412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) » Текст книги (страница 10)
Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)
  • Текст добавлен: 1 июля 2026, 20:17

Текст книги "Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ)"


Автор книги: Роман Тард


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Глава 22
«Земля готовится»

Большая война шла к нам по сухой дороге, и я слышал её шаги за месяц.

Самих гостей ещё не было. Но земля уже звенела под ними – не та, что у нас, а та, дальняя, от Бьенхоа и от реки: туда сгоняли технику, туда садились вертушки гуще обычного, оттуда по ночам несло соляркой, когда ветер тянул с востока. Май приносила одно к одному, обрывками, как нанизывают рис на нитку: сапёры мостят гать через старое русло; в каучуке у плантации встал американский лагерь под колючкой; ARVN зачем-то скупает по деревням буйволов и брошенные дворы метят краской. Я складывал обрывки и видел не пейзаж, а замысел: к нам шли не рейдом на день. К нам шли садиться надолго, всей тушей, перепахивать Треугольник насквозь. Я знал это и так, помнил смутно из своей выцветающей справки, что зимой сюда придёт каток, какого здесь ещё не видели. Но справка теперь молчала о главном – о числе и о дне, – и день я выгрызал из земли сам, по соляре и по буйволам.

– Сколько у нас, по-твоему? – спросил Шау.

Он привалился к крепи у входа в нижний ход, гонял за щекой бетель, и беспалая левая рука лежала на колене спокойно, как у человека, который своё уже отвоевал и теперь просто считает чужую беду.

– Недели три. Может, меньше, – сказал я. – Сухой сезон. Им только дорогу домостить.

– Три недели, – повторил он и сплюнул красным. – При французах за три недели мы один колодец рыли. А ты что задумал, мальчик?

Я задумал многое. Я сказал коротко:

– Перерыть всё. Встретить их так, как они не ждут.

И зона дала мне руки. Это была вторая сила, которой я не считал поначалу, а она оказалась крепче СКС и B-40, вместе взятых: зона ненавидела врага так, как ненавидят только дочиста ограбленные. В каждой деревне был свой счёт – сожжённый двор, угнанный отец, поле, объявленное зоной свободного огня и выбитое с воздуха вместе со скотиной. И когда по «почте» пошло, что новому командиру – тому, что положил в роще батальон, – нужны землекопы, они пришли. Старики, что рыли ещё при французах. Бабы. Подростки. Пришли с мотыгами и плетёными корзинами, молча, без лозунгов, и я расставил их по коленам и дал работу, и работа закипела днём и ночью, посменно, под землёй, где авиация слепа.

Был среди них один дед из Анхо, жилистый, весь из сухожилий и тёмной кости, который копал молча и быстрее молодых. Я спросил Май, кто он. Она ответила ровно, тем своим ничего не выдающим голосом, что его двор пожгли в один день с её домом, той же напалмовой свечой, и что под той свечой остались две его внучки, и хоронить было нечего – собрали в одну корзину то, что собрали. Дед пришёл ко мне рыть, потому что мотыгой он умел, а стрелять руки уже не держали. Я поставил его на ложные лазы – там точность важнее силы, – и он выводил их так чисто и заманчиво, что я понял: эту корзину он закапывает каждый день заново, и закопает её только в тот день, когда в его яму сунется первый вражеский сапог. Таких у меня было полсотни. Они приходили затемно, с мотыгами и корзинами, и уходили затемно, и платы не просили – кроме той, что я обещал им в чужой крови.

* * *

Я строил не нору. Я строил машину для убийства, и собирал её из глины, бамбука и трофейного железа три недели подряд, выгрызая каждый ярус, каждый поворот, каждую петлю под тот бой, который видел заранее, как видят чертёж.

Первое, что я задал, – ложь. Враг полезет туда, где видны входы, и потому видных входов я наделал щедро: с десяток ложных лазов, нарочно небрежных, нарочно заметных, с притоптанной тропкой, с брошенной у горла плошкой – чтобы нашли, чтобы поверили, чтобы сунулись. Каждый такой лаз вёл в короткий рукав и упирался в тупик, а в тупике, в полу, под тонкой глиняной коркой, ждала яма с бамбуком, обмазанным тем, чем мажут крестьяне, – гнилью, дерьмом, чтобы рана, даже неглубокая, загнила и свела человека в горячке через неделю. Настоящие же ходы, рабочие, я увёл в сторону и запер так, что найти их можно было только зная, а зная – я никому, кроме своих, знать не дал.

Второе – ярусы. Я гонял людей на глубину, на третий уровень, к воде, потому что вся моя задумка стояла на простом законе подземной войны: кто наверху, у того сила огня, а кто внизу, у того сила темноты и поворота. Я резал ходы коленами, в рост и ниже роста, чтобы рослый чужак в полной выкладке полз там на брюхе, а низкорослый наш сидел в боковом гнезде и бил его в упор, когда тот протиснется, – и канал глубже прежде, чем подоспеет второй. Я ставил эти стрелковые гнёзда в шахматном порядке, по колену, по два, по три, так чтобы каждый метр его пути простреливался из темноты, а сам стрелок оставался в мёртвой для ответа зоне. За такую работу мне когда-то ставили зачёт и сухое «грамотно». Здесь зачётом была чужая смерть, и я выводил её в глине так чисто, как не выводил ничего в той, прежней жизни.

Третье – затворы. Враг, я знал, придёт с дымом и с водой, как пришёл уже однажды к восточному колену, выкурил и затопил, и забрал четверых, которых я не уберёг. Дважды на одни грабли я не наступал. Я приказал углубить и умножить водяные затворы – те самые горла бутылок, что ныряют вниз и встают вверх: дым в них садится и не идёт, а воду я теперь пускал не во вред себе, а на пользу. На главных рабочих коленах мы устроили запорные камеры с глиняными пробками, чтобы при нужде отсечь затопленный участок от сухого одним обрушением, – и тот, кто полезет за нами с помпой, зальёт лишь пустой тупик, а себя посадит в мешок.

Над всем этим я держал воздух. Без воздуха гарнизон задохнётся раньше, чем дойдёт до боя, и потому вентиляцию я разводил с тем же тщанием, что и засаду: косые шахты, выведенные далеко в сторону от ходов, замаскированные в термитники и в воронки от бомб, заломленные коленами так, чтобы ни газ не прошёл прямо, ни запах дыма не выдал кухню. Кухню Хоангкам – бездымную, стариковскую, ту, что разводит горячий дым по длинным глиняным рукавам и выпускает его остылым и редким за сотню шагов от очага – я велел переложить заново и вынести её отводы к ложным шахтам, чтобы и здесь обмануть: пусть бомбит пустую воронку, из которой тянет тёплым, а люди едят и держат оборону в другом конце.

И четвёртое, любимое, – железо. Главным моим поставщиком был сам Тёрнер. Зона была засеяна его щедротами – авиабомбами, что не разорвались, снарядами, увязшими в мякоти полей; и старики из деревень знали каждую такую тушу наперечёт, потому что жили рядом с ней годами и боялись её. Мы их собирали. Бай, с самокруткой за ухом, выкручивал взрыватели голыми руками, насвистывая сквозь дыру в зубах, и я всякий раз холодел, глядя, потому что одно неверное движение – и от напарника останется тёмное пятно на стене. «Помрём – так с музыкой, командир», – щерился он и тянул следующий. Из вынутой начинки мы лепили фугасы и закладывали их там, где деться будет некуда: на дне ложных лазов, под полом тупиков, у входов, что мы оставляли «по недосмотру». Дома за такую мину сапёра отдали бы под трибунал. Здесь её собрали из американской же бомбы, и это было лучшее, чем мы располагали, и оттого вдвойне сладкое.

Ночами, при свете прикрытой плошки, я пробовал всю эту работу на себе. Полз ложными ходами, считая углы. Лежал в стрелковых гнёздах, прикидывая сектор. Тыкал штырём в пол, ища, где глиняная корка над ямой просядет под весом, а где удержит лишний день. Я думал, как думает враг: вот я – рослый, потный, злой, я лезу в эту дыру первым, и фонарь у меня в одной руке, а ствол в другой; куда я посвечу, куда поползу, где у меня сведёт спину от страха перед поворотом. И в каждой такой точке я ставил ему смерть – тихую, терпеливую, из бамбука и глины, без единого выстрела. Потом стирал пот, гасил плошку и шёл к следующему колену.

* * *

На десятый день дуд едва не забрал нас сам.

Бай держал стодвадцатипятку у самой дамбы. Длинная, в ржавой окалине, до половины вошла в грунт. Мы окапывали её вдвоём, американскую тушу. Он завёл ключ на тугой взрыватель.

И тот пошёл внутри с хрустом.

Сухой щелчок отдался в железе. Что-то сдвинулось в проржавелом нутре. Бай застыл, не сняв руки с ключа. Я подался к бомбе, прижал ухо к её холодному боку.

Внутри тикало. Не часы – слепая ржа и случай.

– Уходим. Только тихо, – выдохнул я ему.

Мы поползли назад, на локтях. Метр дался долго. Второй ещё дольше.

Рвануло на пятом метре.

Дамбу вспучило горбом за нашими спинами. Меня швырнуло лицом в жидкую грязь. По спине хлестнуло мёрзлыми комьями. В уши вошёл тонкий, ровный звон. Я сгрёб Бая за ворот и сволок вниз, в ближний лаз. Сухая глина текла нам за воротники.

– Цел, щербатый?

– Зубов меньше не стало, – прохрипел он. – Их и так нет.

Отдышаться не дали. Снаружи, через поле, коротко свистнули. Вражеский дозор шёл на взрыв.

Я выглянул из горла лаза наружу. Через сухое поле к ложному входу шли четверо. ARVN, в касках, M14 наперевес. Шаг осторожный, грамотный – кто-то их этому учил. Они шли точно на мой «небрежный» лаз, на притоптанную тропку и брошенную плошку.

– По местам. Пустить внутрь, – шепнул я своим.

Двое первых сунулись в горло. Поверили в брошенную плошку. Полезли в темноту на четвереньках.

Из бокового гнезда коротко ударила Май. Сухо, по одному, в спину. Передний ткнулся лицом в глину и затих. Задний рванулся обернуться в тесноте.

Поздно он обернулся.

Третий подался назад, к дневному свету. Бай встретил его у самого горла лаза. Короткая очередь в упор сложила того пополам. Тело вышвырнуло наружу, на ту же тропку.

Четвёртый залёг в поле и бил вслепую по кустам, длинными. Я ушёл низом, боковым рукавом, и вынырнул у него сбоку. Он не успел довернуть тяжёлый ствол ко мне. Я успел первым.

Стало тихо так же быстро, как стало шумно. Четыре тела лежали на тропке и в горле ложного лаза. Чужая кровь медленно уходила в нашу глину, поила её.

– Вот и проверили на живом, – сказал Бай, сплёвывая розовым. – Ловушка работает.

* * *

К исходу третьей недели земля была готова.

Я провёл Шау по всей задумке – не хвастаясь, а сдавая работу старшему, как сдают командиру выверенный рубеж. Заложенные фугасы я обвёл красной глиной, чтоб свои не сунулись. Старик шёл следом, молчал, трогал культёй стены, тянул ноздрями сырой дух свежей выработки, и под сводами был дома, как нигде, потому что эту землю он начал рыть, когда меня ещё не было ни в одном из двух моих тел.

У выхода он остановился. Долго жевал. Потом сказал негромко, не глядя на меня, в темноту:

– Я рыл нору, чтобы прятаться. А ты вырыл нору, чтобы убивать. – Помолчал и добавил, уже мне в глаза: – Земля готовится, мальчик. Теперь не мы их боимся. Теперь пусть лезут.

Я держал его взгляд. Он сказал всё, и слова тут только мешали.

Май стояла у самого устья, там, где в лаз падал последний дневной свет. Платок сполз, и видно было тугой чёрный узел волос и старый розовый шрам на левом предплечье – тот, что оставил ей напалм в Анхо вместе со всей роднёй. Она смотрела не на меня – наружу, на сухое поле, по которому скоро пойдут гусеницы. Лицо ровное. Только пальцы перебирали шнурок с донесениями – туда, сюда, туда.

– Скоро, – сказала она. Не вопрос.

– Скоро, – подтвердил я.

Я вышел последним и оглядел зону сверху – рисовые поля, бамбук, мирные на вид деревни, под которыми лежала теперь не нора, а капкан в три яруса, выверенный до последнего поворота. Где-то на той стороне реки, за проволокой, куда наша рука не дотягивалась, человек со шрамом на подбородке и серыми глазами готовил свою большую операцию – сводил полки, считал технику, чертил стрелы на карте Треугольника. Он шёл сюда давить. Он не знал, во что вгрызётся его сила, когда сунется под землю, которую я три недели затачивал под него одного и под таких, как он. Его латунь лежала у меня на груди, рядом с карабином Кьема, тёплая от тела, и я тронул её сквозь блузу – на месте.

Пусть приходят. Земля готова.

Внизу, в темноте, дед из Анхо обмазывал последний кол гнилью и пробовал пальцем остриё. Я спустился к нему и стал рядом, и месяц страха под рёбрами наконец отпустил. Работы на сегодня хватало. Я взял мотыгу и стал копать.

Глава 23
«Crimp»

Большая война пришла на нашу землю не выстрелом, а гулом – низким, ровным, нарастающим, и я разобрал его сквозь сон задолго до света, и по одному этому гулу узнал всё, что нужно было знать о наступившем дне.

Я лежал у вентиляционного хода в верхнем колене, прижавшись щекой к сырой глине, и слушал, как этот гул собирается на востоке из множества отдельных звуков в одну сплошную, давящую массу, и в темноте, по одному только слуху, разбирал и считал то, что в нём было. Вертолёты – много, не пара и не звено, а волны, идущие одна за другой так, что винты их сливались в общий тяжёлый рокот, какого над этой зоной не стояло ещё ни разу за все мои здешние месяцы. Под вертолётами, ниже тоном, шли моторы – тягучий, упрямый лязг гусениц, и не двух-трёх машин, что приходили раньше пощупать тропы, а колонн, которые ползли с дальних дорог к нашему краю широким, не торопящимся фронтом, уверенные в себе, как ползёт паводок. И поверх всего, выше любого мотора, стоял ровный реактивный свист – самолёты держали небо над зоной заранее, до боя, как держат крышку над котлом. Я слушал эту музыку и читал её, ноту за нотой, и она говорила мне ровно то, чего я ждал к новому году и боялся, и о чём твердил Шау последние недели, когда тот качал головой и не верил, что станет настолько хуже: каток, о котором я помнил из своей выцветающей справки только то, что он будет и что будет огромен, – этот каток наконец тронулся и шёл прямо на нас, всей тушей, всем железом, всем небом сразу. Я повёл это утро не как утро боя, а как утро большого ухода вниз, потому что в лоб такую силу не встречают – в лоб под неё ложатся и ждут, когда она пройдёт по тебе и устанет, и это въелось в меня глубже всякой памяти, и в той жизни, и в этой, твёрже, чем держалась любая дата. Я отполз от хода в темноту, к своим, и стал делать то единственное, что в это утро имело смысл, – уводить ячейку с поверхности в три яруса земли прежде, чем железо доберётся до деревни и встанет над нами всем своим весом. На ходу я перебирал людей, входы, колодцы, повороты – кто где спит, кого будить первым, какой лаз держит запас, какой воду. От того, насколько быстро мы это сделаем, зависело, сколько из тех, кто спал сейчас в верхних камерах, доживёт до вечера в нижних.

Шау уже не спал. Он сидел у развилки, спиной к глиняному откосу, и не жевал – бетель остыл у него за щекой, челюсть стояла. По одному этому я понял, что старику страшно по-настоящему: жевать он переставал только тогда, когда страх подбирался вплотную.

– Пришли, – сказал он, не спрашивая, выслушав гул вместе со мной.

– Пришли, – ответил я. – И не как раньше. Все пришли разом. Уводи людей вниз, дядя. Верхние камеры бросить. Запас – на третий ярус, что не унесём – в схроны и под воду. Наверху не оставлять ничего и никого.

Он молча развернул затёкшие ноги, поднялся и пошёл будить и гнать вниз, а я взял Бая и Май и пошёл смотреть, как далеко железо и сколько у нас времени.

* * *

Времени у нас не было.

Я понял это, едва высунулся к опушке плантации. Поле уже шевелилось от них. Цепи пехоты шли по жнивью развёрнутым строем, медленно, густо, прочёсывая каждую борозду. За цепями ползли бронированные коробки, разваливая бамбук. Над головами висели вертолёты. Это был не рейд. Это была облава на всю зону.

– Матерь божья, – выдохнул Бай рядом. Зубы он на этот раз не скалил.

– Назад, – сказал я. – Тихо.

Мы канули в траву.

В лоб их не возьмёшь. Я и не собирался. Я собирался укусить и исчезнуть – замедлить головную цепь, заставить их развернуться в боевой порядок, лечь, потерять час. Час стоил жизней – наших, тех, кого Шау ещё не успел увести в нижние ярусы.

Я развёл людей по местам сам. Бая с трубой – за термитник, откуда доставал до брони. Май – на фланг, по пехоте. Двоих новичков – в стрелковый лаз. Себя – на стык, где видно всё.

– По моей, – сказал я. – Бай – головную коробку. Дальше – кто как учил. Один укус – и в лаз. Кто задержится – там и ляжет.

Ждать пришлось недолго. Головная коробка выползла на прогал, подставила борт.

– Бай.

Труба рявкнула.

Граната ушла в борт под башню. Коробку тряхнуло, развернуло, из щелей плеснуло пламя. Кто-то выкинулся из люка горящим комом и покатился по жнивью, сбивая огонь, и не сбил. Цепь за коробкой залегла. И тут ударили мы – со всех точек разом, коротко, по залёгшим.

Я бил по тем, кто поднимал голову. Мосинка толкала в плечо. Один привстал командовать – я снял его, и он сел обратно, держась за горло. Май с фланга била размеренно, без спешки, выбирая цель и отпуская спуск только наверняка. Двое в лазу хлестали короткими по борозде. Пехота вжалась в борозды, не понимая ещё, откуда бьют, и палила наугад, веером, в белый свет.

Вторая коробка попятилась, прикрылась бортом. Бай не стал её бить. Берёг последнюю.

– Уходим по одному! – крикнул я. – Май – первая!

Она канула в лаз.

За полем поднялась новая цепь. Их было слишком много. На одного нашего – двадцать ихних. И небо.

Я снял ещё одного. Передёрнул затвор. Снял второго.

Пуля цвиркнула у виска, ушла в глину. Близко.

Один новичок замешкался – высунулся глянуть. Я рванул его за ворот вниз. Очередь прошла там, где была голова. Он сел на дно, белый.

– Голову не подымать! – рявкнул я. – Вниз!

Вертолёт пошёл на нас.

Я услышал, как он доворачивает, как меняется тон винтов, – и понял, что засекли дым от трубы.

– В лазы! – рявкнул я. – Все! Бай – труба, не бросай!

Мы посыпались в лазы.

Вертолёт ударил по термитнику, по тому месту, где минуту назад был Бай. Пушка распахала борозду, расшвыряла глину, срезала бамбук под корень. Поздно. Бая там уже не было. Бай был уже внизу, тащил свою трубу по лазу и ругался шёпотом на чём свет.

Я скатился в нижнее колено последним, заткнул за собой крышку лаза, привалил, замер. Над головой ходило железо. Земля вздрагивала. Сквозь два метра глины глухо доставал гул – пушки, моторы, винты. А мы лежали под этим гулом, живые, все, и зона над нами уже не была нашей, но и нас в ней уже не было – мы ушли в неё, внутрь, как уходит вода в песок перед тем, как ей снова выступить.

Один укус. Голова цепи стала. Они развернулись, легли, вызвали небо, потеряли час. Час я у них отнял. Теперь начиналась работа, для которой эти ходы и рыли пятнадцать лет – снизу, в темноте, по одному.

* * *

Под крышей врага мы слушали, как наверху ходит хозяин, и ждали своей очереди кусать его за ноги.

Это была другая война, чем утренний укус, – медленная, терпеливая, на измор, и вёл я её так, как ведут, когда сила не на твоей стороне и единственное твоё оружие – время и темнота. Мы сидели в нижних ярусах, за водяными затворами, и слушали землю. Шау научил меня читать её ухом ещё в первый месяц, и теперь это окупалось сторицей: по тому, как передаётся через глину дрожь, я разбирал, где встала техника, где роют шанцевым инструментом, где топчется на месте пехота, а где над самым нашим сводом, в трёх метрах над головой, ставят палатки и сгружают ящики – ровно, неспешно, по-хозяйски. Рейд приходит и уходит. Эти пришли остаться. Я слышал это в самой их неторопливости: за облавой встанет лагерь, за лагерем – дивизия, и большая война поселится прямо на крыше нашего дома, на годы, и эту крышу нам теперь не сбросить – под ней только и останется, что жить, грызть её снизу и ждать своего часа, который, я знал, придёт, но придёт не скоро и не дёшево.

Бай вытянулся рядом, во тьме, плечом к плечу со мной, и тоже не спал. Сверху доставал лязг – били колья, тянули проволоку, ставили что-то тяжёлое.

– Крышу нам кроют, – сказал он тихо. – Заботливые.

– Спи, – сказал я. – Ночью работать.

– С такими соседями не уснёшь. Топают.

Воздух в нижнем ярусе стоял густой, спёртый, его не хватало. Плошку жгли одну на колено – на большее не было кислорода. По стене текла сырость. Где-то в темноте грызли стену крысы, и человек, лежавший у дальнего поворота, бил по ним ладонью, не глядя. Малярийный, мокрый, муравьиный быт нашей крепости. Я знал ему цену давно. Сегодня платили её все.

И всё же первый день был наш. Они взяли поверхность – пустую, выжженную деревню без людей, поля без бойцов. А мы взяли то, что под ней. И кусали их весь день.

Фугас на тропе подхода рвал тех, кто не ждал. Растяжка у схрона отрывала ногу тому, кто полез шарить. Мы были везде и нигде – под их подошвами, в их же поле. Они палили в кусты, в термитники, в пустоту. А мы поднимались в другом месте и снова кусали.

Под вечер я взял один укус сам. Сел в боковой лаз у тропы, сдвинул на ладонь глиняную заслонку – щель в палец, на уровне колена. По тропе шли трое, цепочкой, мимо выжженного двора, и я ждал, пока пройдёт первый и подставит спину второй. Глаза мне тут были не нужны – хватало щели. Я повёл ствол за вторым, взял под лопатку и отпустил спуск. Карабин толкнул в плечо. Тот сел в пыль, не вскрикнув, и завалился набок. Передний с задним ещё разворачивались на звук, искали стрелка по кустам, по термитникам – а заслонка уже стала на место, и я полз вниз по лазу, в темноту, считая повороты. Над пустой тропой они били длинными в белый свет, мстя пустоте.

Я разводил людей по лазам, ставил, отзывал, менял на постах, без лишнего движения. Сегодня каждый укус был мелок. Но укусов было много, и наша ячейка не потеряла ни одного.

Это был хороший счёт. Я знал, что долго он таким не продержится.

* * *

К ночи гул наверху не стих – встал ровным фоном, лагерным, обжитым. Хозяин въехал и распаковывал вещи.

И тогда они полезли в первый лаз.

Я узнал об этом от Май – она приползла из бокового колена, и лицо её, всегда ровное, было чужим.

– Сунулись, – сказала она. – В южный ход. Сами. Внутрь.

Я замер. Этого в моей справке не было ясно – было общим пятном, без срока: что однажды они перестанут лить дым снаружи и полезут сами, в темноту, в нашу темноту, на наших условиях. Раньше они в лаз не совались – выкуривали, заливали, рвали сверху. А теперь полез один – луч впереди, ствол наготове, – полез грубо, неумело, светя перед собой, как лезет тот, кто темноты не знает и землю под ней не чует.

– Один? – спросил я.

– Один. С огнём. Шумит.

Я подумал секунду. Послать кого-то из новичков – значит послать на смерть: они темноты под огнём ещё не держат, а тут нужен не храбрый, а холодный. Послать Бая с трубой – труба в тесном колене бесполезна, в упор она убьёт и стрелка. Эту работу следовало сделать мне самому, тихо, руками, и сделать так, чтобы те, кто полезет за этим первым, нашли его и задумались. Враг, сунувшийся в нору, должен исчезать в ней без следа и без звука – тогда следующий пойдёт медленнее, а медленный под нашим сводом уже наполовину мёртв. Это тоже было ремесло, и оно тоже было моё.

Я взял у стены карабин Кьема. Тот самый – наследство, что доставалось мне по горькому счёту, ствол, переживший своих хозяев одного за другим. И пополз в южный ход.

На четвереньках, в полную темноту. Я знал здесь каждый поворот на ощупь – каждое колено, каждую развилку. Считал шаги. Спешить было некуда.

Здесь у меня было всё преимущество, какого не нашлось наверху. Глаза мне тут не нужны вовсе. А ему без них не жить.

Я полз и слушал его впереди. Дыхание – гулкое, частое, лишнее в этой тишине. Шорох слишком большого тела о слишком тесные стены. Стук фонаря о глину. Он шёл на свет. А свет в тоннеле виден из-за поворота раньше человека. И убивает того, кто его держит, вернее любой растяжки.

Шау говорил это мне в первый месяц. Тогда я слушал и запоминал. Теперь – проверю.

Глина холодила ладони и колени. Где-то капало, ровно, как часы. Вот оно. Они полезли к нам домой.

Эту дверь они открыли сами. Закрывать её теперь придётся нам – в темноте, ножом и стволом, по одному, столько раз, сколько их полезет. А полезет их много.

За поворотом дрогнул свет.

Я вжался в холодную глину, перехватил карабин и стал ждать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю