Текст книги "И на земле и над землей"
Автор книги: Роберт Паль
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Нет, и этого я не забыл. Хотя мудрость и доброту взрослых понял и оценил не сразу, лишь повзрослевшим умом.
– А вот на отцову могилу и сходить нельзя, – поник головой брат. – Он ведь не на войне погиб. Его, как и дядю Федора, арестовали в тридцать восьмом. Как многих и многих. А оттуда… сам знаешь…
– Что ты говоришь? – вскинулся я на него. – Какой арест, какой тридцать восьмой? Мне сам дядя Ваня Скороходов, когда с войны пришел, говорил: видел на фронте моего отца. Уже где-то за Одером. И танкиста дядю Федора тоже. Ты же сам слышал. Не поверил, что ли?
Брат осторожно обнял меня за плечи и тихо повел в сторону бывшего соседского двора, где жили наши шабры Скороходовы.
– Тогда, мальчишкой, поверил и я. Но рассуди сам: отца нашего сосед дядя Ваня никогда до войны не видел и видеть не мог, потому что в то время мы здесь еще не жили. Об аресте отца сообщил нашим тайный ночной гость в Южном. Из-за этого мы и бежали оттуда. Сюда мы переехали уже без отца. Больше того – никогда о нем при чужих не говорили. И при тебе тоже: жалели, ждали, когда вырастешь и все поймешь сам. И теперь…
– Не верю! Не верю!! Не верю!!!
Дальше ни себя, ни брата я уже не слышал. Страшная, непонятная, сокрушающая боль хлынула неведомо откуда в мою голову, ослепила, оглушила, отняла все силы. Первой поняла это Галя, хоть и не врач, но все-таки опытная медичка. Тут же в ход пошли имевшиеся в дорожной аптечке таблетки – анальгины, пенталгины, спазмолгоны, – все впустую, ничто не помогает. Пришлось спешно грузиться и отправляться в город. Дорога туда показалась мне на этот раз ужасно долгой. На квартире брата меня, кажется, чем-то кололи, и я уснул…
Через день я вернулся к себе в Уфу. От слабости слегка покачивало, но боль отпустила. Входя в подъезд своего дома, я почувствовал, что меня вдруг настоятельно потянуло к почтовому ящику. Подбегаю, распахиваю дверцу – пусто! А я, чудак, чего хотел?..
5
Однажды мне случилось побывать в Толбазах в гостях у нашего родственника Айрата Юнусова, который сделал мне царский подарок – свозил «на кумыс». «На кумыс» – значит в луга, где все лето пасется табун кумысных кобылиц. Там все обустроено и для производства кумыса.
Никогда в своей жизни – ни до, ни после – пить такого свежего, ароматного, удивительно вкусного напитка здоровья мне не доводилось. Но это еще не все – я вдоволь налюбовался прекрасными лошадьми, которые, ничем не стесненные, буквально наслаждались свободой и в то же время не порывали своей дружбы с человеком.
Вымечко у дойной кобылицы небольшое, и дает она в один раз совсем не много молока. Но зато часто, несколько раз в день. Когда приходит ее время, она сама прибегает на ферму, становится в станок и легким ржанием зовет к себе хозяйку. Та непременно обласкает ее, угостит сахарком или корочкой хлеба и, подоив, опять отпускает на волю. Кобылиц много, и это доброе призывное ржанье слышится постоянно.
Мы буквально смаковали свежайший кумыс, любовались лошадьми, и я то и дело возвращался мыслями в свое деревенское детство, где тоже была конеферма, лошади, какие-никакие луга.
Но, в сравнении с этими, разве же это были лошади?
Конечно, шла война, лучших коней взяли на фронт, а на оставшихся, далеко не самых рослых и крепких, свалилась вся тяжесть бесконечных сельских работ. На них пахали, бороновали, сеяли, косили жнейками хлеб, возили зерно, сено, солому, силос.
Особенно трудными для них были зимы, когда из кормов была одна солома, а овса они не видели вообще. Овес, когда он случался, придерживали до весны, когда нужно было подкормить рабочих лошадей, предназначенных для пахоты, самой трудной крестьянской работы. Остальные доживали кое-как в надежде на раннюю весну и обнажившуюся из-под снега сухую прошлогоднюю траву. Иных, вконец обессилевших, приходилось подвешивать на вожжах, перекинутых через матицы фермы, потому что стоять на ногах они уже не могли. Поили и кормили с рук. В корм шло все, что могли разжевать лошадиные зубы: слегка смоченная теплой водой солома, мякина, хворост. Не все из них доживали до лучших дней.
Правда, и в эти ужасные годы изредка доводилось видеть «настоящих» лошадей.
Вспоминаю, как однажды по деревне разнесся поразительный слух: привезли Гитлера! К нам! Самого главного фашиста! И заперли на конном дворе!
Мальчишки ликовали, взрослые смеялись и отмахивались от наших расспросов, и нам ничего не оставалось, как удостовериться самим.
Была зима, не у каждого нашлось что надеть, но кто все-таки как-то обмундировался, собрались в дежурке конюшни.
Дежурка эта представляла собой небольшой рубленный домик с маленьким окошечком и тяжелой скрипучей дверью. Если хватит сил открыть ее, то попадешь в самый настоящий рай. Самое главное – теплынь. Огромная печка топится почти постоянно, в ней греется вода. Чтобы поддерживать огонь, требуется уйма топлива. Леса, а, стало быть, и дров в наших местах нет, их заменяла солома. Ее привозили с поля и затаскивали в дом, в котором она занимала почти все свободное пространство. Ею конюх топил печь, на ней спал, сидя на ней же, чинил изношенную упряжь.
На этот раз он вил из конопли новые вожжи. Мы валялись на соломе около, наслаждались теплом и канючили:
– Дяденька, покажи нам Гитлера!
– Какого еще Гитлера? Кто же это словчился его пумать? Не вы ли – во сне, мелкота?
– Ну, дяденька… Мы же знаем. Все говорят…
– Вот кто говорит, тот пущай и показыват.
– Нам бы хоть в щелочку глянуть…
– А он не сбежит?
– Вот, смотри, сбежит – тебя на фронт пошлют!
– На своих фронтах я уже побывал, не пужайте.
– Ну, одним глазком… Мы его бить не будем, ей-бо!
– У нас даже рогаток нет…
Конюх наконец-то сдается, и мы выкатываемся из дежурки следом за ним.
Но где заперт этот самый Гитлер?
Может, здесь где-то есть маленькая тайная тюрьма? Или глубокий погреб?
Но дяденька конюх ведет нас в самый конец конюшни, приоткрывает какую-то дверь.
– Ну, глядите. Только не лезьте, а то может копытом зашибить.
– Гитлер – с копытом?
– Ребя, так то беса пумали!..
Мы дружно шарахаемся от страшной двери и, давясь и толкаясь, гуртуемся за спиной старика. Лишь самые смелые, к которым я себя не отношу, выглядывают из-за него и горячо шепчут:
– Там чего-то белое…
– Большое…
– Черт не может быть белым. Белые только ангелы, а черти все черные. Потому что из ада.
Это уже я подключаюсь к их наблюдениям. Моя бабушка очень богомольная, читает молитвенные книги и все про это знает.
Мальчишки соглашаются со мной: в этих делах я для них авторитет.
– И все ж таки там чего-то белое… в темноте.
– И что-то светится…
– Это у его глаза горят.
– У бесов, если хочешь знать, глаза завсегда огненные!
– Выходит, ребя, это все же белый бес!
Вдруг за дверью что-то громко фыркает. Как лошадь. Этот звук буквально выметает нас из конюшни, и в себя мы приходим только на соломе в дежурке. Здесь всегда полутемно, и мы бдительно осматриваемся – всем ли удалось спастись. Мы-то, мелкота, все в сборе, а вот дяденьки конюха нет, пропал, поди.
Пока мы, перебивая друг друга, судим-рядим о том, что произошло и кому идти спасать конюха, заявляется он сам.
– Эт чего вы так рванули, как воробьи от кота? Гитлера испугались? Вот тоже нашли делов…
Сейчас мы уже боимся и его: а вдруг бес Гитлер обернулся нашим конюхом и теперь пришел за нами? Бесы, они на все плохое способны, не зря Господь их из своего рая изгнал.
А старик, слышим, смеется.
– Эх вы, срамота. Еще не увидели, а уже наутек. Вот сейчас поить буду, поглядите что за зверь. Ух и зверь я вам скажу!..
Набрав полное ведро теплой воды, дед опять отправился в конюшню. Мы, опасливо озираясь, – за ним. Остановились в воротах – ждем, что будет.
А конюх тем временем исчез со своим ведром в темной загородке, погремел там чем-то железным и, не успели мы снова испугаться, вывел к нам в поводу… Коня.
Не лошадь, не конягу, а именно так – Коня.
Белого, с проседью, как бы всего в чистом серебристом инее.
Огромного, бокастого, округлого, как бочка.
С могучими толстыми ногами, большой головой и великолепным хвостом.
А на голове – такие большие, смирные и добрые глаза…
– Таких лошадьев не бывает, – пропищал из-за ворот чей-то тоненький голосок.
– А как он побегет… такой?
– Как он таким сделался? Надулся, что ли?
– А где все ж таки… этот… немецкий Гитлер?
– Сбежал, сбежал!..
Дед-конюх любовно оглаживал упругие бока Коня, расчесывал своей корявой пятерней его седую гриву, восторженно покачивал головой.
– Вот это он и есть… красавец наш… Гигант, картина писаная… Богатырь!..
А мы – в один голос:
– Дяденька, Гитлер, однако, у тебя сбег. Скачи догонять, а то…
Дед широко улыбается в свою мохнатую бороду и довольно разводит руками:
– Так вот же он, огольцы. Он самый и есть… прости господи…
– Скажешь еще – Гитлер?
– Гитлер… Такой, значится, редкий благородный конь…
Невидимая метла опять выметает нас за ворота, но мы уже стреляные воробьи, на мякине нас не проведешь.
– Дяденька, так это же такой конь, а куда Гитлера дел? Нам Гитлера поглядеть охота.
– Так это ж и есть он… Тьфу, и какой дурак таким гадким словом доброго коня изругал!..
Да, странный, непривычный для нас был этот трофейный немецкий конь-тяжеловоз. Видно, наши привезли его неспроста, решили и в России развести такую могучую породу, а нашей бригаде поручили содержать его до нужного часа.
Не сразу, но довольно скоро и мы, мальчишки, привыкли к этому чуду. Помогали конюху убирать за ним, выводили на прогулку, даже забирались на его широченную спину. Правда, по имени никогда не называли.
Конь – и все.
В то время, как наши рабочие лошади падали от голода, для этого «барина» с центральной усадьбы колхоза регулярно доставляли добротный овес. Узнав об этом, мы в душе возмутились и решили по-своему исправить такую вопиющую несправедливость. Не сговариваясь, мы каждый день стали являться поухаживать за пленным конем, особенно в то время, когда конюх в очередной раз задавал ему корм. Нам он вполне доверял и вряд ли догадывался, что часть овса из его кормушки незаметно исчезала в наших карманах. Оттуда со своих ладошек мы скармливали его нашим бедолагам, чем, думается, кое-кого из них спасли от голодной смерти.
Весной и бабы заговорили об этой несправедливости. Еще бы: тройка истощенных за зиму наших лошадей еле тащит за собой плуг, а этот иностранец знай себе прохлаждается и нагуливает жир. Запрячь и его в плуг! Пусть тащит! Для него это не работа, а прогулка на свежем воздухе. Нечего зря корм переводить!..
Так прижали бригадира, что тот вынужден был согласиться, лишь просил «не базарить об этом по сарафанному радио» и пахать где-нибудь подальше от людских глаз.
Самые бойкие тут же кинулись в дежурку за упряжью. Но на великана Гитлера не нашлось ни одного хомута, ни одной уздечки. Дали задание деду-конюху – изготовить немедленно. Не успел дед: забрали Гитлера из нашего колхоза. Может, на конезавод новую породу зачинать. Может, в другое хозяйство – на новый курорт. Очень сожалели об этом наши бабы.
И все-таки повидал я, повидал даже в те лихие годы и прекрасных местных коней, проскакавших двумя сказочными тройками по студеному полю моего детства!
…Жила в нашей деревеньке семья Соколовых. Хозяин погиб на войне. Уже в годах, отец пятерых детей, но – Родина зовет, тем более год еще призывной.
С мальчишками из этой семьи мы водились, а вот старше их были две сестры-красавицы на выданье. И надо случиться такому счастью: нашлись для них женихи! Не у нас, конечно. У нас вообще ни одного мужика не осталось, ни один парень до серьезного возраста еще не дотянул. То, что и подростки в работе шли за парней и мужиков, – не в счет: война. Это она их раньше времени в званиях повысила. Хотя им самим ох как хотелось действительно быть взрослыми по-настоящему.
Оба парня-жениха были из неведомого нам Нового Мира, более того – родные братья. Сначала, как и положено, женился старший на старшей сестре. Пошумела, попела, порадовалась деревня, а тут опять свадьба. И опять у Соколовых. Теперь младший брат младшую увез.
Что тут говорить, и история красивая, и невесты были на загляденье, и женихи просто замечательные, но мне больше понравилось и запомнилось другое. Тройки!
Ах, на каких же сказочных тройках, в каких же изукрашенных санках-кошевках, под какой малиновый звон колокольчиков и гармошек увезли удалые новомировские женихи наших девчат!
Больше таких коней я никогда не видел, ни на конезаводах, ни на скачках, хотя бывал на них не раз. Видно, такие прекрасные кони могли прискакать только из далекого Нового Мира, такого же яркого, красивого и, несмотря ни на что, счастливого, как ушедшее детство.
6
После того как мы похоронили нашу бабушку, я почувствовал, что осиротел вторично. И хотя теперь мне было уже не четыре года, а куда как больше, горе мое было безмерно. Это лишь в раннем детстве в силу непонимания случившегося и его последствий все плохое быстро забывается и глубина его не столь трагична. Должно быть, сама природа оберегает таким образом малое неокрепшее существо для будущего, где будут свои потрясения и трагедии, осилить которые дано лишь стойкому, сильному организму.
Сколько себя помню, отсутствие мамы не очень удручало меня. У других деревенских мальчишек и девчонок имелись свои мамы, но зато у меня была такая бабушка, каких не было ни у кого. Очень рано заменив мне мать, она и воспринималась как мать, а то, что называлась бабушкой, большого значения не имело. Вот только писем с «того света» я ждал с замиранием всего моего маленького сердца, трепетно и как-то болезненно, но и это постепенно отпустило, ушло куда-то в подсознание, потому что у меня была бабушка. И не просто бабушка, как все бабушки на свете, а бабушка-мама…
И вот через месяц-другой я опять приехал в Стерлитамак, на Трудовую. В доме Дергачевых было как-то пусто и печально. Теперь я заметил, что и моя любимая тетя Наташа уже совсем старенькая, и «вечный двигатель» Сергей Кириллович заметно сбавил обороты и хоть со всем управляется, но ходит и даже говорит как-то замедленно, точно преодолевая внутри себя какие-то невидимые препятствия.
Попив с ними чаю, я по обыкновению отправился «посмотреть город». Он давно уже перестал быть «большой деревней», теперь это второй по индустриальной мощи город республики. Да и внешний облик его разительно изменился.
Я уж не говорю о том, что, шагнув за Стерлю, он широко и смело двинулся не только на север, но и на запад. Взять те же Выселки. Когда-то, даже хорошо спланированные, они имели жалкий вид бедного пригорода. В дождливую погоду, в осеннюю и весеннюю пору по улицам можно было пробраться, лишь тесно прижимаясь к заборам, и непременно в высоких резиновых сапогах. Ездить по ним машинам было весьма рисково.
Сейчас тут везде асфальт, зелень, в домах электричество и газ. Сами дома, конечно, – обыкновенные российские избы, до вилл и коттеджей зарубежных городских пригородов им далеко, но ведь и Урал – не Флорида, и Стерлитамак – не Париж.
Иду знакомыми улицами, радуюсь хорошему дню, веселому гудению автомобилей на улицах с односторонним движением, думаю, вспоминаю…
Стерлитамак – первый город в моей жизни и судьбе. Это потом будут и Белорецк, и Уфа, и сама Москва, но первый-то именно он!
Когда-то, давным-давно, наверное, сразу после войны, кто-то из моих двоюродных сестер Дергачевых увез меня из моей глухой степной деревушки к себе в гости. В город! Показать машины, электрический свет, радио! Удивить высоченным мостом через Стерлю! Паровозами, самолетами, шиханами! Огромным базаром, четырехэтажным мелькомбинатом, магазинами, театром, баней…
Наверное, все или почти все это они мне показали. Наверное, всему или почти всему этому я очень удивлялся, но города своей деревенской душой я не принял. Категорически. Казалось, на всю жизнь.
Мне, маленькому, песчинке в великом муравейнике города, здесь было невыносимо тесно.
Здесь не было горизонта.
Здешний ветер не пах полевыми цветами, потом рабочих лошадей, живительным духом перепревшего навоза.
Здесь нельзя было крикнуть в своем дворе, чтобы тебя услышали в другом конце деревни.
Здесь негде было играть.
Здесь даже не отвечали на твое приветствие!..
Однажды я сам напросился сбегать в магазин, кажется, за солью. Тетя Наташа дала мне деньги, авоську, объяснила, где находится ларек, – и я побежал. Бегу, а сам слежу за заборами, где они пересекутся и повернут, и сколько раз повернут, и в каком направлении.
Чтобы добраться до ларька, находившегося в трехстах метрах от дома, мне пришлось обежать едва ли не половину Выселок. Обратно – то же самое. Бесконечные серые заборы, как заколдованный лабиринт без входа и выхода, парализовал волю, вселил в мою душу не просто страх, а самый настоящий ужас, и я разревелся. Какая-то сердобольная женщина взяла меня за руку, перевела через перекресток, свернула за угол и мягко подтолкнула в спину:
– Вон твой дом, иди…
Пройдет семь лет, и я опять окажусь в этом городе, – чтобы жить, учиться, работать. Детские представления и страхи уже не будут довлеть надо мной. Место их займут признательность и любовь. Они раскрепостят мою душу, откроют ее всему хорошему, что было в том городе и в том времени. Эта благодарность и любовь будут греть меня всю жизнь.
Вот так, значит, иду я по городу, думаю и вспоминаю.
Улица Мира – бывшая Сталина. Переименовали, но, слава богу, хорошо. Улица Маркса: отрезок от Главпочтамта до Хмельницкого – первый в городе асфальт, причем отличнейшего качества, не то что современный. В летние вечера здесь проходили стихийные гуляния горожан. Ведь улица еще и освещалась.
Здесь же находился самый популярный кинотеатр. Неподалеку – драматический театр. В саду имени Кирова – летний театр, где впервые в своей жизни я увидел настоящий «живой» спектакль. Воплощенная на сцене сказка Сергея Тимофеевича Аксакова «Аленький цветочек» так взволновала меня, что я тут же принялся строчить пьесы. Ничего путного из этого не вышло, но любовь к литературе, поселившаяся во мне еще в Софиевской школе, еще больше окрепла. Впоследствии именно литература станет моей профессией, делом моей жизни и совести. Если бы не она, не было бы и этих записок.
За новым мостом через Стерлю, в сыроватой низинке, засаженной тополями, внимание проезжих и прохожих привлекает одноэтажное, но довольно массивное кирпичное здание. Тут в последние годы своего существования располагалось наше педагогическое училище. Здесь я учился у таких замечательных педагогов, как Наталья Андреевна Ефременко, Бруно Вильгельмович Грюнвальд, Надежда Дмитриевна Курбатова. Светлыми и тяжкими были для меня эти годы: на всем курсе из мальчиков я оказался единственным, все – девочки. Это при моей-то замкнутости и прямо-таки чудовищной стеснительности, которые до сих пор портят мне жизнь. А что уж говорить о комплексах только что пришедшего из совершенно другого, деревенского, мира подростка!..
По новой части города так запросто не походишь – она огромна. Благо, в Стерлитамаке (на зависть Уфе) хорошо работает общественный транспорт. И вот я еду, думаю, вспоминаю…
Вот справа – огромные строения элеватора. Одно лето я работал тут с моим другом Мишей Кацуком на строительстве какого-то корпуса (поди разбери теперь, какого!). Нужны были деньги, чтобы поехать в Белорецк доучиваться, потому что наше здешнее училище почему-то расформировали. Деньги мы заработали, поехали, доучились. Это был первый заработок в моей жизни.
Вон за Двухсотым кварталом сквозь зелень вездесущих тополей и кленов виднеются гаражи автолюбителей, в одном из которых стоит, дожидается своего хозяина «Москвич» моего брата. Сегодня беспокоить его я не стану, у него и без меня забот, поди, немало.
Когда впереди на фоне синего августовского неба вырисовываются высокие ажурные «этажерки» завода СК, я вспоминаю, как нас, учащихся педучилища, студентов и старших школьников, привозили сюда расчищать от снега огромную строительную площадку. Ну да, как раз под этот самый завод. А неподалеку уже вовсю дымили мощные трубы ТЭЦ и содово-цементного комбината, ненасытного пожирателя моих любимых шиханов. Я тайно недолюбливал его за это, однако вместе со всеми восторгался впечатляющей картиной торжествующей индустрии. Думается, никто из нас в то время о проблемах экологии даже не слышал.
Промышленная зона осталась позади, за окнами троллейбуса плывут пейзажи жилого массива. Где-то среди этих домов находится (а вон и оно!) памятное мне молодежное общежитие. А памятно вот чем. Как-то общество книголюбов попросило меня зайти в это общежитие и почитать молодежи свои стихи, рассказать о новинках башкирской литературы.
Надо сказать, что в 60—70-е годы интерес к литературе в обществе был большой, книги наши расходились массовыми тиражами, и нас, писателей, старались залучить к себе не только библиотеки. Вот и я, держа данное слово, не забыл про это общежитие. Прихожу, а мне: «Роберт Паль? Такого писателя нет и быть не может!» Почему «не может» я не понял, но запомнил. Как веселый анекдот из нашей не ахти какой веселой писательской жизни.
7
На автовокзал к отправке уфимского автобуса я опоздал. Теперь придется ждать вечернего, вздохнул я без особого сожаления и пошел в буфет перекусить. Накупил любимых пирожков с капустой, взял бутылку лимонада и только устроился за столиком, – радио объявляет посадку в автобус, отправляющийся в Раевку.
И тут со мной что-то случилось. Подхватившись, я не раздумывая помчался в билетную кассу, купил себе билет и влетел в салон, когда водитель уже собирался закрыть дверь.
И вот я еду, совсем не давая себе отчета – куда и зачем. Только глазами отмечаю поворот на Раевский тракт, перекресток с дорогой Уфа – Оренбург, Рязановку, Услы… И на душе сделалось так хорошо: я опять побываю на родине.
Пусть не обижаются Первомайский совхоз и Стерлитамак, но Миякинский район с его существующими и исчезнувшими деревнями – тоже моя родина. Если в Южном я родился, здесь сделал первые шаги по земле. Эта земля вскормила меня, дала окрепнуть и осознать себя. Спасла не только меня, но и всю мою горемычную семью.
Опять стоял яркий солнечный август, на полях шла уборка, над дорогой вслед за отвозящими от комбайнов зерно машинами вились стаи голубей, галок и грачей. По этой дороге когда-то везли наш дом – с одной родной земли на другую, тоже родную. Потом – родную, а тогда еще неведомую и чужую.
У поворота на Кызыльск я попросил остановиться. Вслед за мной из автобуса вышла уже немолодая женщина, неся что-то тяжелое в туго перетянутой бельевой веревкой коробке.
Я предложил ей свою помощь, если и она идет в Кызыльск. Оказалось – именно туда. А в коробке – телевизор, который она возила в город на починку.
– У меня там дочка живет. А зять, такой умелец, взял и все в минуту наладил. Опять в цвете будет показывать. Очень мои внучки сказки смотреть любят…
До совхозного поселка верст семь, ну, думаю, умаюсь, а тут навстречу – мотоцикл с коляской.
– Это за мной, – обрадовалась моя попутчица. – Сын встречает.
Я помог ей устроиться в коляске, подал коробку.
– А вы на сиденье садитесь. Вам ведь тоже в Кызыльск?
– За Кызыльск, – усмехнулся я.
– Ну вот! Все короче дорога станет.
В поселке я поблагодарил за услугу, а она и спрашивает, да так участливо, заранее жалея:
– Вы не в Писаревку ли? Так Писаревки давно нет…
– Нет, – говорю, – мне дальше.
– Тогда в Бондаревку? Так ведь и ее…
Я опять качаю головой.
– В Софиевку, выходит. Ну, эта стоит. Сейчас там тоже, вроде бы, совхоз.
– Нет, – уже откланиваюсь я, – на этот раз ближе. В Блюменталь. Была такая деревенька, где я вырос…
– Это к немцам? Слышала. Только и этой нет.
– А я ненадолго – лишь посмотреть. Там моя мама схоронена.
– Сердце, стало быть, позвало. Добрый знак…
Я уже выходил на дорогу, когда она окликнула меня, ведя старенький велосипед.
– Пешком далековато будет. Возьмите этот, все-таки на колесах.
Я удивился – как это можно, первому незнакомому прохожему? – и принялся отказываться.
– Почему чужому? Мы всегда шабрами считались. Почему бы не помочь? На обратном пути заедете. Берите, день на вечер пошел, поезжайте.
– Завтра верну, спасибо!..
Так я оказался «на колесах» и через полчаса уже шел по исчезнувшей улице нашей исчезнувшей деревеньки. Оглянусь – постою, постою – подумаю, повспоминаю.
Тут, на отшибе, жил угрюмый и нелюдимый дед Костюк. Когда одно время он был у нас бригадиром, то на каждого, как ему казалось, лодыря на всю округу кричал: «Я тебя за Сахалин отошлю!» Ну что спрашивать с сурового Сталина или кровожадного Ягоды, если, считай, в каждом селе у нас находились такие самодеятельные отсылатели!
Рядом с ним жила многодетная солдатка Марфа Деркач. Потом пара усадеб пустовала. От одной из них остался лишь колодец, которым мы пользовались, потому что своего у нас не было. Далековато, но зато вода – лучше не бывает.
Вот за этим колодцем жили мы, потом Скороходовы, Лопуховы, Кочергины, Тымовы, Латышевы, Соколовы, еще одни Кочергины… Тут, между Кочергиными и Комаровыми, стояла наша начальная школа – прекрасно срубленный из сосны и крытый железом дом со множеством больших окон и с просторной дощатой прихожей. В одну смену в школе занимались 1, 3 классы, в другую 2, 4. Учителя часто менялись, приходили из Софиевки, Бондаревки, еще откуда-то. Хорошо помню милую Анну Андреевну, громогласного, доброй земской закваски Петра Покотило, совсем еще девочку Александру Абрамовну. Когда появилось кино, изредка сюда заглядывала передвижа. Тут же проходили различные выборы, собрания, школьные концерты… Спасибо тебе, родная школа, где ты теперь?
А дальше, в горку, шли Комаровы, Дементьевы, Черноволовы, еще кто-то… никак не вспомню. Был бы рядом брат, никого бы не забыли.
Заключали этот порядок улицы Пеновы, с ребятами которых я дружил. А в другом порядке, за ручьем, находился конный двор, потом стояли дома Бартковых, Рачинских, Гулиных, Устивицких, Ручевых, еще одних Устивицких, Киновых… Прямо напротив нас в чистенькой саманной украинской хате жили очень симпатичные старики – дид Грыцько с супругой. Дид, высокий, уже слегка сутуловатый казак, учил меня косить, отбивать косу и всяким другим мужским крестьянским делам…
Ходил я вот так, останавливался, думал и вдруг вспомнил свою кызыльскую спутницу, ее вопрос – куда я иду: «Это к немцам?» А ведь и раньше мне приходилось слышать, что это немецкая деревня. Из-за четырех-пяти семей, давным-давно перемешавшихся и перероднившихся с русскими, украинцами, татарами? Не мало ли?
И что это за слово такое – Блюменталь? Откуда оно тут, в глубине России, посреди башкирских степей? Да все оттуда же, откуда и башкирский аул Париж, например. Или Венеция, Швейцария.
Как-то в Уфе ко мне показать свои поэтические опыты пришел один средних лет представительный мужчина. Стихи ученические, ничего особенного не представлявшие, и я их не помню. Зато фамилия у автора была, для меня по крайней мере, выдающаяся: Блюменталь.
– Так это же название нашей деревни! – не удержался я от восторга и удивления. – Я родился не там, но там вырос. Это в Миякинском районе.
– Знаю, – усмехнулся стихотворец.
– Вы тоже там жили? Когда? Почему-то я вас не помню.
– Не я жил, а мой дед. Впрочем, сам он жил в Берлине, а здешними имениями занимались его управляющие.
– И Блюменталь…
– Так в то время было принято – называть имение фамилией хозяина. Как Аксаково – у Аксаковых, Зубово – у Зубовых, Тимашево – у Тимашевых.
– Понятно. Блюменталь, выходит, был его любимым местом?
– Да, с него и началось. После он прикупил к нему все земли от Мияков до Раевки. Ничего себе колхоз, правда? – самодовольно и снисходительно улыбнулся внук Блюменталя и сам Блюменталь. – Целое княжество!
Вспомнив эту более краеведческую, нежели литературную беседу, я стал прикидывать, где же могла находиться усадьба этого помещика-иностранца. Перебрал в памяти все дома, которые запечатлелись особенно ярко, но так ни к чему и не пришел. Школа – слишком типовое, земское строение. Дом деда Андрея Кочергина? В саду, с ульями, но деревья не плодовые – тополя, клены, акация; зачем помещику, да еще практичному немцу, такой сад?
Дом Черноволовых? Комаровых?
Может быть, Комаровых.
Но с еще большей вероятностью – Соколовых. Лучше их дома во всей деревне не было. Хотя кто его знает, этого господина Блюменталя. И что это я к нему так привязался? Сдался он мне…
Раздосадованный тем, что не могу вспомнить всех своих земляков, через уже скошенное поле направился на кладбище. Нашел могилу матери, рассказал ей о нашем горе, ведь теперь и она осиротела: ее маму, а нашу бабушку, мы недавно похоронили. В ответ мне что-то прокаркала на дереве одинокая ворона, а на плечо, неслышно слетев с поникшей ветки, мягко лег большой и прохладный кленовый лист. Точно материнская рука…
Потом, ведя в руках одолженный мне велосипед и виляя между еще не состогованными копнами соломы, я вернулся на нашу бывшую усадьбу. Здесь стоял наш дом. Перед ним росли три больших тополя и целые заросли колючей чайной розы и мальв. Тут же умудрялись найти себе местечко ярко-желтые, с коричневыми полосками чернобривцы – так бабушка на украинский манер называла календулу. Никто их не сеял, они сами заботились о себе. А о том, что на зиму розы нужно обрезать и укрыть, никто даже не задумывался, их надежно укрывал высоченный снежный сугроб.
Иногда заговаривая об отце, бабушка непременно подчеркивала две его характерные черты: то, что он любил и умел работать с деревом и что не прочь был чем-нибудь пощеголять. О первом свидетельствовал резной фронтон дома, сработанный его руками и бережно восстановленный на новом месте. О втором – висящий на стене сарая велосипед и сапоги. Велосипед был тогда редкостью, да и таких, из мягчайшего хрома, сапог еще нужно было поискать. Велосипед брат умудрился привести в порядок, очистить от ржавчины и даже покрасить, и мы на нем катались всей деревней. Ну а сапоги… Когда мы переехали в Стерлитамак и когда стало совсем голодно, я продал их на базаре сапожнику-инвалиду, а на вырученные деньги тут же купил едва ли не целый пуд муки, обеспечившей нас затирухой на несколько месяцев.
Трагедия отца, так больно ударившая по моей душе, как-то улеглась во мне, утихла. Теперь я уже знал, что арестовали его не дома, а в каком-то Ташаузе в Средней Азии, куда он спроворился за знаменитыми тамошними ситцами. В России тогда любая «материя» была в остром дефиците, а ведь без нее в семье не обойтись– и одежку пошить, и постель заправить, и дом убрать. Вот и подался за этим добром наш отец.
Чтобы накупить его побольше, устроился на временную работу. Там его, чужака, и взяли. Через много лет нам сообщат, что по печально известной пятьдесят восьмой статье как то ли японского, то ли польского шпиона. На десять лет без права переписки. Реабилитируют, а что толку – человека-то нет.