Текст книги "Эстонские повести"
Автор книги: Рейн Салури
Соавторы: Пауль Куусберг,Эйнар Маазик,Яан Кросс,Юри Туулик,Эрни Крустен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
И мой спаситель.
Когда я по перволедью ухнул в море вместе с финскими санками, он с воем припустил в деревню.
Невозможно такое животное забыть.
Ох-хо-хонюшки…
О-о-ох. Н-да.
В гробу не санаторий. Снаружи поглядеть – славный да спокойный, а внутри теснотища. Мне долго в мертвецах не выдюжить, все кости заноют. Бывало, на похоронах глянешь на покойника, он мирный да блаженный, будто главная в жизни мечта сбылась. Ни мослы, ни мускулы не мозжат. Это нарочно так подстроено: пока сам лапти не откинешь, у тебя и понятия нет, до чего в могиле хорошо. Да, скажу я вам, природа – штука каверзная. Покуда живешь, некогда обдумать толком, каково мертвецам. Житье все твое время забирает. Разве кто думал в те поры, когда Ракси молодой да здоровый был, что придет время и морда у него будет седая, а нога хромая. Я и сам не думал. А может, и думал, да не верил. И вот, гляди ты, десять лет промелькнули, словно ласточка под стреху, вжик – и нету. Состарился Ракси. Старый и хворый стал.
А то чего бы ему с ружьем в лес идти.
Когда он молодой был да крепкий, у него и без того дел хватало, некогда было по лесам с ружьями ходить.
Ракси был собакой рыбака.
Бывало, до свету разбудит меня лапой. Иной раз вставать неохота, особенно во время путины, когда салака идет, но Ракси рычал и психовал, пока я штаны не натяну. А уж радости-то было, когда мы на мотоцикл садились. Визжал на всю деревню, а как в ложбинку начнем спускаться, лаять примется и направо и налево, строчит без передышки, как бортовой пулемет. Утрешние поездки на причал прямо-таки без памяти любил. А ежели мы не могли в море выйти, Ракси места себе не находил и на морду бледный делался, будто от нехватки витаминов.
Вообще-то насчет витаминов…
О-о-хх… витамины, да… охх, да-а… витамины, ясное Дело… оххх… ххр…
– Господи ты боже мой, приперла-таки гроб.
– Марге, она с норовом, все равно как молодая кобыла.
– Ежели я кобыла, то ты что за тварь?
– Слышь-ка, Марге…
– Ну?.. Я ведь не глухая.
– Как война кончилась, мужиков по скольку лет дожидали… А твой Каспар на три дня пропал, и ты уж гроб припасла.
– Ну и припасла. Другого средства на этого мужика нету.
Видали, чего делается… Собственная родная законная жена собственному живому мужу гроб припасла. Мне то есть. Пламенный привет, женушка. Обнял бы сейчас тебя покрепче, чтоб ребра затрещали, как у бельевой корзины, да нельзя. Ежели я сейчас из гроба выскочу, половина общества со страху окочурится. И тут же можно на Абруке свой сумасшедший дом открывать. Эх, малость перебрал со сном. Надо было раньше отсюда выбираться, покуда землячки не собрались и мотор не запустили. Теперь лежи, как шелкопряд в коконе, и ни гугу. Надо же… Марге-то… Форменная крапива. Ведь удумает же такое… При всем честном народе живому мужу гроб везти. Аж в дрожь бросает, будто Северный полюс по спине проехался. Эх… А кабы она еще знала, что из-за нее-то я и не доделал свою миссию и раньше времени домой собрался, она бы от стыда сквозь землю в самую Америку провалилась. Вот погрызли бы ее империалисты, они бы ее крепко пожевали, взялась бы тогда за ум. Эх, Марге, Марге, ну зачем ты так…
– Слышь, Марге, чего я тебе скажу, давай-ка гроб за борт кинем.
– Еще чего!
– Он ведь небось по делу задержался.
– На такие тонкости мне наплевать.
– Каспар не из тех, кто за любой юбкой побежит.
– А ты почем знаешь. С носом осталась, что ли?
Ох, охх, ну и Марге, вот уж язва. Неужто я и в самом деле с этакой тарантулом тридцать три года прожил?
– Он в собаке души не чаял, вот теперь на свой манер об ней тужит.
– Пущай потужит.
– Еще на той неделе говорил возле магазина, что хочет Ракси памятник поставить.
– Он там возле магазина много чего говорил.
– Это он сказал, а другого я не слыхала. Такой, говорит, памятник поставлю, чтоб на весь мир был мемориам.
– Во-во, в точности, это он может. Собаке небоскреб возводить. А к нужнику дверь привесить – на это его нету!
– Да брось ты, Марге…
Это я-то к нужнику дверь не привешу? Брешешь, женушка. Захочу, во всех сортирах на Абруке двойные двери навешу. Да только вот не хочу. Я люблю так сидеть, чтоб от белого света не отгораживаться. Сидишь, размышляешь, наблюдаешь, покуриваешь. Беспременно чтоб с куревом. В уборной без курева все равно как на свадьбе без музыки. Сидишь себе тихо, мирно, мысли шевелятся, душа оживляется, брюхо облегчается. К чему тут дверь-то? Не бог весть какой секрет.
Вообще-то это чистое вранье, что я дверь не могу привесить. Была дверь. Еще до Ракси. Из-за Ракси и снял. Не мог я там сидеть со спокойным сердцем и благородными чувствами, когда он снаружи воет и стонет по закрытому хозяину. Нипочем не мог.
Ежели поразмыслить, дверь в нужнике – штуковина каверзная. Я одну дверь сломал, чтоб человека спасти. После войны. Когда Куресаарский театр приезжал к нам в школу с представлением. Да. Гляжу, перед началом один артист потопал в сортир, ну, думаю, ни пуха тебе ни пера, как говорится, не первый ты и не последний по этой дорожке идешь… А выходить не выходит. Не видать его, и все тут. Что, думаю, за причина? Подхожу поближе, слышу, бедняга бубнит на все лады, да так горестно: «Быть или не быть, вот в чем вопрос!»
Дело ясное.
Умопомешательство перед самоубийством. Быть или не быть. Нешто нормальный человек станет такое спрашивать.
Ну и выломал дверь.
Вытащил мужика наружу.
Ежели, говорю, хочешь вешаться в ватере, так давай после спектакля. На Абруке театр-то ведь бывает не чаще солнечного затмения. А то из-за тебя мы последнего случая лишимся с искусством знакомство свести.
А он меня честит и песочит:
– Из-за искусства, черт тебя возьми, я и сидел. Заучивал монолог Гамлета.
Оконфузился я, сел в лужу, право слово. Попросил прощения. А он посмеялся и говорит:
– На алтарь искусства приносили жертвы и побольше, чем эта дверь, крашенная известкой.
Н-да… Откудова мне этого Гамлета знать. Чего абрукаские мужики расскажут, и то не все упомнишь…
– А что за беда, что Каспар хочет Ракси памятник ставить?
– Дурит спьяну, и все тут.
– Каспар не больше других пьет.
– А ты все до капельки считала?
– У мужика должна быть капелька яда в крови, Марге. А не то он вялый, как лягушка перед зимой.
– Гляди-кось, какая умница выискалась.
– Пускай ставит памятник Ракси. Иной при жизни собачьего хвоста не стоит, а помрет – такой памятник отгрохают, хоть стой, хоть падай.
Это Малли правильно сказала. Не лежал бы я в гробу, я ее расцеловал бы за хорошие слова, прямо при своей злющей жене. Нет, в гробу лежать не сладко. Дай бог подольше сюда насовсем не забираться. А Марге выволочку получит. Раньше не получала, так теперь получит. Надо же такое выдумать!
Ну и поездочка. Только друга Теэмейстера не хватает, чтобы напутственное слово сказать.
«Почему твои милые глаза мне сегодня не улыбаются? Почему я не слышу больше твоего ласкового голоса?»
Так Теэмейстер спрашивает каждого покойника, какого хоронит. Уж не знаю, кто ему такие слова придумал. До того жалобно спросит, что у мертвецов на глазах слезы выступят, не только у живых. Я один раз говорю Теэмейстеру: я, говорю, тебя на свои похороны не позову, не желаю с мокрым носом на тот свет отправляться. Ежели, мол, захотят напутствие послушать, пускай Сулев с хутора Ныммик или еще кто из веселых ребят скажет.
Теэмейстеру я, конечное дело, о нынешней моей поездке домой расскажу. Вот будет ржать.
А Леппу – тому и заикнуться нельзя.
Лепп уж один раз из-за живого покойника побывал в сумасшедшем доме. Может, в гробу и негоже вспоминать о таких делах, но так оно и было. Года два назад в одно прекрасное утро звонит Леппу какая-то женщина и просит покойницу снять на карточку. Мамочка у ней умерла. Ну, Лепп взял свой струмент и пошел снимать усопшую мамочку. Он не думал не гадал, что мамочка-то не скончалась, а только прикидывается. Из интереса. Чего не сделаешь из интереса.
Лежит, значит, мамочка из интереса в гробу, кругом цветочки, свечки горят, щечки напудрены.
– Очень красивая покойница, – это Лепп уж который раз дочери говорит. – Прямо как живая.
А живая покойница лежит себе в гробу и ухом не ведет. Из интереса. Сперва мамочка несколько дней гляделась в зеркало, охала да ахала, а потом выложила дочке свою заветную мечту:
– У меня еще мало морщин, надо бы в гробу сфотографироваться. Чтоб не стыдно было родственникам в Швецию послать.
Как говорится, мечтам человеческим нет ни конца, ни краю.
Ну, дочь, ясное дело, согласная. Привезла домой гроб, все прибрала, мамочку приодела, тут ее и сфотографировали.
Лепп пощелкал, выразил сочувствие и уж собираться стал, только дочка в передней возьми да спроси, сколько, мол, карточки стоят.
– Для посылки за границу, если с сильным блеском, – три рубля штука.
– А не дороговато? – спрашивает дочка.
– Дешевле я никому не делал.
– Лишку запрашиваете, – рассердилась дочка. – Два рубля хватит.
– Три, – не уступает Лепп.
– Два с полтиной.
– Три, – стоит на своем Лепп. – Ежели вам дорого, поищите, кто подешевле сделает.
– Два семьдесят пять, – надбавила дочка.
– Благодарю покорно, – сказал Лепп. От меня вам карточек не будет. Мое вам глубокое сочувствие. – И к двери.
А туг послышалось из гроба:
– Чего торгуешься, дурища. Плати, сколько просят.
У Леппа аппарат об пол, в глазах потемнело, в голове помутилось. Аппарат, правда, остался цел, в глазах просветлело, но в голове прояснилось только через полгода, когда из желтого дома воротился.
Н-да… Вот и посылай карточки с блеском за границу. Леппу я и полсловечка не пикну, как в гробу домой ехал.
Н-да… Хорошо бы повернуться. Ляжки и лопатки ломит, в затылке тяжесть. Но каким макаром ты повернешься, тварь неразумная. Не шелкопряд в коконе, чтоб крутиться, куда вздумается. Всеми ветрами продутое, сетями тертое тело рыбака не крутится, как попка у балерины. Ревматизм в костях засел, куда от него денешься.
И у Ракси был ревматизм в костях.
Всякая собака на своего хозяина смахивает. Право слово. Как с утра пасмурно, кости у Ракси трещали и хрустели не хуже, чем у меня. По нему погоду вполне можно было предсказывать вернее барометра. Зимой, бывало, начнет в снегу валяться, через три дня беспременно оттепель. И штормового предупреждения не требовалось. Как от шерсти запах пойдет, жди плохой погоды, несмотря что телевизор полный штиль обещает.
В тот день, когда Ракси взял ружье и отправился в лес, от шерсти у него запах шел.
Мог бы и до лучших времен погодить. Но ружье он взял и в лес пошел, и как только седой его хвост пропал в кустах, тут же с юго-запада паскудный ветерок задул, лес зашелестел, зашуршал, зашумел, по небу поползли низкие тучи, снег повалил изо всех дыр и сыпал день и ночь без передышки. Залепил и ствол ружейный и старые Раксины глаза. Да… Не разглядел обратную дорогу.
Ведь мог я не пустить его. А вот не смог. Такой он весь седой был, может, думаю, последнее это твое желание, Ракси, этак беззаботно, прихрамывая, прогуляться по лесу, еще разок обойти на Абруке все знакомые места, полаять на знакомых косуль и задрать ногу на знакомые кусты. В глубине души у всякого старика играет молодой дух. Щенком Ракси все можжевельники на Абруке обшарил, все кочки переворошил. Я ему полную свободу давал. Это целая история, как Ракси свободу получил.
Мне ясно было сказано: «Собака должна дом сторожить, а не за кошками гоняться».
Марге сказала.
Что будешь делать, поехал в Кингисепп за цепью. Собака дома осталась, забилась под стол, глаза мокрые. Ума-то ей не занимать. А я в Кингисеппе три дня просидел у Леппа в темной комнатушке, на столе бутылка, глаза мокрые. Невмоготу было мне за цепью идти. Ну, ладно лодка – ей цепь положена, чтоб шторм борта не разбил, и катер пускай на якоре стоит, чтоб без хозяина не остался, и дереву полагается корнями в земле сидеть, чтоб не засохло, а собака пускай свободная будет, потому что она рождена свободной и свобода самая для нее большая радость.
Домой без охоты ехал. Все равно как вошь в баню. Три дня не брился, три дня не ел ничего, так что даже вздохнуть сил не было, когда Марге принялась горячо приветствовать. Сидел, опустив голову, молчал, а пес повизгивал и лизал под столом мою руку, как ребенок леденец. Ума-то ему не занимать. Он до донца жизни этого не забыл. Его верность была трогательнее, чем любовь родных детей.
– Дочерей проведать небось месяцами не выберешься, – сказала Марге. – А как собака два часа не кормлена, такой шум в доме, всех святых выноси.
Ракси ни на шаг от меня не отходил.
На Абруке.
Однажды и подальше.
Когда меня в каталажку увезли.
Угодил как-то в кусты шиповника и никак не мог выбраться, пришлось брюки скинуть. Голый зад сам по себе еще не содержит состава преступления, как в суде говорят, но мне позарез требовалось раздобыть бутылку у продавщицы Аделе, тут было не до декольте. Я к своей цели напролом шел, а на моем пути эта дачница из Таллина оказалась, и зрелище достопримечательных частей моего тела ей, видать, приятности не доставило.
Ну, и дело кончилось в кингисеппской милиции.
Потому как дамочка объявила, что оскорбление ее чести может смыть только мое десятидневное пребывание в каталажке. Пришлось с грустью проститься с Марге и, взяв собаку в кильватер, направиться в храм правосудия.
Перво-наперво мне сказали, что тут не зоопарк и не ветлечебница.
– Очень приятно, – сказал я. – Моя собака терпеть не может ни того, ни другого.
Я сел на стул, собака привалилась к моим резиновым сапогам, и стали мы ждать, что дальше будет.
– Уберите отсюда собаку, – сказали мне. – Нам надо протокол составить.
– А у меня от Ракси секретов нету, – сказал я с достоинством. – Составляйте протокол в его присутствии. – Посопели, но собаку оставили.
– Как вы объясните свое недостойное поведение? – спрашивают у меня.
А я отвечаю:
– Я хотел бы показать вам зад.
– Гражданин!
– Чего?..
– Не забывайте, где вы находитесь. Ежели мы занесем ваши слова в протокол, дело примет серьезный оборот.
– Потому я и хочу вам зад показать, что дело серьезное.
– Прекратите шуточки, гражданин Соом.
– Какие шуточки? Не в шутку ведь пришлось брюки в шиповнике оставить.
– Как же так?
– Да вот так уж. Я теперь все равно как терка дырявый. Гляньте сами.
И стал разоблачаться.
Эх…
Представители власти разоблачаться не дали. Сказали, что сааремаской милиции и без абрукаских задов хватает на что глядеть.
– Желаю вам в этом всяческих успехов, – сказал я, застегиваясь. – Можно теперь домой вернуться?
– Не раньше чем через десять суток, – ответили мне благожелательно.
– Ах так. Видать, тут люди не жадные.
– Меньше нельзя. Вот ежели б вы трезвый были, тогда другое дело…
– Дело дрянь… Прямо сразу, что ль, садиться?
– Разумеется.
– Сразу не получится.
– Почему это?
– Надо в лавку заскочить. Колбасы купить для собаки.
– До собаки нам дела нет.
– А мне есть. На казенный кошт я собаку не допущу.
– Никто и не собирается ее брать. Собаку домой отправите.
– Ни в коем разе.
– Отправите.
– Вот как я сижу тут со своей дырявой задницей, так вам и говорю: или мы оба останемся, или вы обоих отпустите.
Тут они призадумались.
Сложное положение.
А я им пояснил:
– За мои грехи не имеете права собаку наказывать.
– Значит, собаку надо на Абруку отправить.
– Для собаки самое большое наказание – с хозяином расстаться. Видать, вы в собачьей психике плохо разбираетесь.
– Придумал проблему.
– Раз уж у вас такая профессия, вы должны свою должность как следует исполнять.
– Прошу повежливее.
– Н-да…
– Собаку придется отослать, – сказали строго.
– Товарищи, – прохрипел я и добавил погромче: – Собака выть будет, пока грыжу себе в паху не навоет, ежели я тут один останусь.
– Вы в этом уверены?
– Позовите, пожалуйста, начальника. С вами без толку на эту тему говорить.
Призадумались. Сказали:
– Выйдите в коридор. Покурите.
Три сигареты выкурил.
Ракси сходил на прогулку в милицейский двор.
Потом опять пригласили.
Лейтенант откашлялся и важно сообщил:
– Гражданин Каспар Соом! Учитывая, что ваше нарушение не представляет общественной опасности, а также географическую специфику вашего местожительства (ну да, заморское дело!), решено подвергнуть вас аресту на десять суток условно и штрафу в десять рублей.
– Спасибо. Штраф тоже условно?
– Но-но…
Ладно хоть отпустили. Мы с Ракси прямым ходом дунули в забегаловку. Заказал пару пива и для Ракси пару котлет.
– Лопай, друг, – сказал я ему. – И держи морду выше. Мы с тобой условные ребята, вот так вот.
Чего только в жизни не случается. А где же еще, ежели не в жизни? Последним сном надолго уснем, тогда уж с нами ничего не случится.
Эх… Да и что в этакой тесноте случиться-то может?
На сене бы куда приятнее поваляться, чем тут. Мука мученическая. Лежи и ничем пошевелить не смей, словно адвентист седьмого дня в субботний день.
Теща одного адвентиста утопла возле яхтклуба в Курессааре на глазах у зятя. Потом у него спрашивали, почему он дорогую тещу из воды не вытащил, а мужик невинным голосом отвечал:
– Я по субботам не работаю.
Ох, что-то больно тихо на катере стало. А чего удивляться. Сколько можно зубоскалить, когда гроб домой везут.
Вообще-то еще слава богу, что я не сильно поддал. А то давно бы песню затянул:
Ты спустись к нам с небеси,
Теплых булок принеси.
Ежели таким замогильным голосом напугать Марге, небось тут же кончила бы икру метать. Это уж точно… А все же я заверять не стану, будто Марге такая уж злая и колючая. Обыкновенный человек. Ежели б она не была человеком, да еще и женщиной, разве я прожил бы с ней тридцать три года. И притом любил ее. С женщиной, какую не любишь, нет резона жить. Лучше уж положи себе в кровать еловую чурку, ежели одному спать скучно. Колючая, конечно, зато не ворчит и не хнычет. Вообще-то Марге душевная, добрая. Только показывать это стесняется.
Когда я в первый раз ездил в Таллин Луйги навестить – она с другим мужем жила, не с этим, что во Франции могилы перекапывал, – так вперед все сараи и чердаки на Абруке облазил, собрал кучу старых коровьих колокольцев. Отвезу-ка, думаю, в подарок молодым, пусть висят в спальной горнице, чтоб могли по вечерам душу облегчить, послушать, как стадо домой идет. Марге, ясное дело, тут же засопела и говорит: «Дал бы им лучше денег на цветной телевизор, чем эдакое барахло в столицу тащить. В ихней квартире и без того не повернешься». Насчет тесноты это уж точно. Салаку или, скажем, кильку в кухне еще выпотрошишь, ну а у окуня хвост уж в коридор вылезет. Все же в спальне под потолком местечко нашлось, там я свою гармонию и развесил. Тихонько, одним пальцем качнул язычки – динь-динь, динь-динь, динь-динь – такая благодать в душе разлилась, ложись на пол и плачь. Молодые годы вспомнились. Все абрукаские коровы, на каких эти колокольцы были, перед глазами встали. Ничего человека так не растрогает, как воспоминания. Вся спаленка молодых враз моими воспоминаниями наполнилась, довоенными и послевоенными, большими и маленькими, музыка звучала и сердце царапала, прямо хоть сам подвывай. Может, я и подвывал.
Потому что Луйги вошла и давай браниться:
– Папа, нельзя ли прекратить этот звон? Мы хотим музыкальную программу по телику посмотреть.
Меня словно кто за горло схватил.
Марге в точности так же говорит, когда не в настроении, прямо с плеча рубит. Будто ногой по пню дубасит.
Луйги в Марге пошла. Вийре никогда так не скажет. Вийре моя дочка.
Что ж, снял я тогда свои воспоминания с гвоздика, положил в мешок да привез обратно.
С чего я эту историю рассказал? А с того, что дома, когда я колокольцы со звоном вытащил из мешка, Марте сказала злорадно:
– Что я тебе говорила, дубина? В культурной квартире не место эдакому хламу.
– Марге, – сказал я грустно, – не в этом дело.
– А в чем?
Я вздохнул.
– Коли дети не желают слушать, поиграю дома для собаки. Такую симфонию насильно нельзя всучивать.
Пустил свою музыку тихонько звенеть – динь-динь, динь-динь, динь-динь. Ракси принялся скулить и хвостом махать, будто и он помнил всех Буренок, Краснух и Милок, которые перед моими глазами поднялись. А Марге вдруг носом зашмыгала, сгорбилась, и слезы потекли по щекам.
– Ты чего?
Всхлипывает, шмыгает, слова сказать не может.
– Ну, Марге?
– Каспар… До чего жалко… Ведь все эти коровы уже… по-мерли-и!
Так в точности и сказала. У меня у самого комок в горле встал.
Эдакую жену можно любить.
Н-да… Любовь.
Кабы Марге знала, что я из-за любви и миссию-то свою в городе не довел, она бы со стыда сквозь катер провалилась. Вообще-то не имею я прав ее винить. Ежели уж кому можно претензию предъявить, так только тому, кто сотворил мир и населил его людьми.
Гены виноваты.
Порода виновата.
Марге из той породы, что ежели что в башку втемяшится, до тех пор не уймется, пока своего не добьется. Все равно – дело это или просто дурь. К примеру, как сейчас.
И отец у Марге был такой же. Старый Паэт. Свекор мой. Он из-за шаровой молнии ездил в Кингисепп прав добиваться. Сидит он один раз и вяленую камбалу с хлебом ест, и вдруг шаровая молния в окно влетает.
Ну, покрутилась по комнате, никого не задела, ничего не сказала, скользнула в печку и вылетела в трубу. Шаровые штучки, ей канителиться недосуг.
А старик летом ставил в печку простоквашу, и молния ее выкушала. Алюминиевый бидон поджарился, как бараний бок, где уж тут простоквашу искать. Старик давай орать. Мы ему говорим, ты же, мол, счастливчик, душа в теле и усы на месте, а он, балда, хочет, чтобы Госстрах ему убыток возместил. Стихийное, говорит, бедствие. Пущай Госстрах нанесенный ущерб покроет. Три литра жирной простокваши. Вся деревня со смеху животы надрывает, а он посудину под мышку и чешет в Кингисепп возмещение убытков от Госстраха требовать. Брякает там свою закопченную посудину на стол и спрашивает:
– Это что – бидон?
– Вполне возможно, – отвечают ему.
– Тогда я еще спрошу: простокваша есть в бидоне?
Пожимают плечами. Нету простокваши. Посмеиваются:
– Почему она там должна быть?
– А потому, что она там была. Шаровая молния выхлебала. Давайте выплачивайте!
– Так просто мы никому не платим. Свидетели должны быть.
– А чего тут свидетельствовать? Бидон-то пустой.
– Почем мы знаем, кто твою простоквашу выхлебал.
– Значит, вы жителю Абруки не верите?
– Выходит, что так. Свидетели должны быть.
Старик надулся. Вышел в коридор. Стоит, сопит.
И уходить не хочет. Видит, что дурака свалял, но с места не двигается. Упрямство не позволяет. А упрямство потому не позволяет, что прошлый год у Маннь Симмуксе ветром крышу с сарая сорвало, и Госстрах ей выплатил как за стихийное бедствие. Маннь заплатили, а ему, старому Паэту, не хотят! Мир полон несправедливости. До границ вселенной. В коридоре Госстраха старик простоял со своей посудиной до самого вечера. Стоит на одном месте, сопит и свирепо в пол смотрит, словно баран простуженный. Контору закрывать пора, видят, что жертва шаровой молнии не может смириться с несправедливостью. У одного служащего брат на молокозаводе работал посудомойщиком. Он написал чего-то на бумажке, сложил ее и говорит старику: «Мы решили удовлетворить вашу просьбу. Вот письмо. Идите с ним на молокозавод».
На другой день старый Паэт вернулся на Абруку с полным бидоном. Важный и гордый. Каждому встречному простоквашу под нос сует, словно праздничный подарок. А в бидоне не то что простокваша, даже не молоко было, а синяя водичка. Такая сроду не заквасится. Когда Марге на другой год стала пороть стариковский пиджак, хотела мне жилетку сделать, чтоб под рокан поддевать, за подкладкой нашлась записка того служащего из Госстраха. В ней было написано:
«Василь, плесни этому олуху каких-нибудь обмывок, чтобы его пронесло как следует. Манивальд».
Н-да… Этакое тупое упрямство у человека не от ума. Оно у него в крови. В генах, как теперь говорят. Это упрямство из крови старого Паэта перешло в кровь Марге, из крови Марге – в кровь наших дочерей, из крови дочерей – в жилы их сыновей и дочерей, так оно и пойдет куролесить по свету, все равно как кочующий цыган.
Когда мы с Марге ухажориться начали, тридцать три годика назад, я, конечно, быстро дотумкал, какая она есть. Мне в момент стало ясно, что ежели она пожелает меня в мужья заполучить, то у меня выхода не останется. Заполучит, не живого, так мертвого. Добром не выйдет, так водой напоит, в какой рубаху замачивала, средство известное – подержать в воде ночную рубаху и той водой парня напоить. Поэтому мы быстренько поженились. Время было такое, что жить спешили. От войны люди измаялись-перемаялись, всем хотелось счастья.
Марге красивая была. Я у нее первый был. Да и любовь имелась, ничего не скажешь. Здорово было.
Вообще-то…
Н-да…
Что было, то было.
Душновато становится, дышать чего-то трудно.
Лежи тут, задыхайся, как рыба, что ждет не дождется весны, когда лед сойдет.
Хуже нет, ежели человека обстоятельства одолевают.
Человек сам должен их одолевать.
Особенно мужчина.
Когда меня одолели обстоятельства в кустах шиповника, очень было хреновое самочувствие.
…Ага, опять кто-то пасть раззявил.
– Ты же знаешь, у кого Каспар в городе бывает. Пошла бы да спросила по-людски…
– Не стану я все забегаловки протраливать. Нешто угадаешь, где он валяется.
– Валяется… Каспар – человек солидный.
– В городе шлюх хватает.
Да-а-а.
Гены бушуют. Бедная Марге. Ехидство и упрямство старого Паэта из ее рта пеной выходят.
Я тридцать три года другой женщины не трогал.
А мог бы.
В городе шлюх хватает.
Крепко сказано.
Я в Кингисепп из-за Ракси поехал, только из-за Ракси. Две ночи и три дня сидели вчетвером, обсуждали, как Ракси увековечить. Я, фотограф Лепп, ветеринар Кылль и Теэмейстер, похоронных дел мастер. Теэмейстера я первого встретил в Кингисеппе возле булочной, как из Роомассаарского автобуса вылез.
– Август самый паршивый месяц, – сказал Теэмейстер, вытирая со лба трудовой пот. – Эка духотища-то, как у свиньи в брюхе, латыши туристы все пиво выхлестали, помирать никто не желает.
Рожа у него была довольно-таки постная.
– У тебя сегодня нет похорон-то? – спросил я.
– Пятый день уж без работы.
Я пригласил его отведать домашнего пивка, с собой большой был бидон, да еще в магазине прихватил кой-чего покрепче. Пошли мы к Леппу. Лепп отроду холостяк, у него церемонии разводить да всякую минуту извиняться не требуется.
А Кылль только к вечеру явился. Прямо с похорон кота. Котова хозяйка – старая дева – когда-то заставила Кылля этому коту золотые зубы вставить.
– Коты в лучший мир переселяются, – тяжко вздохнул Теэмейстер. – А люди живут и не помирают.
Он к тому времени успел изрядно поддать. Немного погодя он встал, посмотрел жалостно на Кылля и начал скорбным голосом:
– Почему твои милые глаза мне сегодня не улыбаются? Почему я не слышу больше твоего ласкового голоса?
– Хватит слюни пускать, – сказал Кылль. – Мы пока что здравствуем, еще в ящик не сыграли.
– Жалко, – сказал Теэмейстер, сел и всхлипнул. – Люди и впрямь помирать не желают.
Пришлось с ним повозиться, чтобы утешить.
– Да забудь ты про людей, – втолковывал ему Лепп. – Тебе надо Каспаровой собаке надгробное слово сочинить.
– In memoriam Ракси, – повторил Теэмейстер, почесывая хвостом камбалы лысое свое темя. – Думаешь, не сумею?
– Только ты и сумеешь, – сказал я с искренней надеждой.
Потому что Теэмейстер и вправду очень даровитый человек. Он, почитай, с десяток всяких профессий знал и в каждой оставил по себе хорошую память. Когда Теэмейстер зубным техником работал, он даже зубы рвал в лучшем виде. По обстоятельствам пришлось ему уйти из зубной лечебницы, но клиенты не могли его забыть. И Теэмейстер сидел в пивнушке под названием «Лягушка», кружка на столе, щипцы в кармане и принимал пациентов. Солидные люди, чья нога сроду не переступала порог «Лягушки», тащились в боли и горести к Теэмейстеру. Теэмейстер всем с охотой помогал. Жена его из дому выставила, и кабинета у доктора не было, вот ему и приходилось делать свои дела в нужнике «Лягушки». Правду сказать, оттуда порой слышались приглушенные крики, но собутыльники понимающе кивали, ведь как придет беда, тут не до стыда, а заработанные деньги Теэмейстер по-братски пропивал с ними вместе.
У меня у самого два сломанных корешка выдернуты в этом нужнике.
А теперь, значит, Теэмейстер скреб хвостом камбалы свою плешь и соображал насчет реквиема.
– Поскольку лично я твоего пса не видел, – рассуждал Теэмейстер, – то я могу говорить о нем не как о конкретной личности, а лишь как о собаке в общефилософском плане.
– Это не пойдет, – сказал я. – Ракси был уникальный пес.
– Сложный случай, – тяжело вздохнул Теэмейстер. – Что же делать?
– Я тебе помогу, – сказал Лепп. – У меня негативы целы.
И пошел в свою темную комнатушку. Мы пару рюмок опрокинуть не успели, как он вернулся с карточкой Ракси в натуральную величину. Такого портрета, какой Лепп пришпилил кнопками к стене, у меня у самого нет.
Долго мы молчали и глядели на Ракси.
Потом Теэмейстер встал и заунывно начал:
– Почему твои милые глаза мне сегодня не улыбаются? Почему я не слышу больше твоего ласкового голоса?
У меня комок в горле встал.
И слезы на глазах выступили.
А Теэмейстер тихо продолжал, как и полагается продолжать:
– Дорогой Ракси! Когда я был малым ребенком, все собаки казались мне большими и злыми. Когда я был молодым человеком, мне представлялось, что некоторые собаки лают и кусают, а другие собаки только лают. Теперь, когда я прожил долгую жизнь, за которую повидал множество собак, могу сказать, что на свете есть лишь две категории собак: собаки плохих хозяев и собаки хороших хозяев. Ты, Ракси, собака хорошего хозяина. Пусть земля тебе будет пухом.
– Спасибо, Волли, – сказал я, шмыгая носом. – Давайте помянем Ракси.
Помянули.
Помолчали.
– Красивую ты произнес речь, Волли, – сказал наконец Лепп. – Но не точную. У тебя старые сведения.
– Как это?
– Наши ушлые соседи с острова Хийумаа хвалятся, будто вырастили такую собаку, что не лает, не кусает, только все запоминает.
– Вполне возможно, – заметил Теэмейстер. – Однако надо учесть, что я первый раз в жизни поминал собаку.
– Учтем, – кивнул Лепп.
– Позвольте и мне сказать несколько слов, – откашлялся Кылль.
Он встал.
– Друзья, – начал Кылль. – Я считаю, что если у человека в жизни не было любимого животного, так это человек неполноценный. Когда я ездил на Абруку оперировать Раксину ногу, я убедился, что Каспар держал Ракси не для хозяйственных нужд и не ради моды. У Каспара была душевная потребность в такой собаке. Правильно я говорю?
– Правильно.
– И еще я хочу сказать тебе, Ракси, что ты был собакой доброй, благородной, собакой большой души. У тебя было необыкновенно широкое темя. Это признак богатой духовной жизни. Прими же благодарность за то, что ты был такой. Помянем Ракси!