Текст книги "Эстонские повести"
Автор книги: Рейн Салури
Соавторы: Пауль Куусберг,Эйнар Маазик,Яан Кросс,Юри Туулик,Эрни Крустен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
Взгляд Калле задержался на неубранной постели, вид ее был не очень приглядный. Вдруг она так и останется неубранной?
– Я протестую, – сказал он и первый раз в течение всего этого унижающего визита услышал, что голос его выдает тревогу и внутреннюю неуверенность.
– Ого!
Хозяин дома стоял у окна, на том самом месте, где накануне вечером сидел, сложив руки, отец. Калле начинал довольно отчетливо сознавать, что случилось нечто роковое, что-то такое, чего нельзя изменить, каким бы ты ни был невинным. И тут всю половину лица свела судорога. Правый глаз заслезился, хотя это и не были слезы. Калле вообще был далек от того, чтобы заплакать. Не возникло даже обычного огорчения, которым сопровождались эти судороги. Он отвернул лицо в сторону и изменившимся голосом произнес:
– Я не плюнул коту в морду. Я только подумал: «Что, если плюнуть!» Но из-за этого, по крайней мере, вы не можете осудить меня.
Незнакомец презрительно засмеялся.
Калле взял со стола бутылку и начал пить. Часть воды стекала на грудь, но судорога все же прошла. На сердце стало снова легче.
– Да что я с вами объясняюсь, все это чепуха, – воскликнул он почти что радостно. – Как же я смог сигнализировать из своих окон, если меня и дома-то не было. Сами подумайте: я пришел домой уже под утро, спустя бог знает сколько времени после бомбежки.
– Где же вы были?
Калле опустил глаза: да, где он был? Затем отвел взгляд в сторону: если даже сказать, пользы от этого не будет. Инна… У нее своя честь, и она будет ее любой ценой защищать. Но почему она бросилась в слезы, да еще с таким отчаянием, когда гитлеровские возницы стали под окном мочиться? Это был мерзкий вопрос. И тогда он вдруг почувствовал себя приговоренным к смерти: у него нет алиби.
В комнату вошли еще двое. Незнакомец в сапогах распахнул пальто: он был в галифе. Сапоги, галифе и – гражданское лицо.
Калле ощутил нечто близкое к тошноте.
2
Вскоре после того как фельдшер Кивиселья, идя от тюрьмы, оставил за спиной мрачный проулок, он встретил на одной из живописных центральных улиц госпожу Инну. Он уже лет десять приветствовал эту даму почтительнее других. И вот уже десять лет Йнна едва отвечала на приветствия своего школьного товарища; порой даже трудно было понять, замечала ли она вообще того, кто с ней здоровался. Нынешняя встреча стала исключением; едва фельдшер схватился за шляпу, как на другой стороне улицы остановилась Инна.
От такой неожиданности ошеломленный фельдшер, словно истукан, застыл с приподнятой шляпой. Несколько минут назад он вышел из тюремного здания на яркое мартовское солнце и с удивлением подумал, что, несмотря на войну и ее ужасы, весна наступает и в этом году. Не меньшим сюрпризом была для него и теперешняя встреча: у госпожи Инны хватило даже любезности улыбнуться. Больше того. Когда фельдшер, этот крупный и неуклюжий холостяк, почти бегом заспешил через улицу, Инна сказала:
– Мне необходимо поговорить с вами об одном деле. Сейчас или в другой раз, когда у вас будет время.
– Для вас – когда угодно.
Тогда Инна протянула ему руку, тщательно ухоженную и не очень большую, именно такую, какой, по мысли фельдшера, должна быть идеальная женская рука. Кивиселья с радостью поцеловал бы эту руку, но не знал, позволительно ли – у такой дамы. К тому же на улице. Тем более ему, человеку, который столь отчетливо помнит всегда о своем происхождении. Вот и теперь он подумал о том, что вынужден был вскоре после Рутть покинуть гимназию. И вовсе не из-за предосудительного поведения или неспособности.
– Проводите меня, – сказала Инна.
– Вы имеете в виду, чтобы мы с вами погуляли?
– Ну, разумеется.
Кивиселья огляделся.
– А если увидят, – пробормотал он. – Разговоры могут дойти до вашего супруга. Городок у нас маленький, здесь все становится известно.
У Инны была возможность проявить свою любезность.
– Ох, что вы об этом, – произнесла она. – Мой муж знает и уважает вас. И я всегда хвалила, говорила ему, каким вы были в школе хорошим парнем.
Фельдшер беспомощно посмотрел в сторону тюрьмы и сказал:
– Когда я вышел оттуда, то всем своим существом почувствовал, что неплохо бы сходить в парк. Увидел, что с веток уже падает иней. А это могут делать птицы или солнце…
– За чем же дело стало?
– Да?
– Чему вы удивляетесь?
Кивиселья надолго умолк. Они прошли уже порядочное расстояние, прежде чем он наконец ответил, разумеется, не очень серьезно:
– Ох, если бы это счастье выпало мне в школьные годы!
Многие встречные здоровались. Молчать было неловко.
– Вы, наверное, по-прежнему холостяк? – спросила Инна.
– Верен своему сословию, – ответил он. – Все еще верен.
То, что он подчеркивал свою верность, казалось, выдавало его тайную любовь.
– Может, подошло уже время?
– Может быть, но…
– Что «но»?
– Да не знаю, как и объяснить. Это длинная история.
– А вы попробуйте.
– Война, конечно, прежде всего. И так в каждом деле, если начнешь обзаводиться семьей. Когда ты один, обходишься малым. Что, например, купишь сейчас из домашней утвари? Иногда я приглядывался: не найдешь даже ночного горшка. Прошу прощения. Да, вот видите, какие слова я начал употреблять. В разговоре с дамой. Никогда бы не поверил, что дойду до такого, но что поделаешь – жизнь. Все то, что тебе приходится видеть и слышать.
– Ох, ничего, ничего, – успокоила Инна.
Но больше слов успокаивал ее беспечный и невинно шутливый смех. Он даже подбадривал. И навряд ли без этого смеха Кивиселья, человек по натуре очень застенчивый, продолжал бы в таком духе:
– И вот что я хочу еще заметить вам, госпожа, по поводу этого обзаведения семейством: женщины приносят заботы.
– Ого! Как это понимать?
– Предложение превышает спрос. Теперь вы, конечно, станете осуждать меня, однако, по моим наблюдениям, цена понизилась.
Инна не стала осуждать. Но тут же посерьезнела, может, даже посуровела. Сказала:
– Боюсь, что вы забываете самую большую заботу семейного человека – детей.
– Да, это верно, но лишь настолько, насколько эти крошки имеют отношение к женитьбе и к семье.
– Мы отослали своих детей в деревню, – продолжала Инна. – Еще зимой, когда тут начались эти страшные бомбежки. Теперь уже прошло почти три месяца, и представьте себе – они там запаршивели. Я уже несколько ночей не могу как следует уснуть.
Так как они уже были в парке, Инна говорила обо всем этом, не понижая голоса. Встречных здесь не было, и Инна пошла значительно медленнее.
– Ох, госпожа, не слишком ли вы трагически воспринимаете эту коросту, – сказал фельдшер.
– Коросту и кровавые волдыри! Как же прикажете их воспринимать, если не трагически? Может, я должна радоваться или благодарить кого, что мои дети запаршивели в деревне?
Фельдшеру стало неуютно от ее резкого тона.
– Да нет, что вы, – ответил он робко. – Я хотел только успокоить вас и еще раз подчеркнуть, что короста сейчас явление распространенное.
– Откуда она только берется?
– Предполагают, что от недостатка сахара.
– Мои дети сладкое получали.
Фельдшеру показалось, что он опять оступился перед своей собеседницей.
– Верю, но недостаток сахара лишь одна из причин. Между прочим, короста еще и заразна.
И снова получил отпор; все больше раздражаясь, Инна сказала:
– Мой дядя и его жена, к которым мы отправили своих детей, – люди очень чистоплотные. Они образованнее и состоятельнее наших обычных крестьян.
«Одно время ее отец держал сельскую лавку», – без малейшей иронии подумал фельдшер Кивиселья.
– Как-то я обсуждал этот вопрос с одним моим другом, – сказал он. – Прошлым летом. И мы пришли к общему мнению, что сейчас весь мир полон гнилостных микробов. В конце мой друг, то ли из упрямства или охватившей его вдруг мистики, заявил: «Мертвые хотят, чтобы и мы гнили». По его словам, это как бы возмездие живым, за убитых и повешенных. А что думают врачи? Вы с ними говорили?
– Я не хотела и не хочу идти из-за этой коросты к врачам. Они во всем видят грязь. И вообще, я не знаю почему, но уже с детских лет кожные заболевания являются для меня чем-то постыдным.
– Ну-ну, госпожа Инна! Как может какой-то прыщик на теле быть позорнее опухоли, которая растет внутри человека?
– Значит, вам так не кажется?
– Теперь уже нет. Давно уже нет.
– Вы, наверное, вообще очень спокойный человек.
– Так думают. Да и я пожаловаться, в общем, не могу. При моей работе, где встречается всякое, кажется иногда, что обладаешь железными нервами. А потом, бывает, по ночам сна нет. Мысли гнетут, душа разрывается, хочется плакать, кричать. Шагаешь по комнате, кажется, с ума сходишь.
– Что вы говорите! – испуганно воскликнула она.
– Честное слово, госпожа Инна.
– Интересно, что может тревожить такого здоровяка, как вы?
– Даже не знаю, как это все начинается. Вдруг ловишь себя на мысли, что задумался над вещами, до которых тебе вроде и дела нет. Как правило, все это сентиментальные мыслишки. Вспоминается какая-нибудь история из детства, какой-нибудь друг, его жизнь. И встает вдруг человек перед тобой со всеми своими поступками – хорошими и плохими. Как недавно Калле. Ну, этот Пагги. Вы же знаете его. В школе он считался плохим парнем, я имею в виду все, что касается девочек. Доводил их, не давал проходу. А так был толковым, как говорится, голова варила, тут я ему и в подметки не годился. Родители хотели, чтобы он стал офицером или церковным служителем.
– Но из него и получился офицер, – заметила Инна.
– Да, военное училище он закончил. Прапорщиком. Боже ты мой, какими счастливыми тогда были его родители. Нет, я не смеюсь над ними, над этим грех смеяться. Ведь они его любили. Их сын, их единственный сын. И учить его было не так-то легко. Только не интересовала этого их единственного сына военная карьера. Почему, не знаю. Возможно, что на службе с ним что-нибудь случилось. Вы, наверное, наслышаны, что в школьные каникулы он зарабатывал на прокладке телефонных линий карманные деньги. Там он однажды сорвался со столба, ударился сильно, и после этого ему перекосило рот.
– Разве только рот? – спросила Инна. – Всю правую половину лица передернуло. В свое время, когда он смеялся, я не могла глядеть на него.
– Да, это верно, он смеялся, а вид такой, будто плачет. Глаз и вся щека… Это было его больное место. Я знаю, мы же с ним друзья. И почти из одной деревни. В прошлое лето он был без дела, во всяком случае, постоянного занятия у него не было, как я понял. Я и попросил, чтобы он пошел со мной в лес дрова пилить. Я, конечно, и одни справлюсь, если пилить лучковой пилой, но… Долго объяснять он мне не дал и тут же согласился. Отпуск я получил в мае, время самое нежное, деревья только взялись листвой, и лес благоухал. Ничто еще не истрепалось и не состарилось; на всем родниковая свежесть, в каждом звуке и в каждом шевелении травинки.
Вот это все и вспомнилось недавно ночью. Проснулся около двух. За окном метель столбом. А в комнате стояло такое приятное тепло; в душе возникло чувство благодарности, и я подумал о березовых поленьях. С того все и пошло. Да, с тех самых березовых поленьев.
К тому времени, когда Калле пошел со мной в лес, Ирма уже бросила его. Правда, сам он изображал это по-другому: дескать, он выгнал ее. Откуда знать, так ли легко эти вещи делаются. Но у кого нет самолюбия? У каждого мужика – своя честь, которой он дорожит. Я понемногу занимаюсь починкой сапог и, бывает, задумаюсь, и кажется, что человеческая честь все равно что колодка, по которой вся правда, вся ложь и взгляды – все пригоняются. Да бог с ним, со всем этим. Во всяком случае, Калле опять был свободным человеком и с полным правом мог проявить интерес к деревенским девицам. Пока работали в лесу, он заводил кое-какие знакомства, но боюсь, без особого успеха. Само собой, что и времени для более серьезных побед тоже было маловато. По крайней мере, так решил я, исходя из собственной неповоротливости. Но Калле, видимо, не умел или не хотел утешать себя тем, что времени мало. Вижу, страдает человек, просто сладу нет. Расспрашивать не хотелось, было неудобно. И вдруг он сам однажды начал исповедоваться.
С собой в лес он брал бутылку с водой. Когда допивал, набирал из родника новую. Вообще он принимался часто пить. Никакого значения я этому не придавал, только смотреть на то, как он пьет, было ужасно: скособоченный рот оставался с одного угла открытым, и часть воды вытекала оттуда. Я всегда старался при этом отворачиваться, и в тот день, когда он стал выкладывать свою душу, я, конечно, тоже отвернулся, потому что он сказал:
«Тебя, понятно, передергивает, что я так пью из бутылки, но не думай, что тут лапотные манеры или каприз. Вот когда ты целуешь женщину в неполную силу – это уже трагедия. Ирма свыклась, я уверен, что не по этой причине наша жизнь пошла кувырком. Сказать по правде, в последнее время мы и не целовались уже. Но попробуй-ка заведи себе без поцелуев какую-нибудь любовь. Бабы прежде всего охочи до них. Ну а если рот у тебя скособоченный и поцелуй все равно что огрызок, то, в лучшем случае, это вызывает у них смех. Или как у тебя сейчас – жалость».
До меня никак не доходило, как это связано с тем, что Калле то и дело пьет из горлышка воду; наконец он разъяснил: оказывается, он таким образом тренирует парализованную сторону рта, чтобы она однажды стала послушной. И дело будто бы уже заметно подвинулось.
Вы, я вижу, проявляете нетерпение и, наверное, хотите высказать удивление, что вот, мол, нашел себе причину, чтобы не спать по ночам. Оно конечно. Вся эта история с бутылкой и тревога из-за полупоцелуев выглядит даже смешной, не больше того. Но если вы только что видели в тюрьме это лицо, изувеченное до неузнаваемости, и знаете, что там его еще будут мордовать, но не ведаете, чем эти измывания и допросы однажды кончатся, то… Да, тогда приходит черная боль, застилает все собой, и ты вдруг чувствуешь, что ни от кого на свете не слышал таких отчаянных слов. Я имею в виду эти полупоцелуи и объяснения насчет бутылки с водой.
«Мертвые хотят, чтобы и мы гнили…» Так сказал он тогда в лесу, когда мы касались этого вопроса. Если верить этой мистической теории и предположить самое худшее, что может ожидать Калле… Н-да, конечно…
Если бы фельдшеру Кивиселья не пришло вовремя в голову, что весь этот разговор начался с Инниных запаршивевших детей, он бы продолжал свои рассуждения и дальше. Теперь же вдруг оробел от сознания, что может оскорбить или сделать больно своей спутнице, если не перестанет говорить. Быстрый, мимолетный взгляд на Инну не оставил сомнения, что он это уже сделал.
– Извините, – произнес он неловко, – я тут все говорю и говорю, а сам и понятия не имею, слышали вы что-нибудь о судьбе Калле или нет?
– Только то, что его арестовали, была какая-то вина.
– Тогда вы ничего еще не знаете. Какая-то вина! Как легко мы это произносим. Боже праведный – да это же грех смертный; его обвиняют в том, что он работал на врага. Откуда только они взяли такое страшное обвинение? Не такой он мужик. Тут нужны убеждения и нервы.
– А для убийства – разве не нужны нервы? – резко спросила Инна.
– Убийство? Кого он убил?
– Он хотел это сделать вместе со своей любовницей. Говорят, я не знаю. Мой муж сказал, что по городу ходят такие слухи. Это было совсем недавно.
Крупное и в высшей степени добродушное лицо фельдшера передернулось гримасой, но он тут же овладел собой и сказал:
– Я недавно разговаривал с Рутть. Если не ошибаюсь, это ее вы считаете любовницей Калле?
– Именно.
– Да, в последнее время у них и впрямь были небольшие шуры-муры.
– Небольшие? – иронически спросила Инна.
– Ну, может, и большие, – тут же уступил фельдшер. – Только, по словам Рутть, они были небольшие. Тут ведь кому как. Ее тоже допрашивали и задержали – на целую ночь, а то и больше. История эта забавная, и ее следовало бы услышать от самой Рутть. «Прошу рассказать, барышня Рутть Хельде, кого вы собирались в ближайшее время отправить на тот свет?» С этого она начала свой рассказ, и если бы ее снова спросили, как было дело, то она снова повторила бы эти слова. Мне казалось, что от такого вопроса должны были затрястись поджилки, однако Рутть сказала, что он ее оглушил. Она долгое время ничего не могла сообразить. Наконец на нее прикрикнули, сказали, что она лжет. Сделали предупреждение. Затем последовало разъяснение о необходимости чистосердечного признания, которое-де облегчит положение. «Будьте благоразумны и не стройте из себя дурочку. С нами не стоит играть в жмурки». Но как человек может утаить или признать то, чего на самом деле и не было? И лишь после того как следователь повторил свой вопрос и собирался поразить бедную подследственную тем, что ему, дескать, все равно все известно, кое-что в сознании Рутть стало проясняться. А вопрос его теперь звучал так: «Не скажете ли вы, что это за легионер, которого вы вместе со своим кавалером собирались убить? Хотя господин Пагги во всем уже признался, нам хотелось бы услышать это и от вас».
Подобные вопросы, как известно, задаются очень любезно. И тут Рутть расхохоталась. Думаю, что это был жуткий смех – в такой серьезный момент. И в подобном месте. Вы же помните Рутть: высокая, стройная, смуглая, с огненными глазами. Волосы – копной. Ну вот, тогда следователь и сказал, что он, конечно, наслышан о том, что Рутть является известной на весь город шлюхой, но, может быть, она помимо того еще и цыганка.
Когда Рутть сказали, что она цыганка, бедняжке, показалось, что ее обвиняют в гораздо большем преступлении, чем убийство.
– Мне она никогда не нравилась, – заметила Инна.
– Своим поведением?
– Ах, что там! Просто гадкая. С детских лет не выношу ее.
– А где вы с ней встречались в детстве?
– Не то чтобы встречались, но я частенько видела ее. Отец ведь был у нее извозчиком и к нам тоже возил товары со станции. Рутть всегда таскалась вместе с ним. Как-то шла я по двору, так она мне язык показала.
– Тогда конечно, – с полной серьезностью согласился Кивиселья. – Но все равно, как хотите, она не цыганка. То, что обожает мужиков, и то, что их у нее хватает, это, конечно, правда. Она и не скрывает этого. О нет. Притворство вообще не для нее. Как и ложный стыд. Потому-то мне и кажется, что она в своем деле любительница, а вовсе не закоренелая, как многие думают.
В прошлом году, осенью, в августе или примерно в это время завелся у нее очередной поклонник, из легионеров. Две недели жаркой любви, и снова всему конец – парень должен был отправляться на фронт.
Я не помню первую мировую, но старые люди говорят, что тогда обзаводились кроликами. Теперь идет вторая мировая, и опять кролик в почете.
В первый же год войны Рутть тоже завела себе кроликов. Ну вот. И когда Альберт, этот ее легионер, перед отправкой на фронт проводил оставшиеся часы у своей возлюбленной, Рутть сказала ему: «Как ты думаешь, не назвать ли мне одного своего кролика, самого красивого и большого, Легионером? В твою честь».
У парня ничего против этого не было. И еще она сказала:
«Я буду его обнимать и целовать вместо тебя».
«И будешь хранить мне верность?» – удивился парень.
«Да, даже верность, – поддразнила Рутть. – И даже тебе. И несмотря на то, что ты этому не веришь и остаешься таким же негодяем, как все другие. Я бы даже кормила твоего тезку лучше остальных кроликов. Ну, радуйся и кидайся мне на шею».
Парень поступил, как было велено.
«А когда ты однажды вернешься домой, – продолжала Рутть, – тебя будет ждать замечательное жаркое».
«А если я сгину в этом чертовом пекле?»
«Тогда и для него наступит конец».
«Ты зарежешь его, чтобы почтить мою память?»
«Именно так».
«И будешь сидеть одна, есть жаркое и лить слезы?»
«Живые не верят, что ты остаешься им верной, зато мертвые жаждут этого всей душой, – ответила на это Рутть. – Нет, старый ты дурень, и не надейся. Небось найдется у меня кто-нибудь, с кем я поделю и жаркое, и кровать, и скорбь свою».
Вот так будто бы они смеялись и дурачились вечером накануне расставания. Альберт ушел и погиб. Его место занял Калле, ну, не сразу, а через некоторое время. Однако Рутть не торопилась резать своего любимого кролика.
Она сделала это совсем недавно, в сущности всего дня за два до ареста Калле. В час ночной, когда Калле прощался с Рутть, они завели разговор о том, какого кролика зарезать.
«Убьем Легионера или Лупоглазого?» – спросила Рутть, провожая Калле. На улице мело, и Рутть, преодолевая взвизгивающий ветер, прокричала ему вслед свой вопрос.
«Легионера», – ответил Калле.
И теперь Рутть не поймет, откуда гестапо прознало об этом. Ведь была ночь, ближайшие соседи жили километра за два, до ближней дороги метров семьсот – восемьсот. И нигде она об этом не говорила. Ни с кем ни словечка. Значит, было у той страшной ночи ухо где-нибудь за углом дома, в каменоломных ямах, в метели и в посвисте ветра.
Рутть высмеяла следователей. Смелая девка. Просто диву даешься, как они после этого еще выпустили ее оттуда.
– А если она безвинная, – сказала Инна. – Если это все так и есть, как она вам рассказала?
– Безвинная, да, но разве с этим считаются? На тот свет спровадить можно было за один этот чудовищный смех. Или вы думаете, Калле виноват? Делайте что хотите, а поверить в то, что он работал на противника, я не могу. Как ошиблось ухо, так может ошибиться и глаз. Даже язык, и он – о боже! – не святой.
И меня вызвали на допрос, допытывались о разном. Спрашивали, кто его друзья? И являюсь ли я сам его другом? Ответил, что являюсь, конечно, являюсь.
«И теперь тоже?» – спросил следователь.
«Да, а как же иначе», – ответил я.
Он вытаращился, словно не верил ушам своим. Странное нашло на меня чувство, ну прямо зубы сводило.
«Ах, так! – протянул наконец следователь. – Ах, так!»
И вдруг в его голосе послышалось что-то чужое, холодное и угрожающее. Удивительно, как даже взгляд у человека может неожиданно измениться.
И хотя я не робкого десятка, да и со следователем этим находился в шапочном знакомстве, но должен признать, что на какой-то миг под сердцем прошел холодок.
Следователь откинулся на спинку стула и спросил, прищурившись:
«Это вам пришлось недавно приводить в чувство этого мерзавца и вроде бы вы мазали ему харю йодом?»
«Да», – выдавил я сквозь зубы.
«Ну, и как вы полагаете, его отделали так за верность отечеству?»
«Не знаю, – ответил я. – Но только на врага он тоже не работал».
«Отчего же? – с ироническим добродушием спросил он. – Может, вы считаете, что из господина Пагги еще получится добрый национал-социалист?»
Я пожал плечами.
Он засмеялся.
Я ощутил, как во мне вскипает злоба.
«Знаете, – сказал я, – поговорим как мужчина с мужчиной. И вот что я вам скажу: если обвинение против Калле…»
Он начал с издевкой смеяться.
«Конечно, Калле», – упрямо произнес я и замолчал.
«Продолжайте!» – приказал он.
Ну вот я и продолжил. Я сказал, что если обвинение против Калле и в самом деле верно, тогда естественно, что наши противники должны быть его друзьями.
«А разве нет?»
«Нет, – я подчеркнул это. – Он насквозь разуверившийся человек. Циник, для которого нет на свете ни веры, ни идей или другой святыни, если хотите – это нигилист. Однажды он сказал: «У нас нет друзей, у нас всегда были только враги, которые называют себя друзьями».
«А что вы сами думаете об этом?» – спросил следователь.
«Не может быть позиции более лояльной, чем у Калле», – сказал я с полной серьезностью, но сразу понял, что он почему-то принял это как издевку. О-о, реакция была бурной, страшнее, чем можно было ожидать. Некоторое время мы смотрели друг другу в глаза. Лицо его выразило искреннее удивление. И тогда он произнес:
«Ваше место – в тюрьме».
Я ответил, что и без того нахожусь тут.
«Не в звании фельдшера, черт вас побери!» – выругался он, разорвал начатый протокол и выбросил его в корзину. А что ему оставалось еще, не мог же он написать там, что из-за фальшивого доноса они встали на ложный путь.
Там, в кабинете следователя, я был твердо убежден, что обвинение против Калле – сплошной вздор. Но когда я поговорил после с Рутть, то даже я засомневался. Видите ли, дело в том, что и Рутть не может сказать, где находился в ту полнолунную ночь Калле, когда бомбили накануне его ареста. Он обещал прийти к ней, они договорились, и Рутть до половины ночи ждала его у кроличьего жаркого, приготовленного из того самого злополучного Легионера.
Где пропадал Калле? Почему ом не пришел? Чем он занимался в ту роковую ночь? То, что его не было дома, подтверждает хозяин. Если бы он, как честный человек, провел эту ночь в порядочном месте, то он не стал бы скрывать этого, не молчал бы и не дал бы издеваться над собой. Следователь, тот самый, на днях встречает меня и говорит: «Знаете ли вы, что ваш лояльный проходимец ведет себя, как самый фанатичный веромученик?»
Инна отвернулась.
«Страдает из-за этой парши», – подумал фельдшер Кивиселья и сказал:
– Знаете, любезная госпожа, если вам действительно неудобно обращаться к врачу, то позвольте мне позаботиться об этом. Можете быть совершенно уверены, что старый Кивиселья справится с делом.
– Ой, я была бы от души благодарна вам, – ответила Инна.
– Да, да, – Кивиселья был смущен: на глазах Инны блестели слезы.
– Но только я прошу…
– Конечно, конечно. Все будет сделано, чтобы ваша честь не пострадала при этом. Само собой, боже сохрани. У меня есть знакомый провизор, у него я добуду коробочку нужного снадобья и без рецепта.
Фельдшер Кивиселья, возможно, и еще бы заверял ее в своей готовности услужить, но Инна вдруг заторопилась.
– В самое ближайшее время, совершенно не беспокойтесь! – все же крикнул ей вслед Кивиселья.
Потом опустил свою огромную ладонь на шершавую кору дерева и почувствовал, что солнышко уже нагрело ее.
3
Старый Отть Кивиселья, приехав в город, попросил сына, чтобы тот раздобыл ему карбида, подковных гвоздей и мыльного камня. А чтобы это было наверняка, привез с собой всевозможную «валюту»: масло, яйца, сало и даже первач, которому по вкусу и чистоте не было равного во всей округе.
Сын обещал все исполнить. Обещал сразу же. Но прошла уже целая неделя, а он и пальцем не шевельнул. Отец, как истинный крестьянин, был человек недоверчивый и боялся, что сын забудет. Но нет. Как раз наоборот: отцовская забота каждый день буквально терзала его. Подковные гвозди! Они, казалось, были ему куда-то вколочены. Еще хуже обстояло дело с карбидом: сыновнее добросовестное сердце словно бы горело в нем. И тем не менее поручение было бы легко исполнено, если бы фельдшер Кивиселья не желал избежать встречи с Ирмой.
Товар, в котором так нуждался отец, можно было добыть только у молодого Лонта. Хоть он был и живодер, но что поделаешь, хочешь получить – должен платить. Со старым мукоторговцем, конечно, было бы сподручней. Тот еще оставался человеком, и ручку пожмет, и посмеется, и в глаза взглянет.
Фельдшер сам всегда ощущал потребность смотреть собеседнику прямо в глаза, открыто и долго. Это не было привычкой или результатом хорошего воспитания. Человек, который поступал иначе, был, по его мнению, скрытным или, по крайней мере, недоверчивым. А он теперь уже наперед знал, что при встрече с Ирмой сам должен будет отвести взгляд в сторону или упереться глазами в землю. Почему? Или он чувствовал себя перед Ирмой в чем-то виноватым? Да нет, нисколько. Он был другом семьи Паггов, не столь близким, но все же. В отношениях он соблюдал дистанцию, которая не позволяла возникнуть сплетням.
Когда Ирма и Калле разошлись, он не осудил ее, как многие другие. Все мы не ангелы, думал он и даже говорил. И впервые фельдшер Кивиселья осознал, что есть положения, когда даже чистая совесть вынуждена опускать глаза. Ведь ты не знаешь о чувствах другого. Тебе хочется выразить сочувствие, хочется сказать что-нибудь утешительное. А вдруг твое сочувствие окажется излишним? Может, наконец, случиться и так, что Ирма ничего не знает о смерти Калле.
Когда фельдшер Кивиселья все-таки направился к молодому Лонту, он решился быть глух и нем. Только подковные гвозди и карбид. И ничего больше: ни чувств, ни воспоминаний, ни старых отношений. Холодно, деловито и осторожно, как обычно при торговой сделке.
К сожалению, уже с самого начала все пошло наоборот. Вальтер Лонт, этот гений меновой торговли в здешнем городишке, радостно воскликнул и бегом поспешил навстречу гостю – притворялся от неожиданности или на самом деле обрадовался. Схватил фельдшера за рукав, чуть ли не обнял его, затем любезно предложил сесть и тут же стал извиняться, что вынужден на минуточку оставить его одного.
– Особого дела у меня нет, – начал Кивиселья, – Пришел только спросить, есть ли у тебя…
Он не успел закончить.
– Да у меня есть, есть у меня, непременно есть, – быстро ответил торгаш и засмеялся. – Все – за все, и ничего – за деньги.
– Я знаю.
– Конечно, знаешь. А лозунг, правда, современный? Если бы они разрешили, поместил бы в газете, приказал бы расклеить по всем улицам объявления. А теперь будь паинькой и подожди секундочку. – Он повернулся и крикнул – Ирма! Ирма, где ты? Иди сюда, быстро!
Ирма шла со двора.
«Подковные гвозди и карбид, – твердил Кивиселья. – Мыльный камень. Я буду глухим и слепым». Но глухим оставаться он не мог, а слепым делаться не было смысла, потому что весь следующий разговор произошел в сенях.
Вальтер. Слушай, этот старик, дядя твой или отчим, он уже ушел?
Ирма. Нет, все еще здесь.
Вальтер. Господи помилуй!
Ирма. Да!
Вальтер. С двух часов!
Ирма. А что ты удивляешься – он же знает, что у тебя сегодня день рождения.
Вальтер. Неужто ему, дьяволу, не надоело?
Ирма. Ему! О нет. Никогда – если есть с кем поговорить.
Вальтер. О чем ему говорить с моим отцом? Я удивляюсь, он же не смыслит ничего в довоенных ценах на зерно.
Ирма. Отец слушает, а он рассказывает. Когда я сейчас проходила мимо них, он говорил о том, сколько съедает его квартирантка.
Вальтер. Значит, если есть с кем говорить, скучно ему не станет?
Ирма. Ему обязательно надо посмеяться над кем-нибудь. И все всегда выглядят хуже его. Как я не выношу, когда он говорит: «Моя мать учила меня говорить правду, и я никогда не врал».
Вальтер. Знаешь, постарайся отделаться от него. Чтобы до гостей он убрался отсюда.
Ирма. Он ждет, когда ты угостишь его коньяком.
Вальтер. У меня уже нет времени возиться с ним. Налей сама.
Ирма. Сколько?
Вальтер. Ну, добрый глоток, как говорит папаша Коттьлаппер. Или даже два, главное, чтобы вовремя убрался.
В продолжение всего этого диалога Кивиселья стоял, готовый уйти. Когда Вальтер вернулся, фельдшер начал немедленно поздравлять его и извиняться.
– Вот что, – сказал именинник, – незваных гостей я ценю больше, чем званых. Зовут собак. Неужели ты думаешь, что те, кого я сюда позвал, мои друзья? Да у такого человека, как я, если хочешь знать, и нет друзей, такой мужик, как я, заботится только о выгоде.