Текст книги "Эстонские повести"
Автор книги: Рейн Салури
Соавторы: Пауль Куусберг,Эйнар Маазик,Яан Кросс,Юри Туулик,Эрни Крустен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
– Тем хуже для меня.
– Это почему же?
– Какая тебе от меня выгода?
– Не скажи. Придет день…
– Ты слышал притчу о божьей милости, снизошедшей на зайца?
– Ну и что?
– Так вот, если ты однажды окажешься за решеткой, то помощь моя тебе будет столь же ничтожной.
– Если вывернут руки-ноги, надеюсь, вправишь на место. И с меньшей болью.
– Ирма не слышит?
– Нет, она, наверное, на кухне. Ну, что там?
– Я смазывал йодом лицо Калле после того, как оно было измордовано в лепешку. Неприятное занятие.
– Надо думать! Ирме об этом, понятно, молчок, ни полвздоха. И старику, отчиму ее, тоже. Он так потрясен судьбой своего настоящего зятька, что, того и гляди, начнет слезы лить.
– Это трогательно слышать.
– Еще бы.
– Позволь-ка мне испариться отсюда вместе с ним.
– Тихо!
– Не забывай, что я слышал твой разговор с Ирмой.
Сын мукоторговца разразился хохотом, раскуривая сигарету, посерьезнел и сказал:
– Ну и что из того? Ты останешься здесь в любом случае. Ты мой школьный товарищ, один из немногих, кто еще остался. К тому же гостей моих ты знаешь. Они не какие-нибудь оборванцы, да их и не так уж много.
– А кто они?
– Сейчас скажу. Во-первых, наш городской голова, или бюргермейстер, как сейчас говорят, затем редактор газеты Парт и еще господин Сийлиндер, человек, о занятии которого не очень распространяются. Знаешь, наверно.
– Знаю, – мрачно ответил Кивиселья.
– Боишься его?
– Да нет.
– Тогда прекрасно. Явятся, понятно, с дамами. И у Ирмы будут кое-какие подруги. Хотя не знаю, придут ли они; их я не звал и Ирме дал понять…
– Чтобы не приходили?
– Да знаешь ли, очень уж они болтливы.
В этот момент мимо окна прошел старый Коттьлаппер. Он свою долю получил и теперь уходил, облизывая усы.
– Я приду как-нибудь в другой раз, – сказал Кивиселья.
– Ирма! – крикнул молодой Лонт. – Ирма, иди принимай – первый гость.
Кивиселья потрогал воротничок рубашки, словно он вдруг начал давить. Именинник улыбался.
Ирма вошла и уставилась на гостя, будто на привидение. Ну конечно, думал Кивиселья, если нет старой семьи, то и друзья старые не нужны.
– Рюмки, рюмки! – воскликнул хозяин. – О бутылке я позабочусь сам.
Званые гости запаздывали. К тому времени, когда первые из них изволили явиться, незваный гость был уже под хмельком и не заметил, как при виде его передернуло бюргермейстера и как он попытался тут же это скрыть. Не видел румянца, вспыхнувшего на лице госпожи Инны. Если бы он все же заметил, это, наверное, позабавило бы его. Он был уже готов говорить о коросте. К счастью, именно тогда, когда он собрался это сделать, появились дамы.
Именинник все чаше поглядывал на часы.
– Давайте садиться за стол, – решил он наконец. От этих господ не знаешь, что и ожидать. О Парте ведь говорят…
– А старый господин? – крикнул бюргермейстер.
– Он не придет.
– Почему? Заболел, что ли?
– Да нет. Он не в настроении. Ему не нравится ездить на машинах с газовыми генераторами.
Кто-то вошел в прихожую, и Ирма, оставив веселое общество, бросилась из комнаты. Когда в дверях появился Сийлиндер, смех за столом прекратился.
– Ого, здесь занимаются политикой, – произнес он, поднимая руку для приветствия.
– У тебя острый слух, – заметил бюргермейстер.
– Так в чем же дело?
– Говорят, один старик плюнул на землю, – ответил Вальтер Лонт.
– Вот как! – воскликнул Сийлиндер. – Ему не нравятся газовые генераторы. А все почему? Да потому, что грузовики с этими генераторами возят лес нашим освободителям.
– Браво, браво, – зааплодировал бюргермейстер.
Разговор на некоторое время так и застрял где-то между шутками и серьезной темой. Даже простоватый и всегда серьезный фельдшер Кивиселья сразу понял это, хмель его больше не брал. И это было печально. Дамы, между которыми его усадили за столом, были, видимо, подругами Ирмы. Женщины не самой первой молодости, но тем веселей они были. Фельдшер старательно чокался с ними, ему хотелось забыться и хоть разок сострить, но чем больше он пил, тем серьезнее становился.
Когда в соседней комнате зазвонил телефон, фельдшер был уже почти трезвый.
Разговор там был короткий. Едва Сийлиндер успел навострить уши, как именинник вернулся к столу, говоря:
– У редактора нет времени.
– Не придет? – спросил Сийлиндер.
– Нет.
– Он знал, что я буду здесь?
– Я не делал из этого военной тайны.
– Тогда понятно, – произнес Сийлиндер. – Этот пес держится от меня подальше.
– Не слишком ли важным ты себя считаешь? – спросил торгаш.
– Погоди ты, послушай, – сказал Сийлиндер. – Это было прошлой весной, когда я наступил ему на хвост. Однажды выдалась у меня свободная минутка, раскрыл я газету и начал смотреть. Чтение газет в мои обязанности не входит. Так, от нечего делать взглянул на заголовки, заинтересовался немного авторами: у одного имя, у другого инициалы; кого знаешь, кого нет.
В жизни не приходилось мне иметь дела с дублением кожи. Совершенно незнакомая отрасль. А тут вдруг перед глазами опус какого-то начинающего писаки о кожевенной фабрике. До сих пор не пойму, что заставило меня обратить на него внимание. Вдруг вроде бы что-то проклюнулось. Читаю и уже хватаю карандаш, ага: «В наше время кожу дубят научно».
Стоп! Хватит!
Посмотрел, кто же подписался под этой стряпней. Разумеется, псевдоним. Позвонил в редакцию, спросил, кто у вас этот К. Леэ. Начинающий. Хорошо, а кто он – имя его. Выяснилось, что Калле. Калле Пагги.
– Разве он и журналистикой занимался? – спросил бюргермейстер у Сийлиндера, одновременно обращаясь взглядом к Ирме.
– Да, как видите. По крайней мере, начал пробиваться. И пробился бы дальше, если бы я не помешал. Предупредил редактора, который вначале ничего не хотел понимать, и сказал, чтобы он был поосторожнее с такими мерзавцами. Чтобы читал как следует рукописи и держал глаза открытыми. Пусть не спит: враги не только на фронте. Кто тут решил, что я излишне важничаю? Ты, Вальтер. Ну, а теперь что скажешь? Бери слова обратно. Не боишься? Или нет причины, а? Потом, говорят, он где-то окрестил меня, Сийлиндера, ученым дубильщиком. Чертов неуч! Спросил бы я у него.
– Ну-ну, его же здесь нет, – примирительно заметил бюргермейстер.
– Очень жаль, очень жаль, – сказал Сийлиндер. – Увидели бы тогда, как бы я его прижал. Ученый дубильщик! Пусть никто не надеется, что от нас что-нибудь укроется. Все выплывает наружу. И об этом Пагги, косоротом, у нас имелись сведения еще до того, как он занялся в газете зубоскальством.
На одной семейной попойке он представился дворянином. Только послушайте. Дескать, он вовсе не Пагги, а Багго, фон Багго или Баггофут. Прадеды его владели землями, мызами и фабриками. Целую речь произнес на эту тему. С истинно баронским выговором. Сожалел о былых временах и высказывал надежду, что теперь они снова вернутся назад – и барщина, и скамьи для порок, и право первой ночи, и все такое. Вы, госпожа Ирма, были тогда там – скажите, разве я соврал?
– Нет, вы не соврали, – ответила она.
– И все смеялись. Или я вру?
– Да, все смеялись, только один, насколько я помню, оставался очень серьезным.
– Вот этот один и был нашим человеком, – заметил Сийлиндер. – Вы тоже не смеялись и этим понравились ему.
– Не хватало еще, чтобы я смеялась, – я ругала Калле. С ним всегда была беда: стоило ему выпить каплю – и уже пошел нести вздор.
– Вздор? По-вашему, это был только вздор? Невинная чепуха?
– Не знаю, он не думал всерьез, – ответила Ирма.
– Тем хуже для него, – отозвался Сийлиндер.
– Ясное дело, – вставил бюргермейстер. – Если бы он это серьезно, тогда он был бы настоящий дворянин.
– Наш человек, – неожиданно для самого себя произнес фельдшер Кивиселья, за это время он стал еще трезвее.
Все промолчали, словно ничего и не слышали.
– Хорошо, скажем, что это был вздор, – продолжал Сийлиндер. – А как тогда назвать все то, что мы услышали от него, когда он был уже в наших руках, за решеткой, zu sagen [3]3
Так сказать (нем.).
[Закрыть]. Выяснилось, что он умеет высказывать свои мысли. Не только спьяну и не только на семейной попойке. Как-то утром, осенью, на главной улице, на столбе заметили приклеенную вырезку из старой газеты. На первый взгляд казалось, что это довольно безобидное объявление. Ну что странного в том, что предлагают купить насосы? Но кто предлагает? Кто дает объявление? Даже сейчас мне становится страшно, когда я произношу это: представитель немецкой насосной фирмы Хьялмар Мяэ [4]4
Премьер буржуазного эстонского правительства при фашистах.
[Закрыть]. Причем название фирмы было зачеркнуто. Остались только насосы и их представитель – наш фюрер.
Госпожа Ирма, вы что-нибудь знаете об этом? Например, откуда он взял ту старую газету?
– Вы говорите, прошлой осенью?
– Именно.
– Тогда я уже не жила с ним.
– Очень хорошо, что вы вовремя оставили этого проходимца.
– А как вы узнали, что это он сделал? – спросила одна из Ирминых подруг.
– А почему вы не удивляетесь тому, как это мы раньше не вывели его на чистую воду? И почему мы до сих пор были такими болванами? Позволили какому-то негодяю спокойно шутить то здесь, то там, вместо того чтобы сопоставить эти действия.
– И он признался? – спросила та же дама.
– Он и не пытался скрывать. Чему вы улыбаетесь? Вы не верите? Ей-богу, чистая правда. Может, вы думаете, что мы только физически обрабатываем людей? Стоило мне лишь напомнить об этих насосах, как он тут же рассмеялся. Да, одним поздним вечером он, дескать, зашел в редакцию и там запасся клеем. Действовал в одиночку? Да, но был выпивши. Я предложил ему сигарету. На этот раз он взял и начал жадно затягиваться. Лицо его снова скорчилось в отвратительную гримасу. Хотя у меня было сильное желание двинуть ему, я все же с полным самообладанием взял зеркало и сунул ему под нос.
Я не торопился, у меня было время.
Он посмотрел, лицо его стало серым, поднял на меня глаза и так глуповато спросил: «Ну?» Я ответил ему: «Если бы мертвые могли смеяться, то, по-моему, они смеялись бы точь-в-точь как вы».
Косоротый со злости бросил сигарету.
«Может быть, они и смеются», – произнес он.
«Над чем?» – быстро спросил я.
«Мало ли над чем…»
«А все же?»
«Ну, хотя бы над геройством, которое они совершили при жизни».
Я откинулся назад и пристально посмотрел на него.
«Да, да, над своим геройством», – повторил он с вызовом.
«Над чем еще?»
«Над рыцарскими крестами, которые им навешали на грудь».
«Сегодня я не охотник до серьезных разговоров, – сказал я тогда. – Лучше поговорим о смехе: чудесная это вещь – и для живых тоже. Жаль только, что так мало людей, которые умеют смеяться».
Он подозрительно оглядел меня, но все же кивнул, правда, почти незаметно.
«Чтобы смеяться, порой тоже нужна смелость», – сказал он.
«Я тоже так думаю».
Он снова едва приметно кивнул.
«Только одному смеяться трудно, по-настоящему-то, – произнес как можно мягче я. – Лично я мечтаю о друге, с которым можно было бы посмеяться во время чумы».
Увидел, как он вдруг насторожился.
«Возможно, вам больше везло на друзей? – допытывался я. – Время есть, вспомните».
Некоторое время он молча смотрел на меня, потом сказал:
«Чего тут думать: вы же сами только что доказывали или, по крайней мере, пытались доказать, что все мои друзья смеются по-моему».
«Таннь тоже? – спросил я. – Лейтенант Таннь?»
«Да, и он тоже. Не старайтесь, вы не удивите меня своими сведениями».
Лейтенант Таннь был его другом по военному училищу. Одним из немногих или, может быть, единственным с той поры. И такой же чокнутый. Его историю вы, наверно, знаете: напился до чертиков, начал бушевать в казино, пока не разрядил свой пистолет в портрет Гитлера. При аресте у этого «героя» нашли, между прочим, письмо Пагги. Получено оно было накануне, и в нем выражалось сожаление, что друг оказался таким большим идиотом и вступил добровольно в немецкую армию. А он-то, Пагги, в свое время считал его человеком, для которого не существует ни бога, ни черта, что он из тех, кто умеет приятно позубоскалить и с кем было бы хорошо смеяться даже во время чумы.
Из моих намеков он сразу все понял. Иначе и быть не могло. Все же я надеялся, что он будет реагировать по-другому. Черт побери, меня выводило из себя его спокойствие, его безразличие, с которым он выслушивал и признавал даже самые тяжкие факты. Выводишь его на чистую воду и думаешь, что этот мерзавец испугается, начнет скрывать, струсит, начнет выкручиваться, лгать или предпримет что-нибудь еще, к чему в таких случаях обычно прибегают. Нет, этот мерзавец и глазом не моргнул: расстреляем – стреляйте, повесим – вешайте.
– А как насчет убийства? – спросил, наливая рюмки, именинник.
– Да, – поддержал и бюргермейстер. – Об этом говорили.
– Это ложь, – вдруг заявила молчавшая все время Ирма. – Говорите что хотите о нем, называйте его хоть десять раз мерзавцем, хоть сто раз тварью, но чтобы он кого-нибудь убил – этому я не поверю! Не поверю!
– Тихо, тихо, госпожа, – стал увещевать бюргермейстер.
Торгаш расхохотался.
– Уж не ревновать ли мне к мертвому? – сказал он. – Ты хочешь этого, дорогая?
Ирма промолчала.
– Горчица почему-то все время стоит перед хозяйкой, – буркнул фельдшер. – Дайте, пожалуйста, сюда тоже.
– А разве я говорил, что мы верили? – спросил Сийлиндер – Нет, любезная госпожа, мы тоже не верили. Но мы получили сведения и должны были проверить их. Может, вы хотите кричать: мол, клевета, ложные доносы – гестапо этим только и занимается. Нет, не так! Если порой и случаются небольшие ошибки и просчеты, то они всегда выясняются, и всегда строго. Так же и в этом случае. После того как были допрошены некоторые свидетели, выяснилось, что произошло недоразумение. Да, черт побери, в эту историю была впутана еще какая-то Хильда или Рутть.
– Хельде Рутть, – заметил фельдшер.
– Хельде? Ах вот как. Щедрая бабенка?
– Не знаю.
– Потаскухами не занимаешься?
– Так же, как и политикой.
– Ах, так же, как и политикой! Иногда люди выдают себя нечаянно или по глупости, вовсе того не желая. Подобно этой постельной девке. Сперва она хохотала словно помешанная, потом начала ругаться, от злости, понятно, и спросила: «Как же это мы с Пагги могли замыслить убийство этого легионера, если вы уже убили его?»
Вы слышите!
Человек погибает на фронте, а тут является какая-то развратница и заявляет, что это мы убили его. Мы! И если бы вы знали, что она еще сказала. Она спросила: «И почему вы так хотите походить на людей? Вам это не удается, хотя вы и не нанизываете свои жертвы на вертел, а закапываете их в землю».
При этом она тигрицей наступала на меня, и мне пришлось оттолкнуть ее. И тут она, чтобы показать, как грубо с ней обходятся, пошла на притворство. Уж так ее зашатало! Грохнулась в угол навзничь и зашипела, будто змея: «Что бы вы подумали обо мне, если бы я обходилась так со своими кроликами?» Сука такая!
Теперь вы видите, сколь мало у нас основания называть такие незначительные недоразумения ложными доносами. Врага мы разоблачили? Разоблачили. О каких тогда ложных доносах вы говорите? Впрочем, что касается господина Пагги – проходимцем его я уже не смею называть, – то его судьба была решена и без этого недоразумения. Убивал или не убивал, собирался или не собирался, это не имело значения – наказание свое он и без того заслужил, преступление его и так достойно смерти. Или госпожа Ирма и в этом вопросе остается другого мнения?
– Разве мое мнение имеет значение? – произнесла Ирма.
– А все-таки?
– Может, я и не собираюсь иметь свое мнение.
– Это нехорошо.
– Хорошо или нет, но полезно. Я только одно хотела спросить у вас, если разрешите?
– Прошу.
– Он признал свою вину?
– Косвенно да.
– Боже мой, все время одно и то же, – произнесла при этом Инна. – Весь вечер! Неужели больше не о чем говорить?
– Вы, госпожа, видимо, не считаете меня джентльменом? – спросил Сийлиндер.
– Нет, что вы.
– Хотите сказать, что играю на ваших нервах. Если бы вы только знали, как вы меня обижаете. Вы слышите, обижаете. И это вы! Именно вы, чью честь я защищал!
– Я не понимаю, что все это значит? – спросил бюргермейстер, услышавший, как Инна шепнула ему, что пора идти домой.
– Погоди, сейчас все поймешь, – ответил Сийлиндер. – Хотя бы то, что я порядочный человек. Еще снимешь шапку передо мной и бутылку поставишь.
Он осушил рюмку и поспешил снова наполнить ее.
– Ну что ж, говори.
– И скажу. Пусть госпожа только не пугается. Так вот этот так называемый господин Пагги все не признавал своей вины. Дескать, его и дома не было. Ладно, черт побери, это вопрос жизни и смерти, тогда, по крайности, скажи, где ты находился ночью во время бомбежки. Назови свидетелей, конечно заслуживающих доверия, и мы тут же отпустим тебя. Но нет – этот косоротый молчит, будто подзуживает смерть. Потом вдруг в один день – уже не знаю, что с ним случилось, – начал истерически кричать:
«Ублажал в постели первую даму города. Да, госпожу Инну, в ее собственном доме, если вы это очень уж хотите знать!»
Фельдшер Кивиселья был единственным, кто видел, как Инна залпом осушила свою рюмку. Ирма безмолвно встала из-за стола. В дверях кухни она обернулась и сказала:
– Мучители довели его до сумасшествия.
На мгновение все умолкли. Затем бюргермейстер спросил:
– Вы били его?
Не я, – ответил Сийлиндер. – Я обходился с ним сравнительно мягко. Но тут я велел всыпать ему за оскорбление дамы. И он свое получил сполна. Что вы теперь скажете, друзья? Разве я не поступил как джентльмен? – И хлопнул городского голову ладошкой по спине. – Ну, ставишь бутылку, а?
«Подковные гвозди, мыльный камень и карбид», – старался думать Кивиселья. Но это ему никак не удавалось.
4
Мне сочувствуют. Знакомые при встрече пожимают руку. «Вот как теперь отправляют людей на тот свет!» – шепчет один. Другой сжимает зубы: «Живем как на бойне». Третий показывает кулак в кармане и грозит: «За это они еще ответят».
Тогда я делаю свой голос жалобным, прокашливаюсь и начинаю тяжело дышать. Это я умею. И это у меня обычно хорошо получается. Ох, что тут говорить – всю жизнь так.
«Да, – отвечаю я. – Чего он там им, дьяволам, сделал. Только и всего, что иногда болтал много. Но разве можно за язык сразу лишать человека головы».
Если сочувствует какая-нибудь дамочка, то грубых слов я не употребляю. Слова – это страшное дело. Допустил оплошку, и они могут тебя легко выдать. Уж я-то знаю, как и что. Если у дамочки сердце очень чувствительное, тогда у меня начинают дрожать руки, и я вытаскиваю из кармана платок. Без стеснения могу и уронить его: после того как они загнали в землю моего косоротого зятька, мой носовой платок всегда чист-пречист и аккуратно сложен.
Участливость – похвальное дело. Душу так теплом и охватывает, когда на тебя взглянут с сочувствием. «Бедный дедушка! Бедный папочка! Чего только не перечувствовало сердце ваше, когда вам принесли эту страшную весть».
«Да, – говорю я. – Он был мне дороже сына кровного». Родной плоти у меня не было, не знаю. Но так говорят.
И никакой он мне не дорогой. Может, только вначале. Да, вначале точно. Это когда он еще только пытался подкатываться к Ирме. И хоть был он скосороченный, но ходил в кадетах, носил мундир и должен был выйти в офицеры. Генерал! «Здравия желаем, генерал!» – по обыкновению говорил я ему тогда. И это ему было лестно. Помню, как половинка лица при этом охватывалась у него смехом, а вторая будто плачем заливалась.
Какой там, к бесу, генерал из такого урода, думал я уже тогда, но язык держал за зубами.
В толк не возьму, как я мог тогда владеть своим языком? Может, виной тому был мед, который он привозил из деревни, и это домашнее вино. Своя пасека, свой сад. А частную собственность я уважаю. Да и думал я тоже, что прельщай ты, парень, девку сколько хочешь, но Ирма все равно твоей не будет. Так, поводит за нос, говори ты ей что хочешь. Однажды я подслушал – случайно, без того, чтобы вынюхивать, – как он сказал Ирме: «Победитель Трафальгарской битвы был одноглазый».
Когда я на другой день завел с Ирмой об этом разговор, то девка только смеялась. Посмеялась и убежала, ничего толком не сказала. Смех этот меня успокоил. И то верно, думал я, такая почитающая себя девка и не будет всерьез принимать этого сопляка-кадета. Если даже полицмейстер ей не годился. А был он мужик что надо. Человек, в котором и солидность и властность будто в одно сошлись. Грузный, но вовсе не толстый. И не такой уж старый. По-моему, так разница у них была в летах самая подходящая. Мужу и положено быть старше жены на свои десять – пятнадцать годков. Недаром говорится, что лучше ходить под палкой старого супруга, чем под кнутом молодого. По моему разумению, так это сущая правда, но пойди ты с ней к молодым людям.
По совести сказать, это было в первый раз, когда Ирма воспротивилась мне. Всегда такая послушная, а тут вдруг – как еж! Будто кто подменил ее. Это и огорчило и рассердило меня. Удивляюсь, как я ей взбучку не дал тогда. А надо было. И собственно, что я сделал? Сказал только, что пусть сошьет полицмейстеру галифе. Куда там. «Ты что, старый, с ума сошел? Что у тебя в голове?» Ух! Ах! Злость со слезами вперемешку. Того и гляди кинется с кулаками.
Если хотят, чтобы курица долго не кудахтала, ее сажают в один закуток с петухом. Ирма, видать, знала эту истину, иначе разве она сумела бы сказать мне: «Своей куриной мудростью вы ничего не добьетесь».
И не добился.
И чем этот Калле взял девку? Никак не пойму. В один прекрасный день приходит и говорит:
– Отец, я выхожу замуж.
У меня даже язык отнялся. Ну что ты дуре скажешь! Правда это или в обман вводит?
– За Нельсона? – спросил я наконец.
– Нет, за Калле. Калле Пагги. Я люблю его.
Она его любит! Деревенщину! Этого подпаска! Косоротого! Вскипел весь. Да, я должен был тогда прикрикнуть, обязан был гаркнуть. Броситься должен был на пол и кричать, что умираю. Должен был грозиться, что повешусь, накину петлю себе на шею, раз уж ты такая. Обязан был изорвать на ней платье. Должен был сделать все то, что я выделывал со своей старухой Херминой. Истинно так. А я вместо этого повернулся к ней спиной и бросил через плечо, будто господин какой великий: «Пусть придет сам ко мне».
Ну, пришел, понятно. Я сидел в своей качалке, вертел большим пальцем вокруг другого большого пальца и даже руки не подал ему. Надулся, поглядываю на него исподлобья: чего, мол, ты, сопляк, хочешь? Это его только смешило. Портфель был у него набит бутылками. Выставил он их на стол, огляделся с улыбкой и спросил, нет ли у меня штопора. Он, дескать, забыл дома. Ответил, пусть сам поищет, и продолжал себе раскачиваться. Тогда он позвал Ирму. А когда она пришла, проходимец этот и говорит ей:
– Поищи штопор, да поскорее, – папочка хочет выпить.
Я спросил:
– Ты все принес или дома тоже какую бутылку оставил?
– Ох, не беспокойся, – ответил он, – вина у меня – полные бочки, хватит и на свадьбу, и на крестины.
– Может, сперва на крестины, а потом уже на свадьбу?
– И так может статься, если папочка не соизволит дать своего благословения.
Вот как! Может и так статься! Я недобро, со злом, в упор посмотрел на Ирму. Она закраснелась, не вынесла моего взгляда. Застыдилась. Она все еще была моим хорошим ребенком, моей послушной Ирмой; этот косоротый нахал еще не успел ее испортить.
– И куда ты думаешь деть свою жену? – спросил я у этого подпаска.
– Ну, в казарму я ее не поведу, – ответил он.
– А куда же тогда? – наседал я.
Это не на шутку разозлило его. Ну, думаю, теперь-то уж схватимся так, что треск пойдет, оно и лучше, да вступилась Ирма.
– Знаешь что, дедушка, – защебетала пташкой, будто собиралась объявить мне невесть какую радость, – на первых порах я останусь у тебя. До тех пор – пока Калле станет офицером.
Вино уже задурило мне голову. Язык, чувствую, развязался. Говорун я сам по себе неплохой. Некоторые люди думают, что у старого Коттьлаппера льстивый язык. Таким я отвечаю, что это неверно, что они не понимают меня, я человек приветливый и доброжелательный, само собой понятно, что говорю я это чужим, которые меня не знают и верят каждому слову. И Калле тоже, пока не стал моим зятем, был мне чужим.
Свадьба выдалась на славу. Боже, сколько этого вина! За свадебным столом я был за виночерпия, должен был следить, чтобы недостатка ни у кого не было.
Водки и вина перепадало и после этого, когда кадет начал наведываться домой. Правда, недолго это продолжалось. Всего каких-нибудь несколько месяцев. До сих пор не ведаю, что там в училище стряслось с ним. Разве мне кто скажет об этом. Одно ясно – вытурили. Может, был строптив. Может, и красным цветом помазан был.
Ирма переживала. Наверно, тайком даже плакала. Слез своих она, правда, не показывала, но я-то понимал. Да и нетрудно это было понять. Любой ребенок мог сообразить, потому как в это самое время я начал хлопать дверями. Комната ихняя была рядом с кухней. Я вставал рано и тут же принимался грохотать кругами на плите, потом приносил охапку дров и бросал их в ящик. Как стоял, так и швырял. Стану я еще нагибаться – в своем-то доме! Над своим ящиком.
Уж они-то слыхали все это и, понятно, скрежетали зубами. Когда Ирма заговаривала со мной или спрашивала что-нибудь, тогда я отвечал только: «Мм!» Другого она в то время от меня не слышала. Теперь я думаю, что и этого было много, – следовало бы что-нибудь похлестче придумать.
О косоротом целыми днями порой не было ни слуху ни духу. Держался подальше. Так просто он не появлялся. И то верно, какая ему радость показываться мне на глаза – перышки-то общипаны. Иногда он проходил мимо окна, и тогда я заметил, что зятька еще больше скосоротило.
Хоть с сумой или хромой, был бы только род мужской. Слова эти все время так и вертелись у меня на языке.
Еда у них все же была. У меня ни хлеба, ни денег просить не ходили. Бывали дни, когда они, по моему разумению, даже кутили. Жарили, пекли и варили. Из деревни таскал, ясное дело. Однажды, когда он снова отправился на отцовский хутор, я сказал Ирме:
– Кусок хлеба у вас вроде бы еще есть, но – одежка! Останетесь скоро голые и босые.
На этот раз я говорил жалостливым голосом. Видать, Ирма так и поняла, что я из-за них страдаю, и начала, словно добрый ребятенок, успокаивать меня. Послушал я ее, послушал. Все слова у нее были разумные. Да я и не стал ей перечить. Только и сказал, когда она кончила:
– Ну да, все это так. Я же тебя выучил на белошвейку. Если работа есть и охота не прошла, то, глядишь, и мужика еще прокормишь.
Она уставилась на меня – глаза большие, ничего не понимающие, ну совсем как у телка безрогого или у какой другой невинной живности, которая очутилась в кругу людей. А я продолжал совсем упавшим голосом:
– И раньше бывало, что жена работу исполняет, а муж дома спит, ноги на стенку задрал. Бог с ним, мог бы и смириться, так нет, он еще сердится, если в получку не видит на столе бутылки.
– Что ты говоришь!
– Ну-ну!
– Калле не такой, – заявляет она.
– Откуда ты знаешь? – выпрямился я, сразу забыв о своей немощности.
Бедняжку страх пробрал. Попятилась к своей двери и сказала:
– Калле скоро пойдет работать. Он получит хорошее место. И начнет учиться.
– На работу? Куда? – спросил я.
– На мельницу.
– Вот тебе и генерал, – сказал я, плюнул и ушел.
Все собирался пойти бухгалтером или весовщиком.
Потом оказалось – простой рабочий. Серый мельник, мучной мешок. Ах ты, черт побери, всякий раз, когда я задумывался, мое стариковское сердце начинало обливаться кровью. Испортил, стервец, мою добрую Ирму, моего послушного ребенка. Раза два я напоминал ей о полицмейстере. Ну почему она не пошла за него. Хоть бы полсловом показала, что жалеет. Если бы хоть вздохнула.
В другой раз, когда мукомола и его «госпожи» не было дома, я распахнул дверь в их комнату: может, опять живые цветы на столе? Они там у них почти всегда стояли. Это меня злило, тело будто дрожью пробирало. Но я и хотел этого. Когда я чувствовал, что тело мое начинает дрожать, то в меня будто новая жизнь входила.
Когда сердце мое переполнилось гневом, я сказал Ирме:
– Для тебя этот Калле – все, я уже больше ничего не значу.
И снова козочка навострилась:
– Почему ты, отчим, так думаешь?
– Скажи, когда ты мне приносила цветы, а?
– Но ты же не любитель цветов, отчим!
– Отчим да отчим! Не любитель! А ты откуда знаешь?
После этого она и мне стала приносить цветы. Приносила ему, не забывала и меня. Мне похуже. Глаза-то у меня есть. А как она их приносила! Входила в комнату, клала на стол и молча уходила прочь. Хоть бы она к вазе пальцем прикоснулась. Свои цветы и так и этак приноравливала, со стороны смотрела и снова перебирала. А мне, будто овце березовый веник, под нос совала.
Раньше она была совсем другой. В любом деле. Человек я уже старый и ношу шерстяные носки. Раньше, когда Ирма была девушкой и эта мельничная крыса еще не испортила ее, тогда я не задумывался, куда бросать свои пропахшие потом носки. Где бы они ни валялись – на крышке ящика, на стульях или на полу, моя хорошая дочка всюду их отыщет. И все другое – тоже, штаны там или рубаха: не было у меня и малой заботушки – все, что нужно, находил в комоде; все перестирано, перештопано, выглажено и уложено.
И вдруг будто ослепило человека. Будто и нет уже глаз! Всяк может себе представить, как это меня, старика, огорчило. Злоба даже находила. Сколько ты будешь терпеть этот срам и это унижение. И вот в одно доброе воскресное утро, когда эта мельничная крыса появилась на кухне, палец мой поднялся кверху, как перст Иеговы.
– Ты! – крикнул я. – Ты, чертов квакун, испоганил мою хорошую девочку.
– Как же это?
– Зенки твои, наверно, забились мукой, что ты не видишь уже, – продолжал я кричать. Глаза мои сверкали, и палец не дергался. – Взгляни тогда, что там в углу.
– Не иначе, твои старые носки.
– Да, но скажи мне, почему они валяются там? Уже который день. Почему Ирма не постирала их и не заштопала?
– Ты попроси, а не швыряй их перед печкой.
Видели, как заговорил, стервец. Это мне-то! В моем собственном доме! Я продолжал кричать. Тут показалась Ирма. Увидел сразу, что на этот раз уже не было робкой козочки. Орлицей взглянула на меня и сказала:
– Ты чего кричишь? Калле прав.
Ну хорошо, подумал я, посмотрим. И палец мой опять потянулся кверху. Я указал в угол и заорал:
– Перестирай и заштопай! Или не знаешь своих обязанностей?
– Постираю и заштопаю, все сделаю, отчим, если ты только будешь говорить по-человечески.
– Может, ты хочешь, чтобы я просил тебя?
Она криво улыбнулась и пожала плечами.
– Ах, так это благодарность за то, что я вырастил сироту! – закричал я. – Если б я только знал. Сука этакая! Потаскуха! Или думаешь, что я не видел, как ты ногой отпихнула в угол носки своего приемного отца. Я вижу все, и все знаю, и все ваши мысли читаю. Ты еще получишь свое. Пусть будет проклят тот день, когда я записал тебя на свое имя и привез сюда.