Текст книги "Эстонские повести"
Автор книги: Рейн Салури
Соавторы: Пауль Куусберг,Эйнар Маазик,Яан Кросс,Юри Туулик,Эрни Крустен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
– Одного мальчика могла бы и оставить для украшения природы.
– О каком это украшении ты толкуешь? – вылупилась на меня Вера. – Пес у тебя на три лапы хромает и в очках нуждается. Какое уж тут украшение?
– Не имеет значения, как отец выглядит.
– Почему это не имеет значения? Будто ты не знаешь, что у пьяницы дети тоже пьяницы или дебилики?
– Это я знаю.
Н-да..
Но Ракси не был ни пьяницей, ни дебилнком.
Мужчина никогда так обидно не скажет, как женщина. Ну ладно, человек стерпит злое слово. Забудет. А собака не забудет. Ракси при этом разговоре был возле меня. Ракси все слышал. Мужчина никогда не скажет так обидно. Хоть и надо бы сказать. Когда мы с Кыллем Раксину ногу оперировали, а потом с устатку на диванах отдыхали, Ракси, как от наркоза очухался, всю воду, что в стакане возле зеркала стояла, выпил. Воду выпил, зубами закусил – Кылль свои вставные зубы в стакан положил.
Кылль проснулся – слова не сказал. И не потому, что во рту зубов не стало. Просто не сказал. Понял животное. Я до того растрогался, что принес из погреба еще бутылку коньяка.
После Марге ворчала:
– Собачий мосол дороже, чем дочкина свадьба станет!
Нашла что сравнивать.
Эх-хе-хе.
А у Леппа-то дело интересно повернулось.
– Мудреная штука, – заметил Теэмейстер. – И по случаю мудрености ничего не остается, как обратное мнение.
– Я не понимаю, Волли.
– Чего тут понимать? Надо женщин позвать.
– Волли…
– Ставлю на голосование. Кто за то, чтобы позвать женщин?
– Пожалуй, это кстати будет, – высказался Лепп. – А то мы уже малость отупели.
– Каспар, ты не пожалеешь, – с усмешкой – сказал Теэмейстер. – Или ты полагаешь, что городские женщины железно прикованы цепью к мужьям?
– Не туда ты загибаешь, – сказал я. – При северном ветре на Абруке только и слыхать, как в городе рога скрипят.
– Ясно, – усмехнулся Лепп. – Сейчас позвоню и вызову. Для всех.
– Я в эту игру не играю, – поднял руку Кылль. – И вообще, мужики… Друг прибыл в город с Абруки, из-за моря, у него печаль на сердце.
– Печали не прибавится, ежели он чуток бабу потискает.
Кылль молчал. Только посапывал. Он вообще говорит тихо и мало, потому-то он и животных лечит, ведь животные тоже немного говорят.
А насчет себя самого я решил, что уж раз попал в город, не худо бы поближе поглядеть городскую жизнь и ее прелести.
Душа требовала новенького. Попробуйте-ка три месяца кряду мережи ставить. До того очумеешь, что салака начнет из сетей на тебя пялиться не хуже привидения усопшего дедушки.
– Я согласный, – сказал я. – Ежели дамам наша компания подходит, пускай забегают.
– Каспар, ты мне нравишься, – опять усмехнулся своей сладкой улыбочкой Теэмейстер. – Ты все больше мне нравишься. Сегодня вечером самая красивая и самая молодая девушка будет твоя.
– Слишком уж молодую не надо, – сказал я. – Чтобы все-таки хоть зубы у ней прорезались.
Я начал опять ощущать вкус к жизни. Оно, конечно, на Абруке жить прекрасно, но клочок земли он и есть клочок земли, а душе иногда требуется подальше устремился.
Хотел было побриться электрической бритвой Леппа, чтобы дамы за бродягу не приняли, но Кылль дернул за рукав:
– Каспар, пошли сходим до ветру.
Что можно сказать против такого человеческого предложения. К тому же ухо мое учуяло, что у Кылля что-то на душе.
– Каспар, – сказал он шепотом, – нам сейчас самое время отваливать.
– Неудобно, – сказал я. – Мужчина не должен женщину подводить.
– Так уж крепко они тебе нужны?
– Коли они созданы, значит, всенепременно требуются.
– Ах так…
– В природе ничего лишнего нету.
– Ну, я, во всяком случае, ухожу, – сказал Кылль, застегивая ширинку. – Я пил водку и поэтому не очень в себе уверен.
– Я могу тебе помочь. Когда чересчур распалишься, положу тебе на плечо отрезвляющую руку.
– Подумай как следует. – И Кылль сурово кашлянул.
– Тридцать три года верность соблюдал. Больше не могу.
Я сказал в шутку, но ему было не до шуток.
– Каспар, ежели хочешь веселиться, веселись. Я тебе не запрещаю. Но когда у тебя вдруг кончится лимит, нас не вини.
– Какой лимит?
– Лимит. Лимит любви.
– Сроду такого не слыхал.
– Вот слушай. И это не шутка. Каждый нормальный мужчина за свою жизнь в среднем может любить женщину только семь тысяч раз.
– О-о… – У меня губа отвисла до пупка. – Кто ж это высчитал?
– Наука.
– Ух ты, черт… Значит, семь тысяч?
– Точно…
– И после этого не пикни?
– Полнейший штиль.
– Н-да… Ничего себе новость…
– Вот так вот. Это все, что я хотел тебе сказать.
Ай спасибо, подумал я. Еще одна загадка природы.
Сколько ни живешь, все сюрпризы не кончаются. Выходит, надо было с молодых лет счет вести. «Как Юта!» – мелькнуло у меня в голове.
Неужто она про это знала?
– Ты поступай, как хочешь, – сказал Кылль, – а я домой пойду.
– Дай подумать.
Я сел там, где стоял, между кустов крыжовника, где мы ночью валялись на матрацах и глядели на звенящие звезды. И задумался.
По правде сказать, был я в сомнении. Зло брало на ученых людей. Живут себе в больших городах, ездят в трамваях, печатают книги да газеты, а не могут всем объявить, сколько можно любить, сколько нельзя. Возьмешь в нужнике газетку, три раза успеешь прочесть, пока нужду справишь, про спорт да погоду. А про то нет, сколько можно любить, сколько нельзя. Долго еще будут людей в темноте держать?
Эх…
А откуда Кылль-то узнал? Ведь он же ветеринар, а не людской доктор.
– Кто тебе эту великую мудрость рассказал?
– Какую?
– Ну, про семь тысяч.
– Когда был в Тарту на курсах, мужики говорили. А кто им сказал, не знаю.
– Наверняка парень с головой. Образованный. Дурак о таких вещах не задумается.
– Само собой.
– И до чего точно высчитано. Семь тысяч раз.
– Круглым счетом семь тысяч. Три раза больше, три раза меньше, значения не имеет.
– Ну нет, тут ты промашку дал. Эти три раза самые важные.
– Да ну тебя… – махнул рукой Кылль.
– Серьезно говорю. Представь-ка себе, что у тебя только три возможности остались. Пока они есть, ты мужик, а как нет – один пшик. Никому ты не требуешься, точно трезвенник в трактире.
– Это верно!
– Жуткое дело, как подумаешь.
– Пошли-ка лучше, – сказал Кылль. От греха подальше.
– Я хочу немножко посидеть тут, в крыжовнике. Ты ступай. Не волнуйся за меня.
Хотелось одному побыть, посчитать.
Кылль малость успокоился, известное дело, медицина, он мне свой рецепт зачитал, так сказать, исполнил гражданский долг.
Я жевал листок крыжовника и подсчитывал.
Перво-наперво в счет пошли девяносто девять раз. Тут дело ясное.
А насчет остального до точности было далеко.
Ну, Эльми с хутора Карьямаа, она первая была.
Раз двадцать. Не больше.
От сочельника до крещения.
Потом разругались. С треском. На все корки.
Малли с хутора Кунгла. Один раз. На сенокосной толоке у Серги с хутора Юурика.
Когда на остров Рухну ездили за молодыми елями для свай, тоже дело было. Как зовут, не помню. А было.
Потом Юта была. Девяносто девять.
Потом война.
Счастье, что живой остался, что уж тут о другом толковать.
Эх-хе-хе.
Когда домой вернулся, неохота было на абрукаских девушек глядеть. Потому что Юта крепко сидела в сердце. То ли Юта, то ли память о Юте. Может, это то же самое.
Осенью мы две недели ловили треску за полуостровом Сырве. Там было. Не то чтобы любовь. Двое бедолаг нашли друг друга. Несколько раз. Луизе-Амалие.
Зимой ездили под деревню Памма лес заготавливать. По вечерам танцевали под граммофон до упаду. Я был насчет вальса дока, фронтовик к тому же. Имел успех. Вийола несколько раз новогодние открытки присылала. На одной было написано: «Каспар! Чудесные воспоминания не меркнут, как звезды на заре».
Вот так вот.
Приятно вспомнить.
А вообще-то я все время надеялся, что Юта воротится. Вдовы ждали погибших мужей, я ждал Юту из Швеции.
Иной раз вечером задержусь на причале, сяду на старые бревна, гляжу в море, а сам думаю:
«Не так уж она далеко, всего лишь за этой водой. Надо крикнуть погромче, во всю глотку, и она услышит, и она воротится. Юта – простая деревенская девушка, чего ей там делать-то, в богатом королевстве?»
Н-да…
Не воротилась.
И крики не помогли.
Один раз под Великими Луками, ночь морозная была, раненый кричал где-то возле железной дороги:
– Ребята!.. Помогите… Я Пеэтер Тамм.
Меня оставили на станции, на втором этаже, следить за связью. Сказали – отлучишься, схлопочешь пулю.
А раненый все кричал в морозной мгле:
– Ребята!.. Не дайте погибнуть. Я Пеэтер…
В бесконечной тьме это звучало, как плач лебедя, застрявшего во льдах. До костей пробирало. Кричал всю ночь. К утру затих.
Эх…
Надо было подползти к нему. Пули испугался.
Вот какая история.
Может, умнее было пулю схлопотать.
Эх…
Юту ждал до следующей весны.
Понапрасну.
Я бы и дольше ждал, мысль-то человеческую не запрешь на засов. Но весной мы начали гулять с Марге, жизнь своего требовала. Жены фронтовиков уже готовились детей рожать, по утрам на берегу всех мужиков встречали невесты либо жены, а я вылезал на берег как бродяга какой. Не с кем было ни тоску, ни бутерброд разделить. Словно я браконьер, а не честный рыбак. Душе радости хотелось.
Марге была молодая и красивая.
Вообще-то некрасивых девушек не бывает.
Большие карие глаза у Марге были красивее всего. И у матери ее и у отца глаза не такие. Марге свои унаследовала от кого-то из предков.
У наших дочек – Луйги и Вийре – глаза тоже не такие. Вот и догадайся, в кого они пошли.
Да, первое дитя была девочка. Славная штука маленький ребенок. Перебирает у тебя на пузе ножонками, щекочет, как муха. Второй раз тоже девочка. Девочка так девочка. Я из этого скандала не делал.
У Яака с хутора Пыллу одни девчонки. Шесть штук. Когда последняя родилась, Яак ходил по деревне, просил выпить и плакал в голос.
– Как родился, парень был. Своими глазами видел. А потом усох в девку.
Я не плакал, потому как знал, что обязательно парень родится.
Эх…
До сих пор не родился.
Жизнь прекрасна, но сурова.
Когда еще Ракси был живой, мы с ним порой уйдем на выгон, ляжем в можжевельниках и глядим на небо. Можжевельник – прекрасное растение, а ежели под ним еще четвертинка схоронена, так лучшего дерева для больной головы не найти.
Лежу себе там, грызу травинку и говорю своей собаке, которая все понимает:
– Вот мы с тобой тешимся тут тайком, товарищ мой тверезый, глядим на небеса, куда однажды твоя душа отлетит и моя душа отлетит. Мы повстречаемся, Ракси, – все равно на небесах ли, еще где, но вот сыночки наши никогда на земле не встренутся, потому как их нету! Грустно…
А Ракси далеко вперед морду вытягивает. Все понимает. Даже воет. Я не вою. Душа у меня воет. Но так, что людям не слыхать, а собака понимает и, может, даже слышит.
Эх-хе-хе.
Ох ты, Виктор обороты у мотора сбрасывает. К Абруке уж подходим. А я весь мокрый лежу в этой духотище, небось пот сквозь гроб капает. Что же дальшё-то будет, дорогие земляки?
Эх-хе-хе…
Мне-то ничего. Я тертый калач. Но какой вид будет у моей Марге, когда я, откашлявшись, сдвину крышку с гроба и пожелаю всем собравшимся, так сказать, успехов в труде и счастья в личной жизни.
Ведь вся эта хреновина в конце концов на шею Марге свалится. Она гроб заказала. Я-то не виноват. Кабы гроба не было, я бы не мог в него забраться. Просто и ясно, ежели подумать. Да чего тут думать, даже спина взмокла, до того вспотел. У покойников должно быть зверское терпение, чтоб годами вот так в гробу лежать. Да будет, как говорится, им земля пухом…
Н-да… Марге, Марге…
Вообще-то ты ведь не такая плохая, в жизни куда хуже встречаются. Оно конечно, тоща ты, как уховертка, но тут уж больше природа, чем ты, виновата. Мать моя говаривала, что ты все равно как мялка. Уминаешь за столом не хуже других, но еда сквозь тебя проходит, как лен сквозь мялку, а щеки у тебя не толстеют и тело не поправляется, потому как все калории сжигает твое упрямство. И ведь когда очередное упрямство накатит, от тебя глаз не оторвешь – вся ты вспыхнешь, и не только большие карие глаза горят, а вся ты сверкаешь от строптивости, будто елка под новый год. Ей-богу, так. Вот сейчас слушаешь ты бабьи шпильки да крепкие словечки – наши бабы не хуже мужика пустить могут, – а ведь вся сверкаешь от злости и радости, что мне насолила, хоть как-то рассчиталась со мной за долгую поездку в город. Хоть ты и не права. Потому что все ведь из-за Ракси. Все было in memoriam.
– Куда гроб-то свой поставишь, Марге?
– Не твоя забота.
– Да мне наплевать. На поминки вечером приходить, что ль?
Молчание.
Что ж ты, женушка, язык-то прикусила?
– Какие там поминки. Каспар воротится, разобьет энтот ящик на растопку. И конец веселью.
Луизе с хутора Каяка. Та самая, которая услыхала, как я шептуна пустил.
Эх…
– А я говорю, воротится Каспар, увидит это кино, тут же от тебя уйдет. И не оглянется.
Эх-хе-хе… Вот тут извините – подвиньтесь. Этого не будет.
На кой ляд я тогда в гробу лежу? Потому что домой хочу – к Марге.
Лопни мои глаза, теперь уж я от нее никуда не уйду. «И не оглянется»… Еще чего не хватало! Бабье. Не понимают, что это все кино только от любви и происходит.
И я бы незнамо как обозлился, освирепел и остервенился, ежели б Марге вдруг другой стала. Я бы этого не пережил. Был уже случай.
Своевременно справился.
Принял жесткие меры.
Тогда, одним словом, когда в последний раз ездил в Таллин к Луйги. Ежели теперь вспомнить, так с той поездкой была полная оперетка. Ели, пили, веселились, подсчитали – прослезились. И я пришел к твердому выводу, что лучше подальше от Таллина держаться. Не то еще на старости лет какая болезнь привяжется. Что за болезнь? – спросите вы.
К примеру, вопросная болезнь.
Страшная болезнь.
Не успел я в контору к Луйги взойти, одна нога еще в коридоре была, а уж какая-то барышня с копчеными бровями вопрос задает:
– Овчина у вас есть, товарищ?
Я, конечное дело, прыснул и сам любопытство проявил: нешто, говорю, в деревне овцы без шкуры бывают? А она, видать, не шутила. По лицу у ней пятна пошли, как у хворой камбалы. Для нее, дескать, это вопрос жизни. Хочет себе какую-то долбленку, или дубленку, или, кто ее знает, какую енку справить. Колюче так на меня взглянула, глаза злющие, как у волка в клетке. Даже страшновато мне стало, ну, думаю, окажись я овцой, тут же освежует. И не лежать бы мне тогда в гробу в ожидании своего часа (мокрому, хоть выжимай).
А другая барышня, под глазами зеленым намазано, будто из холерной больницы выскочила, эта тоненьким голоском интересуется:
– Ну ладно, дяденька, а может, шерсть овечья у вас есть?
Вылупилась на меня зелеными глазищами, будто шелковичный червь, – и ушами помахала. А в ушах-то у нее агромадные желтые яйца висят. Я ей посочувствовал, как, мол, человеку приходится организм свой изнурять. Тут Луйги вытащила меня в коридор и ткнула под ребро. Ты, говорит, папандер, форменная деревня и вообще ископаемое, почти что мамонт, эти большие яйца в ушах вроде бы стоят триста рубликов за штучку. Итальянские серьги. Бог ты мой! – да за эти деньги молодую телку купить можно! Я роток на все пуговки застегнул, а сам думаю: богатырь баба! Пол бычиной фермы цельный день в ушах болтается, а сама еще зубы точит барана на плечи кинуть. Хотел вслух свои соображения высказать, потому как на автобусной станции успел дух перевести в буфете, только Луйги выволокла меня, как ископаемого мамонта, из хорошего общества. И на Мустамяэ. К ней домой. Я хотел на такси поехать, но Луйги потянула на троллейбус. Деньги, дескать, тяжело даются. По правде сказать, в троллейбусе тесновато было. Брюхом к брюху все стоят. Пуговицы пообрывали. Вывалился на улицу, у меня кожа на животе насквозь протерлась и ребра вдавлены, как у тухлой салаки. Я встал на троллейбусной остановке и давай воздух глотать, да разве ж в городе воздух. Его надо сперва проветрить как следует, а потом уж дышать. К тому же от Луйги такой запах шел, чистый одеколон. Я, конечно, поворчал, поскромнее, говорю, надо быть, помнить, говорю, надо, откуда ты родом.
– Это французские духи, девяносто рублей пузырек.
Н-да…
За такие деньги можно асбоцементную крышу на дровяной сарай сделать. Говорят, тридцати лет простоит и запаха не будет. Но так или нет, мне по крайней мере ясно стало, почему деньги тяжело достаются. Только оперетта на этом не кончилась.
В квартире у меня перед носом тут же выскочил зятек, тепеишник, как Луйги его кличет, и тут же вопрос задает, вместо того чтоб поздороваться:
– Слушай, старче, у тебя дома черный кот имеется?
Глянул я на него с грустью и давай смеяться.
– Что это за чертова вопросная болезнь на вас навалилась?
– Кабы не надо, не любопытствовал бы, – последовал ответ.
Ну, я гостинцы на стол выложил – вяленая рыба, домашний хлеб, земляника из абрукаского леса – и говорю:
– Вот все, что у меня имеется. Чтоб зря вопросов не задавали.
Тепеишник ушел в другую комнату, а Луйги давай меня корить:
– Стоит тебе, папандер, хоть малость выкушать, тут же умничать начинаешь. Неудобно это.
Все может быть.
– Тебе вообще пить нельзя.
Ладно. Учтем.
– О коте у тебя всерьез спрашивают. Нам черная шкурка нужна.
– На кой она вам? Лампы, что ли, чистить?
– Папапдер… ты сперва выслушай, а потом будешь шутки шутить, сколько влезет.
– Что я, эстрада какая, что ли, чтоб с вечера до утра шутки шутить. Я человек серьезный.
– Шкурка черной кошки нужна нам для нагрудного парика. Мы в сентябре поедем в Венгрию отдыхать на озеро Балатон, а там сейчас очень модно, чтоб грудь была в шерсти.
– Смотри-ка, смотри… Вот это да…
– Честно, папандер. А у мужа грудь голая, ни шерстинки, как у новорожденного угря.
Я запыхтел и запыхал, как в старые времена мотор на фабрике «Пролетарий», и спрашиваю:
– А какие нынче головы в моде: дурные или нормальные?
Н-да…
Аплодисментов не последовало, как говорится.
Ночью не спал. Нет, насчет шкурки я не тревожился, спать мешали очумевшие от городской жизни чайки с Мустамяэ, они всю ночь орали на помойках, и всякие мысли лезли мне в башку. Чудно было, что дитя человеческое так быстро меняется. Луйги выросла на рыбе да на картошке, как и Вийре, и можжевеловым веником обеих хлестали в баньке, и уму-разуму учили теми же словами, ежели требовалось, а вышли из них подчистую разные. Вийре сроду ничего себе в уши не пихала и в павлиньи перья не рядилась, даже когда жизнь тумаков ей давала и напастей наваливала. Вийре всегда была такая, как есть. Какой полагается быть.
Рано утром я собрался на автобус идти. Домой обратно, чтобы нервов не рвать. Кто их знает, какие тут еще вопросы надумают.
Луйги сунула мне в сумку небольшой кулечек:
– Маме подарок, будет довольна.
Подарок так подарок. Дома развернули кулек, поглядели, что за подарок.
Н-да… Парик. Одним словом, фальшивая шкурка, черти бы их забрали!
– Эта пакость тут же в печку пойдет!
– Каспар, это же подарок…
– Не требуются нам такие подарки. Мы в своей шкуре проживем. Вот так вот.
В печку не бросил, а в амбар снес и в сундук запер. Чтоб не слишком фуфырилась.
Только не тут-то было!
Как-то утром иду домой с моря, гляжу, чужая чья-то голова через наши можжевельники пробирается. Голова чужая и какая-то чудная, а плечи знакомые, и тощий зад вроде наш, деревенский, и походка знакомая. Чудеса в решете!
Вхожу в дом, Марге нету. А на столе бумажка:
«Каспар, я пошла на кладбище, нынче день поминовения. К обеду вернусь. Салака в духовке». И в самом конце вопросик: «Погода облачная. Может, дождь пойдет?»
Когда ж это было-то, чтоб она меня в письме спрашивала, пойдет дождь или нет! Навалилось на меня дурное предчувствие, в голове мелькнуло штормовое предупреждение. Пошел в амбар, и что же я вижу!.. Дно у сундука выломано, парика нету. Вот так вот! У меня в глазах потемнело, но я сдержался, орать не стал, только твердил про себя:
– Ну постой, погоди, вернись только домой, я тебе покажу, хорошую трепку получишь. Хорошую.
Терпения не было обеда дожидаться.
От злости распирало.
Срезал за хлевом рябиновый прут и выдрал им чурбан возле сарая. Весь исполосовал.
Малость полегчало. Отлегло чуток. Когда фальшивая башка опять мелькнула в можжевельнике, я встал в воротах, руки-ноги расставил и строго сказал:
– Жена, ежели ты сей же момент не приведешь себя в порядок, такую выволочку получишь, что три дня сесть не захочешь.
Так и сказал.
Очень уж распалился. И видок у меня, поди, соответственный был, потому как фальшивую шкурку тут же смахнули.
Сперва я забросил парик в кусты, а потом кинул в огонь.
– Ты сегодня поершистее морского ерша будешь, – сказала Марге со вздохом.
– Никакой я не ерш. Только не желаю на старости лет жить с фальшивкой.
Марге смолчала.
Поняла, видать, что я ей правильные слова сказал.
А за ужином говорит:
– Непонятный ты мужик. Накатит на тебя, так ты как воды в рот набрал, а другой раз возьмешь да оглоушишь: ты, мол, жена, не баба, а веник полынный. А когда я решила красоту навести, ты опять в такой раж взошел, только что не кусаешься. Почему ты такой?
Почему я такой?
Не стал я ей объяснять. Похлебал простокваши, пожевал салаки, собаке дал поесть, Ракси живой еще был, и подумал про себя:
Будь ты хоть веник полынный, хоть проволока колючая, но ты еще и жена мне и мать моим детям, дорогой, одним словом, человек. Чего тебе еще объяснять. Мне ведь цельный день хватит рассказывать, чего я только, живя с тобой вместе, не передумал да не перетерпел, а толку ни на грош. Потому что в словах душу человеческую до конца не раскроешь. Это невозможно. Вот так вот.
А с другой стороны, то, что ты до точки раскрыться не можешь, семейной жизни крепость придает. Может, не было бы загадок, не было бы и любви. Вполне может быть. Да.
Об этом я и вчера вечером размышлял, когда сидел у Леппа в крыжовнике.
Мне тут же стало ясно, что чужих женщин я дожидаться не буду. Пусть они хоть писаные раскрасавицы. Домой – твердо решил.
Домой. К Марге.
Может, мне изрядно не хватает до семи тысяч. А может всего три раза осталось. Может, два. Может, и один.
Не важно, сколько.
Важно, что то, что осталось, надо с собой домой увезти. Всю любовь. Зачем бы мне домой спешить, ежели мне там поделиться не с кем? Тогда уж лучше добраться до мыса Пиканина, сесть на камешек, уставиться на волны и орать во всю глотку, как дурной морской орел.
Домой, Каспар! – сказал я себе как мужчина мужчине.
– А как же насчет клубнички? – вылупил глаза Лепп. – Клубничка ягода сладкая, Каспар.
– В другой раз, Антон.
– Что с тобой стряслось? Или тебя кто моральным кодексом стукнул?
– Никто меня не стукал. Домой хочу.
– Никуда ты не пойдешь, Каспар. Люди наших лет много чего в жизни недобрали. Пока не поздно, не грех наверстать.
Н-да… Ишь до чего додумался.
– Никуда ты не пойдешь, Каспар. Будем жить и веселиться. И такой памятник собаке отгрохаем, всю Европу ошарашим.
– Спасибо.
Когда Лепп ушел обратно в дом, а Кылль вышел на крыльцо, я спросил у него:
– Ну скажи, чего тебе в жизни не хватает?
– Верно, не хватает, – сказал Кылль, подходя поближе. – И всегда не хватать будет. Хочешь, я тебе расскажу?
– Очень даже хочу!
– Когда мы освободили Сырве, на траве возле леса лежали сотни четыре прекрасных арденнских лошадей. Всех немцы расстреляли. Еще теплые были, не остыли. Так вот мне всю жизнь этих лошадей не хватать будет.
Я кивнул.
– А тебе, Каспар?
Я не стал рассказывать.
Пришлось бы рассказывать о Юте. Но как можно одну уехавшую девушку сравнивать с четырьмя сотнями больших лошадей?
– В другой раз, – сказал я Кыллю. – Это долгая история.
И верно ведь, об этом и вправду долго рассказывать. Начал бы о Юте, пришлось бы и о Марге и о Ракси говорить.
Я собрал свои вещички и вышел из ворот на улицу. А идти вообще-то мне было некуда.
Катер на Абруку давно ушел. Являться к Вийре с похмельной рожей не хотелось. Родной отец может, конечно, родную дочку навестить, но и приличия надо соблюдать.
Поплелся в пригород, в старую рыбную гавань Тори. Там было пусто и холодно, хотя мягкая августовская ночь лила в душу утешение. И звезды опять на небе высыпали, и море дышало спокойно, как всегда в эту пору.
Такая же почти что ночь была, как тогда, когда я спешил по зову Юты. Не зная, что меня ждет.
Эх…
Теперь тоже был зов. Марге. Хотя у этого зова не было такой силы, как у Ютиного, но это тоже был зов.
Правильно я сделал, что улизнул.
И перед Ракси совесть чиста.
Ради него я приехал в город, а не ради каких-то свиристелок.
Какой будет памятник, пока неясно. Надо подумать. Ракси это Ракси, не простой пес. Да что тут в прятки-то играть, Ракси ведь был мне вместо сына.
Эх-хе-хе…
И такое на свете бывает.
Вообще-то все могло бы сложиться по-другому. Когда я спрыгнул с воза сена и ногу сломал. Когда я несколько месяцев валялся в больнице и дома, и насчет того, чтобы наведаться к магазину, и речи быть не могло. Свежий был и трезвый, как рыбка в сети.
Вот тогда-то и могло бы сложиться по-другому. Но не сложилось. Сама природа наложила лапу на наши надежды. А супротив природы не попрешь.
Эх-хе-хе…
Потом появился Ракси. Потом был Ракси. Двенадцать лет был он возле меня.
Я сидел в старой гавани Тори, под кроткими звездами, и вся Раксина жизнь прошла перед моими глазами. Как он из щенка величиной с блоху вырос в большого. Как учился на мотоцикле ездить. Как я читал ему зимними вечерами «Спортивную газету» и энциклопедию. Как он мне жизнь спас. Как мы с Кыллем делали Ракси операцию и он сгрыз вставные челюсти Кылля. Как взял ружье и мужественно пошел в лес.
К тому времени ночь уже надломилась, серебро звезд потускнело, поверхность моря посветлела в ожидании зари. Теперь небось вечеринка у Леппа кончилась. Я потащился обратно, потому что куда же еще идти, как не к друзьям, пока день не начался.
Теэмейстер спал, положив голову на стол. Я тронул его за плечо. Волли поднял усталый взгляд и спросил хрипло, но ласково:
– Почему твои милые глаза мне сегодня не улыбаются? Почему я не слышу больше твоего ласкового голоса?
– Спи, дружище. Отдыхай. Завтра доскажешь.
А Лепп был в темной комнатушке.
– Чегой-то ваши дамы так быстро отвалили? – спросил я.
– Тоже мне дамы, – проворчал Антон. – Назюзюкаются, почирикают и с глаз долой. Ни тебе спасиба, ни тебе до свиданья.
Кылль, как и собирался, ушел домой.
– А где ты был, Каспар? – спросил Антон.
– На берегу сидел. О Ракси думал.
– Уникальная собака, – сказал Антон. – Ни днем она тебе не надоест, ни ночью.
– Так оно и есть. Чистая правда.
Лепп пошевелил снимки в ванночке с проявителем. В красном свете под раствором постепенно проступала бесконечно милая мордочка, поседевшее левое ухо грустно свесилось над бровью.
– Деревенский трагик? – спросил Лепп с усмешкой. – Благородная личность.
– Вот именно, – сказал я со вздохом.
– Гляди. Чего отворачиваешься?
Легко сказать «чего отворачиваешься»!
Кто знает, может, я и не горевал бы так по Ракси, ежели б не такой конец. Оно, конечно, сказать-то можно: взял ружье и пошел в лес. Все вздыхают и головами качают в умилении. Красиво придумано. Как у Пушкина или у другого какого поэта. А я не в силах голову поднять и глянуть на Ракси.
– Ты погляди, вроде один глаз вдвое больше. Верно?
Разве это важно. Душа важна. Глаза могут быть хоть с колесо, а ежели души нет, так и ничего нет.
– Да, поседел ты, Каспар.
Поседел.
– Ты такой же седой, как твоя собака.
Вот именно. Так оно и должно быть. Ракси из-за меня поседел, а я из-за него.
У Ракси много было забот, и не раз приходилось ему часами ждать и дожидаться. У собаки рыбака по-другому и быть не может. Кроме личных забот, Ракси постоянно обо мне заботился. С утра до вечера. Небось, даже когда на свадьбу отправлялся, обо мне думал. Теперь я в этом уверился. Вообще-то радости у него тоже были. Как у любого живого существа. Но две радости были самые большие. Когда мы возвращались на берег из шторма и когда я вставал со ступенек перед магазином. Это были для Ракси самые великие моменты. Тут он завывал от удовольствия, как пастуший рожок, и задирал хвост так высоко, словно собирался пыль со звезд обметать.
Последнюю осень Ракси не ездил со мной на причал и зимой не ходил со мной к магазину. Кивал только с сомнением головой, когда я обещал, уходя:
– Два пива и пачку «Примы», больше ничего.
Случилось это после нового года, когда я однажды вечером немножко подольше посогревался на ступеньках магазина. Я люблю с мужиками посидеть, решить пару-другую мировых проблем, это куда лучше, чем у телика торчать, на тусклые тени глядеть. Никто из мужиков никуда не торопится, время послепраздничное, недурственно ведь после новогоднего тарарама малость расслабиться. Вдобавок ко всему Пенну прихватил домашнего пива и копченого косульего мяса. Как стемнело, перебрались со ступенек магазина в вестибюль Дома культуры. Спешить-то некуда. На Абруке ведь никому на последний трамвай бежать не надо. На улице уже совсем стемнело, когда Пауль Кристуманн вышел на двор по нужде, воротился и выпалил:
– Каспар, кто-то твою собаку кончает.
Господи ты боже мой, до чего ж я испугался. Марге не раз грозилась вздернуть собаку на сук, коли сам я не могу справиться с инвалидом при смерти. Неужто она решилась свою угрозу исполнить? У меня будто тысяча ног под брюхом выросла. Ни прежде, ни после – сроду не смывался я в такой спешке от нашей компании.
– Попер с треском, что твоя «катюша»!
Попер, да. Потому что жалостный и жуткий вопль о помощи несся с выгона и летел над Абрукой, как труба страшного суда. Бедное животное, кто ж это тебя так безжалостно терзает? Я пер на выгон прямиком через кустарник, понося и проклиная все на свете, в том числе и Марге. Ко всему прочему темнотища была хоть глаз выколи.
– Ракси, не плачь! Ракси, я иду! Иду-у-у.
Но собачьи вопли не стихали. Кабы это предсмертный крик был, он давно бы уж смолк. Такой широкой души ни у одной твари нет, чтобы так долго боль сносила.
Возле куста зацепился за пень, хрястнулся ряшкой в снег, и под коленку мне словно раскаленную иглу всадили. Из ноги боль тут же в голову кинулась.
«Ну все, – подумал я, – теперь один инвалид другому подвывать будет».
И вправду выли, не знаю, долго или нет, потому что я и пошевелиться не мог. Ногу вывихнул.
Давай на руках подтягиваться. Ухвачусь за можжевеловый куст и еду на груди по снегу. Потом уж оказалось – руки в кровь изодрал, а по шубе на груди как бороной прошлись. А что делать будешь – с одной стороны животное завывает, с другой стороны пьяная башка ходу не дает. Что за беда с тобой приключилась, старый дружище? Кто тебя сдавил так коварно? Тянул сам себя и подтаскивал, подгоняемый воем собаки, охая и тяжело дыша, а за мной тянулся глубокий след, словно тюлень прополз по снегу.
Когда Ракси услыхал меня и увидал меня, он совсем отчаялся. Вовсе не человек на него напал, это ясно, видать, застрял он где-то. И так крепко застрял, что двинуться не может.