заваленным, а его за ночь раскопали сверху сапёры. Второй прошёл туда, где сидели наши раненые и две девчонки-связные, и успел срезать троих короткой очередью почти впритык, прежде чем его свалила Май, в темноте, на вспышку. Двое из троих были наши, мои, выученные мной. Тхиен, который у меня закладывал фугасы лучше всех и которого я берёг для большого дела. И девчонка, имени которой я в этой главе называть не стану, потому что не успел узнать его как след: она пришла к нам неделю назад, носила донесения, и легла лицом вниз в той же позе, в какой ложилась когда-то тётушка Хоа, прикрыв собой раненого, и раненого тем спасла, а себя нет.

Тхиена выносили долго, по узким коленам, передавая из рук в руки, потому что в полный рост его не пронести было нигде, а волоком я не дал, волоком носят чужих. В третьем ярусе стояла та всегдашняя подземная духота, в которой плошка горит вполнакала и пот не сохнет, а по сводам, потревоженные стрельбой, ползали разбуженные сороконожки, и где-то в темноте, в стороне затопленного восточного колена, попискивали крысы, которым в эту войну жилось сытнее, чем нам. Я положил его рядом с девчонкой, на сырую глину, сложил ему руки, и подумал то, что думал всегда над своими: что хоронить как след опять не выйдет, что новую камеру под мёртвых мы роем теперь чаще, чем под живых, и что нора, в которой мы прячемся, всё больше становится землёй, в которой мы лежим.

Я считал их холодно, потому что иначе не умел и не имел права. Двое за одного ихнего. Размен в их пользу – и так теперь пойдёт, по двое и по трое за каждого ихнего охотника, потому что охотников у них много, а нас мало, и каждого нашего я растил месяцами, а ихнего обучили за океаном и привезли пароходом готового. Латунь грела счёт. Арифметика остужала его обратно. Я сидел в третьем ярусе между двумя своими мёртвыми и одним чужим и думал ту единственную трезвую мысль, какую позволял себе в такие часы: что выиграю эту войну, и помню, что выиграю, а знание конца всё равно не вернуло мне сегодня ни Тхиена, ни той безымянной девчонки.

Наверху, над глиной, шла своя работа, и работу эту я разбирал по звукам, лёжа на спине, навешивая на каждый гул своё имя – рейд, техника, лопаты. Они не ушли. Потеряв двоих в норе, они не повторили старой ошибки и не полезли следом толпой; они сделали то, что сделал бы умный человек, понявший, что нора кусается: обложили её сверху. Весь день над зоной висели вертушки, и били по площадям пушки, и где-то выше по руслу, ближе к открытому полю, к старым каучуковым плантациям, гудело и гудело тяжёлое, многоголосое, незнакомое, и гул этот не был гулом обычного прочёсывания.

К ночи Май принесла снизу, с дальнего поста, весть, и весть была хуже всех мёртвых разом.

– Они становятся, – сказала она. Лицо у неё было серое от подземной грязи, и только глаза живые, холодные. – На плантации. И дальше, к Донгзо. Не идут дальше. Становятся.

Я не сразу понял.

– Лагерем? На ночь?

– Не на ночь. – Она подобралась к плошке, обхватив колени, и перебрала пальцами связку донесений, как делала всегда, когда новость была тяжёлой. – Корчуют. Жгут кустарник. Ровняют грунт под технику. Тянут проволоку. Старики говорят: так не на ночь становятся. Так становятся надолго.

И тут я понял. Рука сама пошла к нагрудному карману, к латуни, которую я снял с мёртвого, – нащупала, сжала. Латунь была холодная. Тело давно остыло.

Вот оно. Вот то большое, что стояло у меня среди скудеющего знания о будущем самой тяжёлой строкой над этой зоной, и чего сроку я уже не помнил, помнил только, что придёт и всей тушей. Они кончили примериваться рейдами. Они кончили посылать ныряльщиков на пробу. Они привели целую дивизию, со всем железом, со всеми вертолётами и пушками, и сажали её базой прямо здесь, на голову нашей норе, на самую крышу наших тоннелей. Не налёт. Не каток на неделю. Гарнизон. Дом. Они строили над нашим домом свой дом.

Я лежал навзничь под несколькими метрами глины и слушал, как над головой натужно, с подвыванием, ходит взад-вперёд тяжёлая машина и ровняет грунт, и как падают подрубленные деревья – одно, другое, третье. Бай не знал. Шау, переживший французов, догадывался. Я знал.

Они сядут наверху и будут слать вниз своих зрячих, день за днём, на измор. А по той корчёванной глине, между свежих рядов проволоки, будет ходить человек с пустым нагрудным карманом, у которого сегодня под глиной убили посланного.

Я перевернул латунь на ладони, нашёл большим пальцем выщербленный угол гравировки – тот же, что и на первой, – и опустил зажигалку в карман, где уже лежала её сестра. Они стукнулись друг о друга глухо, как две гильзы. Наверху завели мотор, и по своду посыпалась сухая земля, мне на лицо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю