Текст книги "Эстонские повести"
Автор книги: Рейн Салури
Соавторы: Пауль Куусберг,Эйнар Маазик,Яан Кросс,Юри Туулик,Эрни Крустен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Эстонские повести
Приложение к журналу «Дружба народов»
Эрни Крустен
Оккупация
Перевод Арнольда Тамма
Народный писатель Эстонии Эрни Крустен родился в 1900 г. в Харьюмааском уезде. Учился в прогимназии в Таллине. С 1915 г. долгие годы работал садовником и разнорабочим, в 1941 г. – секретарем редакции журнала «Вийснурк».
Дебютировал в 1923 г. одновременно в прозе и в поэзии. Первый сборник рассказов и миниатюр вышел в 1927 г. Поэтичность в изображении жизни и людей, лирическое восприятие действительности, вера в победу благородных человеческих черт и отношений, прозрачность и ясность письма – вот что отличает творческий почерк Э. Крустена, автора миниатюр, новелл, повестей, романов, пьес.
Наиболее известны сборники короткой прозы Э. Крустена – «Похороны хлыста» (1957), «Юка» (1963), «Жадный до радости» (1973), романы – «Сердца молодых» (1954–1956), «Словно капля в море» (1962), повести – «Старый плут» (1966), «Оккупация» (1969), отмеченная Республиканской премией Эстонской ССР.
На русском языке вышли книги «Гнездо под стрехой» (1959), «В поисках весны» (1962), «Безумная ласточка» (1970), «Избранное» (1973) и другие.
1
Отцовские плечи опускались все ниже, словно кто-то наваливал на них невидимый груз. Это было особенно заметно на фоне окна, у которого старик сидел, сложив руки, напоминая собой большую обезьяну. Он уже долго молчал, зажав в ладони потухшую трубку.
Сын раскинулся на постели и не сводил глаз с потолка. Ему была давно знакома эта поза отца, старого крестьянина, мечтавшего видеть своего сына офицером или духовным служителем.
– Черт бы побрал тебя и твоих потаскух, – вдруг произнес отец. – Ты уже не ребенок – по мне, так живи как хочешь. Но мать! Что я скажу ей, когда приеду домой? Явился бы сам и все выложил… Почему вы разошлись?
– Оставь моих потаскух в покое, если хочешь, чтобы я вообще с тобой разговаривал.
– Не бойся, отбивать их у тебя не собираюсь.
Сын бросил на отца короткий, полный презрения взгляд.
– Хорошо, я скажу, по только ради матери, – сказал он, закрывая глаза. – Помнишь бутылку самогона, которую ты припас для меня, когда мы с Ирмой приезжали весной в деревню?
– Как не помнить.
– С этого вся каша и заварилась. Ирме понадобились чулки. Вот мы и пошли с самогоном к Толстяку, Ты должен знать его: мой школьный товарищ.
– Погоди, погоди.
– Ну, молодой господин Лонт. Тот, что после средней школы шастал по деревням и корчил из себя агента – торговал зингеровскими машинами, фотокарточки увеличивать брался и девчонок триппером наделял. Сын торговца мукой.
– Как же, знаю. Но старый Лонт на бутылку не зарился.
– Да и отпрыск тоже не горький пропойца. Если и пьет, то только высшие марки. Французский коньяк. В торговом деле он переплюнул папашу. Geschäftsmann [1]1
Торговец (нем.).
[Закрыть]. Папаша вел торги с простолюдинами, а сыночка навещают одни гитлеровские маркитанты. Масло, яйца и сало – это валюта Толстяка. Денег никаких он не признает. Ну, за самогон уже можно кое-что купить: карбида, керосина, кожи на подметки… Ирма приобрела чулки. Но зато потеряла разум – от всего того, что она там видела. Дома мы даже рассорились. Она всегда была на моей стороне, а тут на тебе. Накинулась. С такой яростью и такой злостью, будто я ей уже давно осточертел. И тогда, первый раз за всю нашу совместную жизнь, я обругал ее последними словами. Был вне себя, вот и обложил.
Сын умолк, огляделся, словно искал места, куда бы сплюнуть.
Отец как-то беспомощно кашлянул. Затем сказал:
– Хоть и мы-то, деревенские, не всегда гладим друг дружку по шерстке, но ты и впрямь нагоняешь на меня страх. Ученый ведь человек или, по крайности, должен им быть.
Ученый сын начал цинично смеяться.
– Господи помилуй – из-за одной пары чулок, – продолжал отец. – Да что же она такого сделала? Должно же у человека и на ногах что-то быть. У молодой женщины в особенности. Или ты думаешь, что наша мать…
Сын не переставал смеяться.
– Что за чертовщина у вас там вышла? – вспылил отец.
– Я не стерпел – даже сейчас тошно подумать, как она вдруг пустилась славить этого подонка. Распустила свои телячьи слюни. Тоже мне нашла человека, чтобы ставить в пример. А потом, когда я ее обругал как следует, стала осторожней и скрытней тоже. Но я такой человек, что провести себя не дам. Черт побери, неужто я должен был верить, что она ходит к подругам? И потом, эти кремы, духи и помада… Спросил как-то, откуда она их берет, – может, Париж завоевала? И представь себе, курица эта обиделась: как, мол, я смею подозревать ее.
– Курица! – заметил отец. – Теперь она у тебя курица, а давно ли ты ее расхваливал на все лады?
– А, пропади все пропадом, – ответил сын и отвернул лицо к стене.
Отец долго сосал трубку.
– Ты должен был как-то удержать ее, – произнес он наконец.
– Пробовал, – ответил сын. – Сказал, что тот, кого она так боготворит, еще в средней школе болел венерической болезнью. Да только пользы от этого не было. А теперь мне кажется, что для нее этак даже интереснее стало.
– Тогда плохи твои дела, если такое мыслишь. Эх, голова твоя садовая. Гордости да упрямства в тебе хоть отбавляй. И плевать на все ты мастак. Все у тебя подонки и свиньи, один ты еще порядочный человек.
– Ошибаешься, старик.
– Ну?
– Что ну? Всяк по-своему скотина. И я тоже. Видел бы ты, какой я был паинька, когда Ирме мораль читал.
– Вот и разберись тогда, кто там у вас виноват, – сказал отец. – Только мать все думает…
Но прежде чем он закончил, сын рассмеялся. Этот смех страшил старого крестьянина. Как может человек так отступиться от себя? Или он и в самом деле повредил голову, когда свалился с телеграфного столба? После этого ему еще долго рот кривило.
Сын выпрямился и словно безумный продолжал хохотать. Ходил взад-вперед по комнате и все смеялся.
– Виноват! – наконец выговорил он, остановившись перед отцом. – Странные вы там в деревне люди: почти весь мир в огне, народы вцепились друг другу в глотки, надо всем надругались, а вы ломаете себе голову, кто виноват в том, что какая-то женщина обменяла своего мужа на пару чулок и тот от ревности стал дурачком.
– Выходит, у тебя еще осталась капля собственного достоинства, – решил отец. – Если так, то, может, еще и милость снизойдет.
– Какая там милость?
– Глядишь, пчелами займешься. У меня это дело остановилось на половине. Инструменты и все такое ждут.
– Многое остановилось на половине.
– Ну что ты за человек, и как ты дальше жить будешь, – загоревал отец.
– Там видно будет, когда кончится эго убийство и мы освободимся из-под чужого ярма.
– Кто знает, увидим ли, – процедил сквозь зубы отец. – Значит, и в самом деле не собираешься ехать?
– Скажи матери, что приеду через несколько дней. Может, даже завтра.
Отец поднялся и начал молча натягивать овчинный полушубок.
– А почему бы тебе сегодня не поехать? – спросил он. – Мать всегда, как приходит вечер, смотрит в окно, в сторону города, и вздыхает: «Боже, боже, где наш Калле?» По ночам, как просыпается, – то же самое. Не дай бог, если еще самолет какой затарахтит! Жил бы где в другом месте, подальше от этих пекарен. И не смейся. Мать тоже знает; сам ведь говорил, какое у тебя паршивое соседство.
– Сегодня тоже будет ясная ночь, – взглянув в окошко, сказал сын.
– В деревне кое-кто красным тебя считает, – продолжал отец. – Может, ты и в самом деле такой, только не стоит еще и под бомбы ихние лезть. Бомбы, они для врагов, а ты держись от них подальше.
– Не беспокойтесь, со мной ничего не случится, – заявил сын.
– Не пойму, какое такое святое дело держит тебя тут, если сам говоришь, что все испоганено.
– Не все, кое-что осталось. Скажем, кроличье жаркое. Из-за него я и не могу с тобой поехать.
– Может, и хорошо взбитая постель тоже? – спросил отец.
– Ну, не сам же я это жаркое готовлю.
– Кто она?
– В одной школе учились. Ты ее не знаешь, и снохи из нее не получится – слишком большая шлюха.
– Всех женщин не годится так называть.
– Тебе легко говорить о морали; живешь ты в порядочном обществе, все у вас как положено: овцы приносят ягнят, свиньи – поросят, коровы – телят.
Отец хотел было и на это что-то возразить, но сын перебил его:
– Хорошо, отец, хорошо. На этот раз довольно. Вот приеду домой, тогда пили дальше. Ты и так задержался в городе. Лошадь мерзнет, и мать ждет. Да и скоро начнется это жалкое бегство из города.
– А в какой стороне тебя ждут?
– За каменоломней. Там бомбить не будут.
Когда отец вышел, сын подошел к окну и выглянул на улицу. Увидел старые сани с задком, с которыми было связано столько воспоминаний, и заиндевевшую лошадь, и его упрямство поколебалось. Боясь опуститься в своих чувствах до уровня школьника, он отошел от окна, прежде чем отец выехал со двора. Может быть, старик взглянул на окна, но Калле не хотел видеть этого. Да и пора было уже идти к Хельде Рутть.
В такие ясные февральские вечера, когда на небе полная луна, день незаметно переходит в ночь. Сменяющиеся до бесконечности краски заката быстро блекнут и угасают. Люди неожиданно замечают, что на земле распластались тени и что луна повернула их в противоположную сторону. Когда Калле выходил на улицу, первые ночные тени только появлялись. Почему они в тот вечер напоминали ему то пауков, то летучих мышей?
Был час, когда жители этого маленького прифронтового городка покидали на ночь свои дома. Отсвечивавшее некоторое время лиловым небо за городским валом начало все больше темнеть.
Вскоре на улицах уже не прикуривали сигареты. Охваченные каждовечерней паникой, всякий миг могли прийти в движение тяжелые грузовики. И всех должен был избавить от опасности ближний ельник.
Калле глядел на бегущих из города людей и радовался своему предпочтительному положению. Что еще могло сделать его более счастливым: другие будут топтаться на морозе, а его ожидает теплая комната и жаркое. Рутть обещала зарезать Легионера, своего самого жирного ангорца, которого Калле однажды осенью кормил морковными листьями.
А может, в том, что он идет сейчас к Хельде Рутть, есть что-то неприличное?
Калле намеренно задал себе этот вопрос – чтобы посмеяться. Десять лет тому назад, когда Рутть была за легкое поведение исключена из средней школы, общение с такой особой могло вылиться в скандал. В то время кое-кто из товарищей по школе говорил: «Что взять с извозчичьей дочки?»
Времена изменились, но Рутть осталась прежней.
К сожалению, не осталось больше друзей, с кем можно было бы посмеяться – цинично и беспощадно. Одним из них был лейтенант Таинь. Неужели они пристрелили его, вздернули на сук или сожгли? Кто это знает.
Отец сказал: «Гордости да упрямства в тебе хоть отбавляй. И плевать на все ты мастак».
Сейчас Калле казалось, что только плевки у него и остались. Если бы этот кот на заборе чуть помедлил со своим прыжком, если бы он хоть на миг еще задержал на Калле свой взгляд…
Луна, плывшая подобно яичному желтку в лиловом супе, поднималась все выше и все больше светлела.
«Летучие мыши» улетели.
Калле уже было прошел мимо дома бюргермейстера, не заметив стоявшего в дверях человека. Но вдруг остановился и воскликнул:
– О-о, да это же госпожа Инна. Добрый вечер. А я принял тебя за тень.
Инна окончила среднюю школу cum laude [2]2
С отличием (лат.).
[Закрыть]. Одна из немногих в классе. Со всякими там извозчичьими дочками и с подобной Калле пришлой деревенщиной она в школе не водилась. Богатая, почитающая себя, благонравная. Потом она вышла замуж и стала матерью. Не как-нибудь там, а все честь по чести. Сейчас она стояла на пороге своего дома словно изваяние и с достоинством ответила:
– Здравствуй. Жду здесь уже сколько времени.
– Кого? Может, меня?
– Обещали зайти две девушки. Собирались идти вместе.
– А-а-а. Ну да. Любоваться луной.
– Не время сейчас шутить.
– А я не шучу. Но как же ты в такое серьезное время осталась одна? Где же твой господин и повелитель?
Ответ, которого пришлось-таки подождать, прозвучал очень весомо:
– Он поехал на важное совещание.
– В Таллин?
– Да.
– Голосовать?
На свой последний вопрос Калле и не ждал ответа. Он уже собирался двинуться дальше, но в этот момент из проулка показались девушки. Они задержались только на мгновение, пошептались и тут же, словно разрезвившиеся жеребята, бросились бежать.
Такой оборот был для Инны неожиданным. Она прямо слетела с крыльца и, задыхаясь, стала кричать во весь голос:
– Анне! Анне! Урве! Девочки, куда же вы? Подождите меня!
Но те даже не приостановились.
– У госпожи и без того провожатый! – крикнула одна из них, а ее младшая подружка при этом, видимо, еще и фыркнула.
И вдруг Инне показалось, что она не замкнула дверь, когда выходила из дому. Она торопливо взбежала на крыльцо. Дверь оказалась запертой. Вернулась и сердито упрекнула все еще стоявшего на улице Калле:
– Это вы виноваты. Теперь иди одна.
Но едва она дошла до проулка, как началась воздушная тревога. Стала завывать сирена. Мычала длинно и жалостно, точно исполинская корова. И вдруг все изменилось: лунный свет был уже не тот; и небо было теперь чуточку другим; только что произнесенные слова обрели совсем другой смысл. Кругом царили смятение и страх. И лишь тени действовали как-то успокаивающе.
Инна кинулась назад к дому.
– Это вы виноваты! – крикнула она снова.
– Я могу исправиться, – сказал Калле и направился к Инне.
Когда он вблизи увидел ее глаза, смотревшие на него из мехового воротника одновременно испуганно и злобно, его рассмешила дерзкая ассоциация: вспомнилось жаркое из кролика.
Улицы были пустынны, сирена все еще завывала, и их двоих скрывала только тень, падавшая от дома.
– Каким образом? – настороженно спросила Инна.
– Я могу проводить тебя!
– Этого еще не хватало!
– Нас никто не увидит; я отведу тебя в старый винный погребок. Он низкий, со сводчатым потолком. Ты же знаешь, там, на пастбище, за родником.
– С ума сошел.
– Пока еще нет. Просто предлагаю проводить. Если ты не хочешь идти со мной в винный погребок, если боишься, то мы можем пойти просто к роднику. Это сказочный источник.
– Я не ребенок.
– Ну конечно. И все же родник интересный. Он не замерзает, и в нем скрыты сокровища. Хочешь, я их для тебя достану. Например, подкову, которая приносит счастье. Я даже знаю, что у этой заколдованной железки – три гвоздя.
– Ее вы можете подарить своей жене.
– О-о, моей жене!
– Да, Ирме.
– А ты ядовитая. И даже очень. Не знаю только, смертельный ли у тебя поцелуй? Змеиного ли он укуса?
– Этого вы никогда не узнаете.
– Почему же? Или боишься неполных поцелуев? Так это напрасный страх – мой перекошенный рот снова в полном порядке. Хочешь, попробуем?
– Иди ты. Не протягивай свои лапы.
– Спасибо и на том, что бывшая соученица перешла на «ты».
– Извините.
Инна отодвинулась от Калле подальше. Но тут сквозь завывание сирены прорвался тяжелый гул бомбардировщиков.
– Когда начнут бомбить, желательно лечь наземь, – сказал Калле. – Это я на тот случай, если ты не знаешь. Ну ладно, мне пора.
Инна ничего не ответила; ей показалось, будто Калле смеется над ее робостью и хочет еще больше напугать ее.
Завывание сирены оборвалось где-то в далекой выси. Дежурный то ли сбежал, то ли затаил дыхание. За городским валом на горизонте кто-то словно бы моргал зеленым глазом. Или это была угасавшая вечерняя заря? А бомбардировщики все приближались.
– Всего доброго, – произнес Калле.
Когда он протянул все еще молчавшей Инне руку, над городом загорелась осветительная ракета.
Инна схватила Калле за руку:
– Не уходи! Прошу тебя, не уходи!
– Черт побери, как курить хочется, – в ответ произнес Калле.
– Боже мой, пойдем ко мне.
Они взбежали вверх по ступенькам.
– Здесь можно? – спросил он в прихожей.
– Да, – задыхаясь, ответила Инна.
Хотя в прихожей окон не было, Калле, прикуривая сигарету, прикрыл спичку ладонями. Затянувшись несколько раз, он протянул сигарету Инне:
– Хочешь?
– Дай.
Жизнь вдруг стала длинной и тонкой, подобно звуку, который может каждую секунду оборваться. Затем, одна за другой, упало несколько бомб. И вдруг Калле обнаружил, что он держит в объятиях дрожащую Инну.
– Не бойся, – сказал он, подбадривая ее. – Бомбы на город и не упали.
– Куда же?
– Наверное, в стороне бойни.
– Ох, но впереди эта страшная ночь. Все еще только начинается. И уже вторую неделю стоят эти светлые ночи… Каждый день молю, чтобы небо затянулось тучами. Ну почему не метет сейчас пурга, такая, чтобы ни один самолет не вылетел!
– Ну почему мы не медведи; залегли бы себе спокойно в лесу под хворостом в зимнюю спячку…
– Калле, прошу, будь серьезней. Меня всегда возмущает, когда люди все поднимают на смех. Я верю, что умереть гораздо легче, если успеешь в последнюю минуту опуститься на колени, сложить руки и помолиться.
Калле, смеясь, ответил:
– Ты же не собираешься умирать сейчас.
– Все равно, но я боюсь, я просто боюсь, когда ты смеешься. Смех твой словно накликает беду.
– Хорошо, больше не буду. Я – твой гость и должен тебя слушаться. Сделаю все, что ты прикажешь. Могу даже помолиться, рядом с тобой и у твоих ног. Какое счастье быть вдвоем, только ты и я. О-о, моя дорогая девочка. Да, мне нравится называть тебя девочкой.
– Что ты вообразил о себе? – спросила Инна, когда Калле сделал попытку поцеловать ее.
– Ничего не вообразил, – продолжал Калле. – Не воображаю и воображать не хочу. Я только счастлив и могу сойти с ума – от твоего запаха, твоей близости. Эта ночь для нас, только для нас.
Инна вздохнула.
– Надо взглянуть на улицу, – решила она.
Калле открыл дверь. Зловещая осветительная ракета, к счастью, уже погасла, и укромную февральскую ночь теперь освещала еще более яркая луна. В первое мгновение показалось, что на улице стоит полная тишина. Но тут же донесся грохот телег. Ни на минуту не утихавший скрип и треск, производимый сотнями колес, приближался со стороны фронта. Показалась наконец и голова обоза. Сопровождаемые призрачными тенями, одна за другой появлялись пароконные телеги. Грузные, уставшие кони ступали медленно, словно волы. Снег скрипел, возницы молчали. Зажав кнуты меж колен и засунув руки в рукава шинели, сидели на возах скорчившиеся от холода гитлеровцы.
Инна снова вздохнула.
Но Калле дал слово не смеяться.
Хвост обоза еще не достиг дома, как сирена снова подняла рев. И лишь теперь заговорил человеческим голосом этот призрачный караван. Собственно, выкрикивали всего одно слово, которое, словно по клавишам, скакало с головы обоза в хвост: Halt! Halt, Halt!
Лошади остановились, возницы сползли с телег на снег.
Когда гитлеровцы начали все, как по команде, мочиться, Инна закрыла дверь.
– Тебе холодно? – спросил Калле. – Ты вся дрожишь.
Она не ответила. Молча отомкнула дверь в комнату и, едва переступив порог, истерически разрыдалась.
– Что с тобой, что, моя дорогая? – спрашивал Калле, наперед убежденный, что ответа он не получит. Да, сказать по правде, он и не нуждался в нем.
В данный момент для него самым важным было то, что при всем этом великом горе и слезах его не прогнали, что он мог помочь отчаявшейся Инне снять верхнюю одежду, что ему позволили довести ее до кушетки и что его стерпели даже тогда, когда он осыпал поцелуями сперва шею несчастной женщины, а затем и мокрое от слез лицо…
Калле утешал ее и подступился ближе, чем надеялся. Он стал снова нашептывать слова самовлюбленного обольстителя.
У Инны, дрожавшей не только от мужского прикосновения, была лишь одна просьба: «Не закрывай мне уши!» Она напрягалась, чтобы услышать малейший звук. Но чтобы ухватить происходящее, и не требовалось напрягать слух. Любовный шепот Калле: «Моя хорошая, моя сладкая» – прервался громоподобным грохотом. Сразу же за первым взрывом последовал второй, за вторым – третий. С улицы донесся звон разбитого стекла. На этот раз бомбы падали на город.
Инна охватила руками шею Калле.
– Боже мой, что теперь будет? – отчаивалась она. – Калле, Калле!
Слова эти были полны смертельного страха. И хотя Калле знал, что в других условиях Инна никогда бы не прошептала его имени, он все же воспринял это как выражение подлинной нежности.
– Инна, моя Инна, моя сладкая девочка, все это не имеет к нам никакого отношения, – говорил он.
Она попыталась сесть.
– Сумасшедший! Ты сошел с ума! Да, теперь ты окончательно сошел с ума, – прошептала она наконец уже совсем бессильно.
Калле не воспринимал всерьез ее протесты. Женщин, как ему казалось, он понимал: одно притворство эта ихняя добродетель.
Он считал себя мужчиной, который может обладать любой, стоит только пожелать. Началось это рано, еще в средней школе, когда он в летние каникулы работал на прокладке телефонных линий и переходил с одного места на другое. Свои первые победы он праздновал на лоне природы с хуторскими батрачками. Затем начинающий покоритель женских сердец осмелился забираться на сеновалы. После чего последовали амбары с хозяйскими дочками и задние комнаты с молодыми вдовушками. Тогда-то он и начал вести дневник.
Если бы у него были под рукой исчерпывающие сведения о тех, в чьи сети он угодил или кого он (зачастую ошибочно) считал соблазненными, то страницы дневника выглядели бы как анкетные данные. Спрашивать о возрасте и семейном положении было неприлично. Имя еще куда ни шло. Но случалось и так, что графа с именем оставалась незаполненной.
Но увы, «дневник побед» перед женитьбой он уничтожил. Этой статистикой, во всяком случае перед собственной женой, хвастаться не годилось. Да и было ли это хвастовством? Скорее это было увлечением молодого мужчины, подобным любому другому хобби, к которому сам он позднее относился с извиняющейся улыбкой. И все-таки, лежа рядом с Инной, он думал сейчас о том, с какой ликующей радостью он мог бы утром записать в своем дневнике: замужняя, образование среднее, блондинка, тридцати лет, детей – трое, темперамент – больше, чем у восемнадцатилетней батрачки, первой, которой он обладал в бытность свою рабочим-телефонистом.
К слову сказать, он надеялся, что удививший его темперамент Инны загорится еще раз, сожжет и заставит все забыть. Когда Инна проснется. Сейчас была лишь полночь или, может, чуточку больше. До утра время есть, небось еще успеют.
Но, проснувшись, Инна первым делом захотела выглянуть в окно. Она осторожно приподняла маскировку и увидела, что небо затянулось тучами. Даже шел снег. Повсюду, видимо, спали; бежавшие при луне за город люди вернулись, наверно, назад.
Инна опустила маскировку и вздохнула. Теперь, когда опасность миновала, все случившееся казалось ей невероятным.
– Калле, вставай и немедленно уходи! – приказала она.
– Иди, я еще погрею тебя, – мысли его вертелись вокруг прежней задумки.
– Немедленно уходи, – повторила она.
– Сейчас всего три часа.
– Не тяни время.
Калле потянулся.
– Ну как ты можешь – так холодно расстаться. Я еще хочу обнимать тебя.
– О боже, боже…
Нет, отказ ее все же не был неискренним. Он наконец понял это. Разочарованно поднялся, наткнулся на стул и начал ругаться.
Инна протянула ему брюки.
– Тебе-то что, – сказала она при этом. – Ты одинокий. И равнять себя со мной не можешь. У меня – семья. Когда мы спали, на дом могла упасть бомба. И если бы нас обнаружили под завалом рядом, так, как мы были…
Калле, занятый одеванием, коротко присвистнул. Получилось это у него звонко, а всего два года тому назад, после злополучного падения, со свистом были трудности.
– Какой позор! – продолжала Инна. – Какой срам!
– Мертвые сраму не имут.
– Да, но живые! Что бы они сказали? Дети возвращаются из деревни, а их мать!.. Боже! И мой муж! Мои родители, родственники, друзья, знакомые. Все, все.
В глазах всех я опозорена. Стоит подумать, так меня бросает в пот. Ты не отвечаешь, молчишь, хотя – что могут такие, как ты, знать о семейной жизни.
– О, я все же испытал ее… – саркастически ответил Калле.
Он не договорил. Не было ни смысла, ни надобности.
Прощаясь, Инна не позволила себя поцеловать. Вместо этого она подняла Калле воротник. Он был высокий и почти скрывал все его лицо.
– Ну иди, – сказала она. – И смотри, чтобы никто не увидел тебя. Это было бы ужасно!
– Не беспокойся, кто там смотрит сейчас. Плохо только, что ты меня так рано выгоняешь. Придется идти к Рутть.
– Бесстыдник.
– Передать от тебя привет?
– Хочешь погубить меня?
– Рутть никому не скажет.
– Ты хочешь погубить мое счастье, мое семейное счастье.
– Единственное, чего ты можешь опасаться, так это того, что при встрече Рутть усмехнется, ну и ты тоже!
– Калле, Калле, прошу тебя – ради детей, – задыхалась Инна.
Ему показалось, что комната была полна заломленных рук.
– Я прошу! – повторила она.
– Не надо, – ответил он. – Буду нем, как могила. Я был бы последний мерзавец, если…
– Ты хороший.
– Чуточку лучше, чем был, когда вошел сюда. Если бы кошка вчера вечером смотрела на меня подольше…
Не кончив фразы, он вышел из комнаты. Такое с ним случалось и раньше: сердечность должна была где-то снова перерасти в сарказм. Что же касалось его намерения отправиться к Рутть, то думал он это без шуток. Она, пожалуй, обиделась, но опоздание можно всегда объяснить какой-нибудь правдоподобной ложью, и в нее поверят. У этой девушки доброе сердце, да и дров, должно быть, хватит, чтобы разогреть жаркое.
Но именно тогда, когда он подумал о нем, в нос ударило гарью. Ее донес ветер с той стороны города, где он сам жил, и чем дальше Калле шел, тем острее чувствовалась эта гарь, напоминая чад лесных пожарищ. Когда горела почва или тлело где-нибудь под кореньями до ползимы. Сырой и холодный дым!
Калле заторопился домой скорее из любопытства, чем из страха. Квартира, ох, к ней он был почти что равнодушен, да и что там могло стрястись – сгорело так сгорело. Он, как говорится, был гол как сокол, после ухода этой потаскухи Ирмы у него взять уже было нечего. Только одежда да еще постель.
«Голубятня», как отец именовал это каменное строение, стояла на месте. Калле перешел на другую сторону улицы, чтобы взглянуть, как там с окнами и с застекленной большими квадратами дверью, что вела на балкон. И с ними все было в порядке.
Бомбы упали за пригорком, там что-то тлело и дымилось, то ли воинские склады, то ли встроенные в косогор пекарни – это Калле не очень интересовало. Вернее, сейчас он ни о чем думать не желал, даже о своей нежданной победе над госпожой Инной. Время еще будет. Может, он уже сегодня отправится в деревню. Там длинные вечера и такие же длинные ночи. И бревенчатые стены там проконопачены мхом… И то верно, куда приятнее растянуться на кровати возле такой бревенчатой стены.
Но стоило погрузиться ему в мачехины объятия своей старой, с продавленными пружинами кушетки, как он тут же, согревшись, уснул.
Глубокого сна хватило до самого дня. И когда он наконец проснулся, то почувствовал себя совершенно выспавшимся. Оставалось лишь как следует потянуться. Затем должно было последовать приятное пребывание в воспоминаниях о пережитом ночью. Как вдруг за дверями раздалось:
– Господин Пагги, откройте. С вами хотят поговорить.
Это был голос домовладельца, как всегда бесцветный и бесстрастный.
Калле не слышал шагов. Не иначе, люди там поднялись по лестнице в момент, когда скрипели пружины этой злополучной кушетки. Или они нарочно подобрались, чтобы он не слышал. Возможно, за дверьми даже подслушивали. Не успел он и ответить, как стали стучать.
Калле хотелось крикнуть что-нибудь очень грубое. Но ругань могла быть излишней. Поэтому он бросил со скрытой злобой:
– Слышал, уже слышал.
– Да откройте же! – произнес уже совершенно другой голос.
– Сейчас, натяну вот штаны, – ответил Калле.
Стук перешел в одиночные удары.
– Черт вас дери! – с возрастающим упрямством бросил Калле.
Наконец он кое-как оделся и открыл дверь.
– Могу я теперь уйти? – спросил хозяин дома у незнакомого человека в гражданской одежде и в сапогах.
Старик с удовольствием ушел бы, это было видно, но ему велели остаться. Однако его собачьего послушания было для Калле достаточно, чтобы знать, с какими гостями он имеет дело.
– Чем я заслужил внимание господ? – спросил он и почувствовал, как рот перекосило.
Черт побери, неужели все еще дает себя знать эта старая беда, это падение?
Мужчина в гражданском не посчитал за нужное ответить. Он быстро вошел, огляделся и почти бегом направился в другую комнату. Там он начал осматривать окна и застекленную большими стеклами балконную дверь. Калле проснулся поздно, и поэтому все было еще затемнено.
– Откройте! – приказал человек в сапогах.
Будь он агрономом или ветеринаром, его можно было назвать даже симпатичным. Калле только потянул за веревочку, и маскировочная бумага послушно свернулась в трубку. Он проделал это даже с некоторой рисовкой. Посмотрел на незнакомца, но тот завел разговор с домовладельцем.
– Значит, эти окна? – спросил он.
Старик отвечал медленно, взвешивая каждое слово.
– Оно конечно, если это видели сверху, с горы, значит, тогда они вроде бы эти самые. Но только тут есть и другие дома.
– Речь идет об этом доме.
Калле повторил свой вопрос. Произнес он его с меньшим сарказмом, и все же, несмотря на это, рот снова скривился, хотя, может, и не столь заметно.
– Долго спали? – в ответ спросил незнакомый. – Ночью были на ногах?
– Да.
– Чем занимались?
– Это мое личное дело, – ответил Калле.
– Не хотите говорить?
– Разумеется.
– Неудобно?
Калле пожал плечами.
– Или боитесь?
– Бояться мне нечего.
– Интересно! Снюхались с врагом – и «бояться мне нечего». Это по вашим сигналам бомбы падали на воинские склады. Прошедшей ночью. И сделали это вы, подонок.
Калле вскипел от злости. Он был невиновен, он ничего не сделал, совсем ничего, даже самого малого. Чтобы выбраться живым из «этой каши», как он называл оккупационное время, Калле решил именно своей циничностью сохранить ко всему лояльность. Какое ему дело до разных там лагерей и партий или до красных и белых и всех их знаков отличия. Про себя он посылал их всех к чертям собачьим. Он – человек и хочет прожить свою жизнь, свой коротенький миг. А тут является этот сопляк – «подонок, снюхались с врагом…»
Калле почти прокричал:
– Это нелепость. Вы сами не понимаете, что говорите. Это ошибка… Вы спутали меня с кем-то. Это недоразумение, должно быть недоразумением.
– Не кипятитесь, в ваших окнах ночью видели свет. И свидетели подтверждают это.
– Ложь! Клевета! Эти ваши свидетели – прирожденные уроды, всех подозревают, душевнобольные люди. Да что там – они идиоты. Ночью была полная луна, и окна отсвечивали. Ну конечно, конечно. Я сам это видел, своими глазами, во время полнолуния. А эти ваши свидетели, эти ваши идиоты приняли все за сигналы.
– Вы пойдете со мной, – сказал человек в сапогах, на которого эти словоизлияния, казалось, не произвели никакого впечатления. – В соответствующем месте вы расскажете подробнее о своих преступлениях.