412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) » Текст книги (страница 3)
Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)
  • Текст добавлен: 1 июля 2026, 20:17

Текст книги "Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)"


Автор книги: Роман Тард


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Глава 5
«Подземный мир»

Чтобы воевать землёй, надо сперва влезть в неё по локоть, – и на следующий день дядя Шау повёл меня вниз, в настоящие тоннели, не в ту нору-времянку, где мы ютились, а в старую сеть, которую он сам начинал рыть полтора десятка лет назад.

Мы спускались долго, ярус за ярусом, и с каждым ярусом мир становился теснее, темнее и древнее. Верхний ход, тот, что в три-четыре локтя под полем, я уже знал: здесь были стрелковые ячейки, отводные карманы, куда отступаешь, пропустив врага над собой, и хитрые колодцы-ловушки с заострённым бамбуком на дне, прикрытые плетёнкой и дёрном. Глубже, локтях в пяти, шли жилые камеры, переходы, склады; ещё глубже, куда не доставала ни бомба, ни вода в самый злой паводок, прятались госпиталь и оружейная, и оттуда, Шау сказал, был выход к реке – на случай, если всё остальное завалят. Три этажа войны, вкопанные в толщу вниз головой. Я шёл за стариком, задевая плечами стены, дышал спёртым, сырым, отдающим плесенью и мочой воздухом. Наверху у них вертолёты, напалм и сила, ломающая через колено. А внизу – вот это: глина, терпение и пятнадцать лет кротовьего труда, по которым силе некуда бить. Я узнавал этот мир руками, коленями, спиной.

В одном расширении Шау остановился и показал мне очаг – простой под, утоптанный до камня, и над ним, вместо дымохода, лабиринт узких глиняных каналов, расходящихся в стороны и теряющихся в стенах.

– Кухня, – сказал он. – Хоангкамова кухня. Дым по этим ходам растекается, остывает, выходит наверх там и сям, рваными струйками, через сто шагов от очага, через термитники. Сверху не углядишь, откуда варят. Эту хитрость мы ещё от француза прятали, под Дьенбьенфу. Без неё в этих норах жить нельзя: костёр без дыма – это жизнь, а дым – это смерть с неба.

Я присел у очага, провёл рукой по гладким, обкатанным дымом каналам – тёплым, чуть скользким от копоти. Рассеять дым по полю, обмануть небо – такого сытый штаб не придумает ни за какие деньги.

У кухни, пока Шау ковырял в очаге, при мне успела вспыхнуть и погаснуть целая война – поменьше моей, но погорячее. Тощий боец уличил сгорбленную над котлом старуху, что плеснула ему ныокмама на полпальца меньше, чем соседу, а та припомнила ему трофейную банку с американским пайком, которую он с прошлой луны зажал и сожрал один, как крыса. Он божился, что банка была пустая; она – что слышала, как он ею гремел. Делить-то им было почти нечего – оттого и грызлись из-за капли да горсти, беззлобно, привычно, как родня. Я смотрел со стороны, с холодной усмешкой инструктора, и не лез. Голодные, вшивые – а живые; такую землю никакой напалм не выжжет, раз они и под ней не уступят чужому свою ложку.

Шау показал мне и другое, чему я подивился не меньше. На переходах между ярусами, в самых узких местах, ходы вдруг ныряли вниз и тут же выгибались обратно вверх, коленом, как горло бутылки. Водяные затворы, объяснил старик. В паводок вода доходит до колена и встаёт – дальше, в жилые камеры, не идёт. А пустит враг сверху дым или удушливое – оно тяжёлое, тоже ляжет в это колено и не пройдёт. Простой изгиб глины, а держит и воду, и отраву. Вентиляцию выводили так же хитро: тонкие косые шахты, замаскированные в термитники и в корни старых деревьев, дышали наружу там, где никому не придёт в голову искать ноздри тоннеля.

Жить здесь было нечем и негде. Воздух в нижних ярусах стоял такой густой и мёртвый, что огонёк плошки горел вполнакала и норовил погаснуть; от стен тянуло холодом и сыростью, одежда не просыхала никогда, и от этой вечной сырости на коже у всех цвели язвы. По ходам шуршало, ползало, кусало: муравьи, многоножки в палец длиной, от укуса которых, как сказал Шау, человека трясёт в жару двое суток, а то и змея, которую враг, бывало, нарочно запускал в лаз. И поверх всего – теснота, та особая подземная теснота, в которой человек месяцами не может ни разогнуться в полный рост, ни раскинуть руки, и от которой слабые сходят с ума тише, чем от пуль.

Я лазал по этим коленам и шахтам, мерил их собственным телом, запоминал каждый поворот – и запоминал уже не как ученик. Где они видели карман, чтобы пропустить врага над собой, я видел угол, из которого его удобно резать в спину. В одном таком кармане я задержался, пощупал кровлю, прикинул, сколько встанет в нём бойцов плечом к плечу и куда отвести гильзы, чтобы не звенели под ногой.

Дальше пошёл госпиталь – низкая длинная камера, где на циновках вдоль стен лежали раненые и больные, и пахло там так, что даже после всего прочего на миг сдавило горло: гниющим мясом, нечистотами, лихорадочным потом. В углу мелко, безостановочно колотило в ознобе совсем молодого парня, желтоватого, ввалившегося, – малярия, вторая после пули причина, по которой отсюда выносили вперёд ногами. Худая женщина в чёрном поила его чем-то из плошки, придерживая ему голову. Никто не стонал в голос. Здесь и стонать научились тихо, чтобы звук не пошёл вверх по ходам.

– Вот, – сказал Шау негромко, остановившись в дверном проёме. – Это тоже война. Не та, что с выстрелами. Эту мы проигрываем тихо, каждый день. Воздуха мало, воды мало, хины почти нет. Крысы жрут запас. Сороконожка укусит – рука пухнет как бревно. – Он посмотрел на меня сбоку, в полутьме. – Ты вот всё про засады да про то, как их бить. А половина войны вот тут. Кто дольше высидит в этой земле и не сдохнет – тот и победил. Запомни это, чудной, прежде чем геройствовать.

Я запомнил. Чем всё кончится, я знал и так. В книге это стоило одну строчку. Здесь это стоило по человеку, по плошке хины, по тихому стону мальчишки в углу.

* * *

Тропу, по которой ходил вражеский дозор, мне показала Май – на закате, лёжа со мной и Баем в сухом тростнике над рисовой чекой, в полукилометре от сожжённой деревни.

Враг подтвердил всё, на что я рассчитывал. Сайгонская рота с парой американских советников стояла лагерем у дороги, и от лагеря раз в день, под вечер, выползал дозор – десяток солдат, лениво, по одной и той же дамбе между чеками, проверить, не вернулся ли кто в мёртвую деревню. Ходили одинаково, в одно время, по одному месту – от сытости и от презрения, потому что кто здесь, на пепелище, посмеет их тронуть. Это была не разведка. Это была прогулка хозяев по своей, как им казалось, земле. И за эту-то уверенность они и должны были заплатить первыми.

– Третья дамба, – сказал я тихо, не отрывая глаз от дальней межи. – Видите, где она сужается между двух чек и поворачивает? Там вода по обе стороны, в сторону не сойдёшь, назад под огнём не побежишь. Кто войдёт в это горло – тот наш.

Бай посмотрел на дамбу, потом на меня, и в его щербатой ухмылке впервые не было насмешки – было трезвое любопытство человека, который вдруг понял, что рядом стоит кто-то, умеющий его ремесло лучше него.

– Десять стволов, – сказал он. – А нас трое да две мосинки. Положат.

– Не положат. Стволами мы их не возьмём, верно. Возьмём вот этим.

Я разгрёб тростник и показал то, ради чего, собственно, и привёл их сюда засветло.

Бомба сидела в иле на краю чеки, наполовину утонув, – длинная, ребристая, с погнутым стабилизатором, сброшенная, должно быть, в тот самый налёт и не разорвавшаяся. Таких по здешним полям валялось без счёта: американцы сыпали железо щедро, а железо щедрых имеет привычку отказывать. Для них это был брак, мусор, недоразумение. Для меня это были полцентнера готовой взрывчатки, любезно доставленной к месту будущей засады их же самолётом.

– С ума сошёл, – выдохнул Бай и невольно отодвинулся. – Она ж не рванула. Тронешь – и нет нас.

– Не тронь – и будет, – сказал я. – А я трону правильно.

Я подобрался к ней с хвоста, как подбираются к спящей гадюке – не со страху, а с уважением, потому что страх суетлив, а уважение точно. Взрыватель у этих был в донце, инерционный; я знал эту систему, знал, где она тонкая, и где у неё та самая чека усталости, которую можно обмануть, если руки не дрожат и если помнить порядок. Руки не дрожали. Я работал медленно, по одному движению, объясняя себе каждое прежде, чем сделать, и слышал за спиной, как Бай перестал дышать, а Май, наоборот, дышала ровно, и под этот её счёт ложилось каждое моё движение – лучше всякой молитвы. Минута. Две. Стопор пошёл. Я вынул взрыватель и положил его отдельно, в сторонку, на сухое, и только тогда позволил себе один долгий выдох.

– Вот, – сказал я. – Теперь это не бомба. Теперь это наш фугас. Вытащим заряд, перенесём к третьей дамбе, заложим в откос, выведем провод вон в тот тростник. Когда десяток втянется в горло – я замкну. И от десятка останется то, что они оставили от моей деревни. Их же гостинцем.

– А чтоб горло сработало наверняка, – продолжил я, уже не столько для них, сколько для себя, доканчивая в голове картину, – заряд заложим не в середину дамбы, а под дальний поворот. Передние пройдут – задние ещё будут втягиваться. Рванёт под серединой колонны, когда войдут все до одного. Кого не возьмёт взрыв – возьмёт вода и две мосинки с флангов: назад по узкому не побежишь, в стороны – чека, по грудь в жиже, барахтайся да жди пулю. Бай с трубой сядет на дальнем углу: вышлют из лагеря подмогу – один выстрел по головной машине, и дорога встанет колом, пока уходим. Отход – по сухому руслу, врассыпную, поодиночке. Всё дело – минута, от силы полторы. Дольше минуты на одном месте на этой войне не живут.

Я говорил, а перед глазами стояла уже вся работа разом, до последнего движения: вот сюда заряд, вот так провод, вот отсюда я смотрю и жду, и вот в этот самый миг, когда последний из них минует поворот, я свожу два конца – и дамба встаёт дыбом. Я делал это в уме столько раз, на стольких чужих тропах, что теперь рука просилась сама. Разница была одна, и она грела: те тропы были чужие, а эта – за мою деревню.

Я обернулся. Бай сидел над разряженной бомбой и всё не решался её тронуть, и по лицу его видно было, как складывается что-то новое, чему он пока не подобрал слова. А Май бомбу будто и не заметила. Её занимал я. Она взвешивала меня заново – холодно, без спешки, тем же расчётом, что и тогда, у пепелища, над убитым. И что-то впервые сдвинулось – в мою пользу. Не теплота, нет, до теплоты ей было далеко, как и мне. Но что-то вроде признания: я ставила на тебя осторожно, а теперь, кажется, не прогадала.

– Чудной, – сказала она тихо, повторив словцо Шау. – Где ж тебя такому научили, контуженого.

– Земля подсказала, – ответил я, как отвечал всем. И добавил, глядя на третью дамбу, на её узкое горло, в которое завтра под вечер войдут десять сытых, уверенных, живых ещё людей: – Завтра, как пойдут. Бери Хоа, пусть готовит место для раненых. Раненые будут. Только не наши.

Глава 6
«Первая засада»

Заряд я закладывал сам, ночью, никому не доверив, – потому что фугас прощает любую ошибку, кроме одной, последней, а последнюю оплачивают сразу всем взводом.

Мы вышли затемно, втроём с Баем и Май, и ещё двое землекопов несли разобранную бомбу в двух корзинах под рисовой соломой, как носят на рынок батат. К третьей дамбе подобрались с воды, низом, чтобы не оставить следа на тропе. Я заложил заряд там, где и говорил, – в дальнем колене, под самым поворотом, в подмытый паводком откос; вырыл нишу, утрамбовал, забил камнем и глиной, чтобы взрыв пошёл не вверх и не в воду, а вдоль дамбы, вдоль того узкого горла, по которому им предстояло идти. Провод я вёл осторожно, по дну сухой борозды, присыпая землёй через каждый шаг, и вывел его в тростник на нашем берегу, шагов за сорок, к той самой кочке, с которой всё горло простреливалось глазом из конца в конец. Два конца я пока держал врозь. Сводят их в последний миг – это закон, и закон хороший: пока концы врозь, тебя не подведёт ни случайная искра, ни собственная дрожь.

Бая я посадил на дальнем углу, у поворота тропы к лагерю, с его трубой и тремя выстрелами из шести – больше я ему не дал, остальное берёг. Его дело было одно: если из лагеря, услышав, вышлют машину, – положить головную поперёк дороги, чтоб встала пробка, и уходить. Май с приличной мосинкой легла на левом фланге, в кустах над чекой; второй стрелок, молчаливый землекоп по имени Кьем, бравший, как оказалось, ещё японца, – на правом. Я остался у провода, в середине. Себе я отвёл не выстрел – кнопку. На засаде главный не стреляет: главный смотрит и решает, а решает он один раз, и от этого одного раза зависит всё.

Светать начало в шестом часу, и пришёл Там.

Он явился неслышно, в своей чистой рубахе, нелепой здесь, в грязи, лёг рядом со мной в тростник, поправил очки и стал смотреть. Книжечки при нём на этот раз не было – и это сказало мне больше книжечки. Человек пришёл смотреть своими глазами. Чужим словам он больше не верил. Что ж. Смотри, товарищ Там. На меня хорошо смотреть, когда я работаю.

– Если положишь своих, – сказал он тихо, не сводя глаз с пустой пока дамбы, – я тебя спишу. Не как труса. Как дурака. Дурак на войне опаснее труса.

– Не положу, – сказал я. И больше мы не говорили. Слова кончились. Начиналось дело.

А дело это было – ждать, и нет на войне работы тяжелее. День тянулся медленно и пусто; солнце встало и пошло по дуге, тростник раскалился, и в нём звенело и жалило всё, что умеет жалить в этой земле. Пот заливал глаза, и смахнуть его было нельзя: лишнее движение в засаде стоит дороже любого неудобства. Я лежал у кочки неподвижно, как лежал когда-то на других позициях под другим солнцем, и держал тело Тхая в этой неподвижности привычкой, которая была старше самого тела. Рядом не шевелился Там – городской, белоручка, а выучку терпеть в нём, надо отдать должное, природа вложила. Остальных я не видел и не слышал, и это было хорошо: значит, лежат правильно. Так мы и пролежали до самого вечера, и за весь этот пустой, звенящий зноем день я ни разу не усомнился, что они придут. Сытые приходят по расписанию. К полудню солнце выжгло тростник добела, потом начало клониться, и тени дамбы вытянулись поперёк горла – туда, где им предстояло войти.

* * *

Они пришли под вечер, как и ходили всегда. Я услышал их задолго – по голосам.

Десяток сайгонцев тянулся по дамбе нестройной кишкой, вразвалку, карабины болтались за спиной на ремнях, руки свободны; шли и переговаривались, и кто-то даже смеялся, и этот смех над выжженной, мёртвой деревней был последним, что я хотел от них услышать, прежде чем убить. Они шли, как ходят хозяева, – и в этом была вся их беда. Ни один не глянул на подмытый откос, ни один не сошёл с тропы в обход узкого горла. А земля была не их.

Я прижался к кочке. Мир сузился до горла дамбы и до двух медных концов в моих пальцах. Дыхание я положил на ровную, длинную ноту – вдох, выдох, и считал не секунды, а шаги. Головной поравнялся с ближним краем заряда. Рано. Третий, четвёртый. Рано. Я ждал не первого и не середину – я ждал последнего. Пусть войдут все. Пусть горло проглотит их целиком.

Замыкающий обогнул поворот.

Я свёл концы.

Земля встала.

Дамба вздулась. Лопнула вдоль. Вверх ударил столб – глина, вода и то, что секунду назад было людьми. Грохот пришёл потом, с опозданием, толкнул в грудь.

Я видел это рвано, как при вспышке. Колонну переломило посередине. Одного подбросило целиком и уронило в чеку мешком. Другого развернуло и швырнуло на третьего. А из бурого дыма, где было горло, выползал на четвереньках кто-то без руки. Рука летела отдельно. По своей дуге. Разбрасывая тёмные капли. Она упала в воду раньше хозяина.

Кого не добрал фугас – добрали мосинки.

Слева работала Май. Сухо, размеренно, по одному – как стучат молотком. Справа в такт ей бил Кьем. Уцелевшие метались в горле. Деваться было некуда. Назад – завал и вода. Вперёд – вода. В стороны – чека по грудь, вязкая, держит как клей. Бей как уток.

Один встал. Поднял руки. Заорал – тонко, по-детски, захлёбываясь. Май срезала его на крике. Крик оборвался.

Другой не вставал. Полз в жиже к тростнику, к жизни. Кьем достал его вторым, в спину. Полз – и перестал.

Команды добивать я не давал. Её и не нужно было. Все здесь, кроме человека в очках рядом со мной, цену пощады знали давно. Той самой пощады, какой этим не оказывали ни разу.

Из лагеря всё же выслали машину – я услышал мотор раньше, чем увидел. Бай услышал тоже. На дальнем углу коротко, зло хлопнула труба, и головной грузовик, не доехав до поворота, вспух оранжевым и сел на пробитые скаты поперёк дороги, и дорога встала намертво – ровно туда я её и положил в голове ещё вчера. Второй мотор за ним поперхнулся, осадил назад. Дальше они не сунутся. Дальше они будут ждать утра и подмоги, потому что в сумерках лезть в зелень, где только что вот так разнесло их дозор, не захочет никто, у кого есть дом и желание в него вернуться.

– Уходим, – сказал я негромко, и слово пошло по цепи. – Оружие взять. Своих нет – уходим налегке и быстро.

Всё дело заняло ровно столько, сколько я и наобещал им в норе, – минуту. Может, полторы.

* * *

Карабинов мы взяли восемь – два утопли в чеке, не достать, – и патроны, и две гранаты, и связной планшет с какими-то бумагами, который я сунул за пазуху для Тама: пусть читает, это его хлеб. Десять стволов вышло из лагеря под вечер. Ни один не вернулся. У нас – ни царапины.

Я отжимал воду из трофейного ремня. Десять имён, которых я не знал, против одного, которое знал. Ремень был хороший, толстой кожи, чужой выделки, с латунной пряжкой, потемневшей от пота прежнего хозяина; я отжал его досуха и продел в свою.

Бай подошёл, мокрый по пояс, с двумя карабинами на плече, и долго стоял рядом, и наконец сказал – без обычной своей насмешки, тихо:

– Я думал, ты хвалишься. Тогда, в норе. «Десятком за одного». Я думал – мальчишка языком чешет. – Он сглотнул. – А ты не чесал.

– Не чесал, – сказал я. – И не за один раз сочтёмся. За всё.

Май принесла мне трофейный карабин – тот, что получше, – и протянула молча. Я взял, проверил затвор привычно, не думая. Она смотрела, как я это делаю, и в холодных её глазах опять мелькнуло то, чему я не знал названия.

– Чисто сработал, – сказала она. Не похвала – оценка, какую равный роняет равному над общей работой. – За мать спасибо. – И, помолчав, глядя на воду, где догорал закат над бурым горлом дамбы: – Их там много было, у меня в Анхо. Тоже думали – хозяева. Тоже смеялись. – Она отвернулась. – Хорошо, когда хозяева перестают смеяться.

Я перехватил карабин поудобнее. Отвечать было нечего. Мы были из одного теста, она и я. С такими не говорят лишнего. С такими стоят рядом и молчат, и этого довольно. Она дослала патрон в трофейный карабин, проверила, как держится ремень, и закинула его на плечо рядом со своей мосинкой.

Там стоял чуть поодаль, у самой воды, и смотрел на дамбу – на то, что от неё осталось, на бурую кашу в горле, которую уже накрывали сумерки и над которой уже вилось, спускаясь, вороньё. Лицо его было непроницаемо, очки поблёскивали в последнем свете. Я подошёл, протянул ему планшет.

– Ваше, товарищ Там. Бумаги. Может, пригодятся.

Он взял, не глядя на планшет, глядя на меня. И в глазах его за стёклами я прочёл то, чего не видел в них до этого дня ни разу: не подозрение и не страх, а то, что было хуже их обоих, – настоящий, холодный интерес. Подозрение можно усыпить, страх – переждать. А этот интерес – это когда человек понял, что перед ним загадка, и решил её разгадать во что бы то ни стало.

– Дозор ты положил чисто, – сказал он медленно. – Чище, чем кладут наши кадровые, что учились на Севере. Без потерь, по уму, по науке. – Он помолчал. – Только науке этой, Тхай, у нас в дельте не учат. И во французских книжках, что я читал, такого тоже нет. Где-то есть. Но не здесь и не у нас. – Он сунул планшет под мышку и закончил совсем тихо, так, что слышал только я: – Я тебя не понимаю пока. Но я терпеливый. Я пойму.

Лицо я держал пустым. Спорить, оправдываться, отшучиваться было нельзя – это всё была бы слабость, а слабости он и ждал.

– Понимайте, товарищ Там. – Трофейные карабины оттягивали плечо вниз. – Только понимайте быстрее. Их там, – я повёл рукой в сторону, где за рекой, за лагерем, за всем этим стояла невидимая отсюда чужая сила, о которой никто из них ещё не знал того, что знал я, – их там много. Очень много. И они только начали. Скоро им станет тесно, и тогда они придут сюда не дозором. И тогда мне понадобится, чтоб ты меня уже понял. Иначе разгадывать будет некого.

Я повернулся и пошёл к воде, к своим, не дожидаясь ответа. Ответа и не было. Его взгляд лежал у меня между лопаток всю дорогу – на той самой коже, что разучилась спать ещё в прежней жизни и не вспомнила сна в этой.

Чужой ремень сидел на мне как влитой. На ходу я затянул его на одну дырку туже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю