412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) » Текст книги (страница 15)
Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)
  • Текст добавлен: 1 июля 2026, 20:17

Текст книги "Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)"


Автор книги: Роман Тард


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

Глава 32
«Замысел»

Землю я пошёл читать в тот глухой серый час, когда ночь уже отпустила, а свет ещё не лёг, и низину держал туман, прятавший меня лучше всякой маскировки; я обошёл всё то место между срезанной плешью базы и старой каучуковой межой шаг за шагом, как обходят минное поле перед тем, как лечь на него людьми, – не торопясь, останавливаясь на каждом бугре, прикидывая углы, дистанции, время, и всё, что попадало мне на глаз в этом сером пустыре, я видел уже не как землю, а как чертёж будущей могилы для тех, кто придёт сюда меня искать. Я сверял глаз с глиной, с уклоном, с тем, как ложится здесь утренняя тень и где после полудня ослепнет от солнца человек, идущий с той стороны; присаживался, брал глину на излом, мял в пальцах – где порода держит свод, а где осыплется на голову. К тому часу, когда туман начал таять и над плешью базы поднялся первый рокот заводимых двигателей, я знал, где это будет. Я постоял ещё, глядя на голую красную глину, и пошёл вниз, к своим.

* * *

Своих я собрал в средней камере, где держался воздух, и разложил перед ними на утоптанном полу то, что начертил угольком на куске мешковины.

– Сюда их заведём, – сказал я и ткнул в кривую линию, обозначавшую ложный ход. – Сюда они полезут сами. Дальше – наша земля.

Шау склонился над мешковиной, упёршись ладонями в колени, и долго водил взглядом по линиям, и желваки на старых скулах ходили медленно, тяжело, выдавая работу мысли.

– Глубоко берёшь, мальчик. – Он ответил не вдруг, сперва провёл пальцем вдоль нижней линии, будто примеряя её на вес. – Три яруса. При французах мы и в два не всегда успевали.

– Французы в нору за нами не лезли. Эти лезут. – Я провёл линию ниже. – Верхний ярус отдадим им. Пусть берут. Пусть думают, что взяли.

Бай поскрёб большим пальцем мозоль на ладони, оставшуюся от трубы, и косился на мешковину снизу.

– Отдать им ход? – Он сощурил насмешливые глаза. – Командир, я в этот ход год спину гнул. А ты его дарить собрался?

– Дарить, Бай. Подарок такой, чтоб подавились. – Я постучал по второй линии, той, что шла под первой. – Под ложным ходом – настоящий. Тонкая глина между ними, в ладонь. Они идут поверху, мы под ними, и когда наберётся их там сколько надо, мы подламываем перекрытие зарядом и роняем им на головы то, что над ними. А кто уцелеет – встретят водяные затворы, тупики и колья. Из верхнего хода живым не выйти.

Стало тихо. Они смотрели на мешковину, и каждый, я видел это, уже достраивал картину в своей голове – Шау по-стариковски, прикидывая крепь; Бай по-своему, прикидывая, откуда положит из трубы тех, кто полезет обратно.

– Бай, на тебе ложные устья и гнёзда под B-40, – продолжил я. – Три устья, все приметные, чтоб глаз зацепился. Возле каждого – термитник, в термитнике – ты. Полезут в устье – пропусти. Сунутся к тебе с тыла – встреть.

– Это я люблю, – сказал Бай. – Это работа понятная.

– Дядя Шау, ярусы и затворы – твои. Никто здесь не чует эту глину, как ты. Где сядет свод, где держать водяной замок против дыма и газа – решаешь ты, я лезу советом, не поперёк.

Старик выпрямился, расправил плечи, и я увидел, что это задело его за живое – за ту давнюю, французскую ещё гордость землекопа, которую большая война пригнула, но не сломала.

– Заряды соберём из ихних же даров, – сказал я. – Что не разорвалось над деревнями, ляжет полосой под ложный ход. Их бомбами – по ним.

Май сидела у стены, неприметная, как всегда, и перебирала в пальцах шнурок. Я повернулся к ней.

– На тебе самое тонкое, Май. Время и приманка. Будешь водить их за нос. Пусть в деревне болтнут, где надо, что мы ушли в эту нору зализывать раны. Пусть мелькнёт связной у приметного устья – раз, другой, чтоб засекли с воздуха. Я дам тебе, кого пускать и в какой час. Сложим так, чтоб они пришли днём, на солнце, лицом к нему – слепые, как кроты, когда мы будем смотреть из тени.

Она опустила ресницы и сжала шнурок в кулаке – приняла, без единого слова. Ей не надо было объяснять про напалм и про то, зачем ловить этих людей; у неё своё было выжжено на руке и в памяти Анхо.

– Колодец у второго колена забьём ложным мусором, – добавил Шау, втягиваясь в дело всё глубже. – Решат, что прячем там воду. Сунутся – а под мусором кол.

Тут подал голос Там. Он сидел поодаль, поблёскивая очками в полумраке, и до сих пор молчал, что для него было против природы.

– Товарищ Тхай задумал большое, – сказал он той своей бумажной интонацией, под которой всегда лежала осторожность кадрового человека, и подобрал под себя ноги, будто примеряясь, как удобнее уйти. – Большое стоит людей и времени. А ну как не придут? Просидим зону, а они обойдут стороной.

– Придут, товарищ Там. – Я посмотрел на него прямо. – Они нас ищут. Я дам им след, по которому нельзя не пойти. Дам устье, которое выглядит как наш страх. Охотник идёт на раненого. Мы прикинемся ранеными.

Там подержал на мне цепкий взгляд, потом достал книжечку, что-то пометил в ней огрызком карандаша и обронил «учту» – не в знак согласия, а в знак того, что записал и пока не мешает. С него и этого было довольно. Я уже знал цену его молчанию: он не верил мне до конца и, верно, не поверит никогда, но результат он считать умел, а результат до сих пор был за мной.

* * *

Три ночи мы вгрызались в землю с упорством тех, кому проигрыш заказан.

Работали в темноте, без огня, посменно. Копачи вели нижний ход под ложным, и я сам ложился на спину в тесной щели, ощупывая ладонью тонкую перемычку, что оставляли над головой, – в ладонь толщиной, не больше, чтоб роняла легко, но и держала, пока не дёрнут шнур. Дома перемычку без крепи и расчёта не подписал бы ни один допуск, и правильно бы не подписал. Здесь это было лучшее, что мы могли, и мы это делали.

Бай ставил ложные устья. Он подходил к делу с мрачной любовью художника: одно устье вывел нарочито грубо, будто рыли впопыхах, бросив лопату, – приманка для глаза, что ищет следы паники. Возле него поднял термитник, выгрыз изнутри гнездо, проверил тягу трубы по дуге трижды, пока не лёг сектор как надо.

– Сунется сюда ихняя крыса, посветит, – бормотал он, утрамбовывая бруствер. – А я ей из-под земли – здрасьте.

Май носила вынутый грунт в корзинах, уводила его далеко и сыпала в старую воронку, чтоб над зоной не выросло свежих отвалов, по которым с неба читают, где копают. Возвращалась бесшумно, ставила пустые корзины, перебирала в пальцах шнурок связки донесений и говорила скупо, по делу: где прошёл за день вражий дозор, когда меняют караул на ближнем углу базы, в какой час над зоной висит вертушка-наблюдатель. Из этих обрывков я и складывал время – главную пружину всей машины. Однажды она задержалась дольше обычного, глянула на мои ободранные о крепь руки, отвела глаза и подала флягу первой, прежде чем напиться самой; и я взял, и тоже ничего не сказал, и этого хватило нам обоим.

Шау вёл ярусы. Он клал водяные затворы там, где я бы и не подумал, – на изгибах, ниже уровня хода, чтоб дым и газ сами стекали в ловушку и не шли дальше; крепил свод старым своим чутьём, постукивая по глине обрубком искалеченной кисти и вслушиваясь в отзвук, по которому один он умел сказать, держит порода или поплыла. Колья мы вязали из бамбука, обжигали острия, мазали тем, от чего рана гниёт, и ставили в тупиках веером, под уклоном, чтоб упавший насадился сам.

Работа выматывала злее всякого боя. Бой короток, а это длилось ночь за ночью, в духоте, где свеча гасла от нехватки воздуха и приходилось рыть на ощупь. Воды давали по глотку. Малярия валила людей через одного, и тот, кого ночью трясло в нише, к утру снова брал лопату, потому что некем было заменить. Я работал со всеми, и чужое моё тело, двадцатилетнее, недокормленное, к третьей ночи отказывало в плечах и спине, и я гнал его дальше, зная цену каждому часу. На стыке ложного хода с настоящим мы устроили обманный пол: тонкий настил поверх ямы с кольями, присыпанный сверху сухой коркой заподлицо. Кто пройдёт уверенно, по-хозяйски, тот и провалится. Осторожный нащупает, остановится, замешкается – и встанет ровно туда, где его достанет заряд. Настил я выверял на свой вес: ложился сам, слушал, как подаётся бамбук под лопатками, подсыпал глины на палец, снова ложился – пока не легло заподлицо и не молчало под телом.

На третью ночь, когда полоса зарядов уже легла под ложный ход и оставалось вывести шнуры к точке подрыва, наверху прошёл их патруль. Я замер у самого устья, в локте от свежей приманки, и слышал их шаги по сухой корке, их голоса, ленивый смех, скрип ремней. Один остановился над приманочным устьем. Посветил. Луч скользнул по грубо вырытому зеву, по брошенной для виду лопате. Палец мой лежал на дереве крепи, тело считало само: трое, может, четверо, дистанция шагов десять, не время, рано, не трогать. Рвануть сейчас – положу патруль и выдам всё. Я не шевельнулся. Кто-то из них сплюнул, сказал короткое, и луч ушёл. Шаги стихли в стороне базы. Рано. Их черёд придёт не сегодня.

К утру третьей ночи всё стояло на местах. Я прошёл лабиринт от устья до точки подрыва сам, последним, проверяя каждый узел: заряды легли, шнуры выведены, затворы налиты, колья смотрят остриями вверх, гнёзда Бая дышат тягой, перемычка над нижним ходом держит ровно столько, сколько надо, и сорвётся, когда дёрнут. Я сел у выхода, вытер глину с рук и оглядел дело трёх ночей – голый сверху пустырь, под которым ждала своего часа вся эта тихая, терпеливая смерть. Снаружи механизм был невидим. Внутри он был взведён. Оставалось одно: подвести к нему врага и дёрнуть.

– Готово, – сказал я Шау, когда тот подошёл. – Теперь пусть приходят.

Старик провёл ладонью по горбу свежего наката, примял сапогом подозрительный комок у края и притоптал его вровень с остальной коркой. Потом сел рядом, достал из-за пазухи кисет, свернул самокрутку – медленно, привычно, тремя уцелевшими пальцами – и закурил, пряча огонёк в ладони.

– При французах после такой работы я три дня спал, – сказал он, выпустил дым в сторону приметного устья и поглядел туда, где днём встанет солнце. – Теперь не усну, пока не придут.

Глава 33
«Наживка»

Чтобы взять умного зверя, нельзя ставить капкан на зверя – надо ставить его на ту слабость, за которую зверь сам себя держит, и у Тёрнера эта слабость теперь была одна, и я её знал, как знают своё.

Я лежал на втором ярусе, в боковой нише у запасного устья, и в темноте, на ощупь, в третий раз перебирал в голове всю картину так, как перебирают разобранный затвор, – деталь за деталью, чтобы ни одна не осталась лишней и ни одной не недоставало. Большая засада в лоб больше не годилась. После рощи, после катка, после того, как дивизия села нам на голову и распахала зону до плеши, Тёрнер перестал ходить туда, куда его звали; он стал ходить туда, куда боялся не дойти. Он искал меня – не ячейку, не оружие, не склад, а меня, того, кого его люди звали призраком Кути, того, кто положил батальон в пустой роще и ушёл под землю; и эта охота уже не была работой по карте, она стала его личной, выжигающей нутро надобностью. Латунь его зажигалки и сейчас холодила мне грудь под рубахой; я не трогал её. Она пригодится после.

Месяца три назад их тут ещё не было. После зимней операции, что перепахала Хобо, и после того, как над тоннелями встал постоянный лагерь, у Тёрнера появились люди, обученные лезть в нору, – малые, лёгкие, при одном фонаре да короткоствольной пушке, без каски и без лишнего железа, те, кого их же солдаты уже начинали звать крысами и шли в наши норы вместо них, потому что в норы их посылали офицеры вроде Тёрнера, а сами офицеры оставались наверху, у света. Они спускались парами и тройками, прощупывали ход за ходом, резали проводку растяжек, искали водяные затворы и обходили их, выкуривали камеры газом, что щипал глаза и драл горло, – и были опасны так, как не был опасен ни один батальон наверху. Грубую силу я уже умел встречать землёй. Этих надо было встречать иначе – их собственной выучкой, обращённой против них, как я обратил против тех, в роще, их же неразорвавшиеся бомбы.

Я знал и то, как они умирают, и на этом построил всё остальное. Под землёй у них отнято всё, чем они сильны наверху: число, небо, броня, огневая мощь. В норе человек один на один с темнотой и с тем, кто эту темноту вырыл и знает в ней каждый поворот. Их учили этому – лезть одному, держать фонарь левой, пистолет правой, дышать редко, слушать глину спиной; и они выучились, и оттого шли в мои ходы спокойнее, чем шли бы солдаты. Но выучка – это привычка, а привычку можно прочесть, как карту. Они привыкли, что после двух найденных растяжек ход чист. Они привыкли, что дым гонит людей на свет. Они привыкли, что водяной затвор – это конец хода, и за ним надо нырять. На каждой их привычке я положил по камню, и каждый камень был оплачен – кровью моих, что научили меня этим привычкам, умирая под фонарями в прошлые месяцы.

Место я выбирал по одному: куда он не сможет не пойти. Старое устье у разрушенной кумирни, на краю каучуковой плантации, – оно в их бумагах наверняка стояло отмеченным, потому что отсюда мои уходили дважды и дважды растворялись, и для человека, который не спит ночами над картой, это была заноза, дыра, в которую утекал его призрак. Я сделал так, чтобы дыра ожила. Третий день подряд связные роняли в нужных деревнях нужные слова – что призрак снова под кумирней, что там у него схрон и раненые, что туда он сползается зализывать рощу; и слова эти, переходя из уст в уста, разбавленные правдой так, что не отличить, уже наверняка легли тому на стол, и он сейчас, в лагере над нашими головами, водил по карте пальцем и думал, что наконец-то нащупал, – а на деле это я вёл его палец, лёжа в тёмной нише в двух шагах под его сапогами.

Бай приполз ко мне нижним ходом под утро, втиснулся в нишу, и я по одному дыханию опознал его прежде первого слова, а по тому, как он завозился рядом, понял, что он ухмыляется в темноте своей щербатой ухмылкой.

– Готово, командир, – выдохнул он мне в самое ухо, потому что громче тут было нельзя. – Затвор поставили, где сказал. Дым пустим – он сам и потащит их вглубь, как телят на верёвке.

– Растяжки на первом ходу?

– Срежут, как пить дать. Я их и поставил, чтоб срезали, – две на виду, паршивенькие, чтоб уважили. Третью – нет.

– Третью нет, – повторил я. – Они умные, Бай. Найдут две – успокоятся, что нашли всё. Вот тут их и держи.

Он тихо, без звука, посмеялся в темноту – я чувствовал, как трясётся его костлявое плечо рядом с моим, – и сказал, что помрём, мол, так хоть с музыкой, и что музыку он этим крысам подберёт громкую; и я не стал его осаживать, потому что его чёрная окопная присказка тут была к месту, она снимала ту тугую тяжесть, что копится перед делом, и не обесценивала ничего – никто из наших сегодня не лежал мёртвым, и можно было пока скалиться. Я только тронул его за плечо – Бай, твоя байка длиннее засады, договоришь, когда они войдут, – и он понял, замолчал, и мы лежали рядом в духоте, в запахе глины и остывшей взрывчатки, и слушали, как наверху, далеко, сыто гудит американский лагерь, поставленный на нашей крыше.

* * *

Они вошли на рассвете.

Май принесла слух первой. Сползла в нишу беззвучно – никто из нас так не умел – и одними губами:

– Идут. От кумирни. Десятка два, и при них – малые.

Малые – это охотники. В темноте я тронул её за руку: понял.

– По местам. Тихо.

Зашевелились. Растеклись по лазам. Я остался у затвора.

Сверху, через грунт, пришёл первый звук. Глухой топот. Чужая речь – отрывисто, скупо.

Потом – у самого устья – лязг. Кошка на верёвке. Щуп.

Они работали грамотно. Не полезли скопом. Сначала бросили в ход дым – белёсую струю, что поползла по первому колену, ища нас, выжимая на свет. Я ждал этого. Дым ушёл в ложный отвод, в тупик, и сел там, и наверху решили, что камера пуста.

Первая растяжка хлопнула негромко. Холостая. Для острастки.

Тишина. Они замерли. Слушали.

Потом полезли.

Я слышал их через стену – близко, ход в ход. Двое. Лёгкие. Без лишнего железа – ни каски, ни ранца, всё по моему счёту. Фонарь. Узкий луч пополз по своду в соседнем колене, лёг пятном на глину.

Первый шёл с пистолетом у щеки. Я видел его срез в отблеске – молодой, потный, с белыми от напряжения глазами. Хороший боец. Выучка в каждом шаге.

Он нашёл вторую растяжку. Замер. Срезал.

И выдохнул. Я услышал, как он выдохнул, – облегчённо, по-человечески. Решил, что прошёл.

Он не знал про третью.

Тонкая леска у самого пола, под слоем пыли, там, где нога идёт уверенно после двух найденных. Он шагнул. Зацепил.

В тесном колене рвануло.

Самоделка из дуда, начинённая всем, что режет, – рубленым железом, гвоздём, осколком ихней же бомбы. В трубе хода ей некуда было деться – только вдоль, вперёд и назад, по тем, кто шёл. Первого срезало в пояснице, переломило, как мокрую ветку, и швырнуло лицом в свод. Второму, что был сзади, посекло ноги и живот, и он закричал – высоко, тонко, не по-мужски, как кричат, когда тело вдруг понимает раньше головы, что его больше нет. Глину забрызгало тёмным. Луч фонаря, упавшего на пол, бил теперь в стену, и в этом косом свете дёргалось, ползло, мазало кровью по глине то, что минуту назад было обученным, лёгким, уверенным человеком, пришедшим в мою землю меня ловить.

Я не двинулся. Это было только начало, и не моё.

Снаружи, у устья, заорали. Заметались. И сунулись вниз – на крик, на помощь своим, скопом, теряя ту самую выучку, которой были страшны. Вот теперь.

– Бай, – сказал я в темноту.

Труба B-40 рявкнула из бокового лаза в упор, в скучившихся у входа. В тесноте устья граната не оставила им ничего. Жар, грохот, и снова – мокро по стенам.

Сразу за ним поднялись мои. Из стрелковых лазов, отовсюду, в затылок уцелевшим, по одному, как я месяцами вколачивал им в кровь, – выстрел, и назад в лаз, чтобы подняться в другом месте.

И земля у кумирни стала тем, чем я её сделал. Мясорубкой.

* * *

Наверху ещё длилось то, что я завёл, когда я отполз от затвора в нижнее колено, в прохладу, переводя дыхание.

Его охотников, тех, кого поставили специально под нас и кого по всей зоне больше неоткуда взять скоро, – этих я сегодня выбил. Не всех, кто пришёл, – тех, кто наверху, добьют или они уйдут, это уже не важно; важно, что в нору спустились мастера, и мастера остались под землёй, в тесном колене, поломанные, и наспех собрать новых он не сможет. Я отнял у него не людей. Людей у него много. Я отнял у него инструмент, которым он только и мог достать меня внизу.

Пришла Май, опустилась у крепи плечом ко мне, молча. От неё пахло порохом и сырой глиной. Ожога на её левом предплечье в темноте было не видно, но я знал, что он там. В пальцах у неё ходил шнурок от связки донесений; она вязала узел, не довязывала, распускала и принималась снова – единственное, что в ней сейчас выдавало живое. Помолчали. Слова были бы лишними.

– Двое наших, – сказала она наконец. Не спрашивая. Сообщая.

– Кто?

Она назвала. Я запомнил – на мёртвых меня ещё хватало, только на них теперь и хватало по-настоящему. Весь день в голове сам собой шёл счёт – чужим, ровный, как щёлкает затвор; на этих двоих он сбился. Я повторил оба имени про себя ещё раз, и ещё, и не свёл их в цифру, как сводил всё остальное.

Бай принёс снизу, из того тесного колена, фонарь – лёгкий, в прорезиненном корпусе, всё ещё горящий ровным белым лучом, какого у нас тут отродясь не водилось, и пистолет с глушителем на длинном стволе, и нож на голени убитого, короткий, чёрный, ладный, сделанный для тесноты так же толково, как делали бы мы, если б умели и могли. Я взял фонарь, погасил. Хорошая вещь. Лучшая, чем у меня. Их снаряжали, как снаряжают для важной работы, и работа эта была – я; и вот вещи их остались, а сами они нет. Я не взял себе ни ножа, ни пистолета. Я отдал их Май для тыла, а себе оставил только память – у меня в горькой казне, рядом с латунью Тёрнера и прядью Зунга, прибавится сегодня, как всегда, не их, чужое, а своё: два имени, что назвала Май. Их я не положу уже ничем.

Бай был закопчён, без брови с одной стороны, скалился через силу и не шутил – он тоже умел чуять, когда не время. Сказал только, что трубу заклинило к концу и что он её, заразу, ещё вычистит. Я придвинул ему флягу, и он отпил, не глядя. Мы сидели втроём в темноте, под тем лагерем, что гудел у нас над головами как ни в чём не бывало, и наверху, у кумирни, дотлевала ещё одна моя работа, лучшая после рощи.

Охотники были платой за вход. Наживку я ставил не на них – на серые глаза, на шрам, на бессонного человека над картой, что не сможет теперь не прийти за своими.

Где-то наверху, далеко, заходили на круг вертушки – низко, зло, на голос боя у кумирни. Поздно. Делать им там было уже нечего, кроме как жечь пустое. Я достал из-под рубахи его зажигалку, нагревшуюся от груди, и положил на ладонь. Гравировка под большим пальцем. Завтра к ночи затвор у кумирни надо вычистить и поставить заново – глубже, там, куда он полезет сам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю