412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Погодин » Река (сборник) » Текст книги (страница 6)
Река (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:11

Текст книги "Река (сборник)"


Автор книги: Радий Погодин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

Но вдруг из-за паровоза, из парного тумана, вышел грузный человек, опустился на колено, поднял пистолет и, придерживая левой рукой правую руку, выстрелил. На кожухе Васькиного автомата блеснуло синим. Автомат дернулся. Человек выстрелил второй раз – Ваську ожгло под мышкой. А Васька стрелял по серебряным витым погонам.

Черный стрелок с такими надежными витыми погонами на тяжелых плечах повалился на правый бок, судорожно дернул ногой и вытолкнул руку с пистолетом навстречу подбежавшему Ваське.

– Стрелок, – сказал Васька, – мне везуха была… – Он показал мертвому разорванный кожух на стволе автомата. – Я же его поперек живота держал. – И, подняв левую руку, показал мертвому окровавленную подмышку. – А ведь сердце-то вот оно, на вершок правее. Ты, стрелок, в меня дважды попал.

Вокруг дома обходчика слонялось Васькино отделение.

В большой комнате с пузатым невзрачным комодом по всему полу было разбросано генеральское обмундирование с малиновыми лампасами и такими начищенными сапогами, какие могут быть только у юнкера утром в воскресный день.

Владелец малиновых лампасов лежал в огороде менаду грядок в незастегнутых штанах путевого обходчика.

Дальше по огороду спинами вверх лежало еще несколько тел в черном.

Чины. Может, железнодорожники, может, танкисты, – подумал Васька. – Черт их тут разберет.

Васька спустился на полотно к паровозу.

Паровоз слабо парил прозрачным холодным паром. Текли по его лоснящемуся телу струи воды, вымывали вокруг канавку, как бы очерчивали его.

Возле черного пожилого стрелка стоял машинист, мял фуражку в руках – наверно, считал себя виноватым.

Васька постоял рядом с ним. Поднял с раскрытой, пожелтевшей уже ладони вальтер, сунул за пазуху.

Парабеллум бы Васька не взял. Парабеллумов Васька терпеть не мог за их неприкрытый машинный вид. По Васькиному разумению, они и называться должны были не пистолетами а мордмашинен.

Парабеллум бы Васька домой не привез. Неприятно.

Васька вставил обойму, заглянул одним глазом в дуло и прошептал:

– Дуло. Слово-то какое замечательное. Дуло – поддувало. Ка-ак дуну – он засмеялся. Смех вышел пустым, шелестящим, как шуршание луковой шелухи.

Васька прижал дуло к виску.

– Пук, и нету, – сказал. – Пук, и хватит трепаться.

От стены отделились богатыри: на черном, на сером, на белом конях.

Васька, осади – сказали они голосом маляра-живописца Афанасия Никаноровича.

Васька повернулся к ним быстро, сразу всем телом, ведя пистолет, как маятник, вправо-влево.

Осади, говорим, – спокойно повторили они. Смотрели они на Ваську угрюмо.

– Что же делать-то, пузаны? – спросил Васька. В голосе его прозвучала обида.

– Нас.

Васька не понял – богатыри повторили:

– Нас, говорим.

За окном дождь полил, смазал окна напротив, превратил их в цветные потеки.

Во дворе мокли осиновые дрова, закованные в железо.

– Пузаны – Васька встал на стул, запихал вальтер в задний карман брюк и завопил: – Конечно вас Непременно и только вас На черном, на сером, на белом конях…

В комнату сунулась Анастасия Ивановна.

– Ты чего голосишь? Или у тебя опять помутнение?

– Ни в коем случае, – сказал Васька, спрыгнув на пол. – Могу дыхнуть.

Анастасия Ивановна смотрела подозрительно, даже под стол заглянула, и он с ней заглянул тоже.

И ему полегчало.

Чего это я распался? – подумал он. – Жить нужно, есть нужно. И все такое.

Сапожным ножом аккуратно срезал Васька Богатырей с подрамника. Положив на стол, стер влажной тряпкой пятно от портвейна, слабое, но все же заметное и неопрятное. Но не скатал ковер в трубку, а приколотил к стене над оттоманкой на четыре гвоздочка. Натянул сразу на три подрамника бязь и принялся грунтовать.

Из-за острова на стрежень… – пел он, а в воображении своем, чтобы заслониться от мыслей об Оноре, громоздил роскошное синее море. Море до неба Там, на переднем плане, томились заждавшиеся морские девы с глубоким вырезом на груди. Там паруса и синие кителя с золотыми пуговицами. Там белые брюки, белые туфли, фуражки с лакированными козырьками и в бокалах пузырящееся вино. Получался довоенный фильм Танкер Дербент. Получались его одноклассники, которым это ультрамариновое мужество нравилось. Получались его одноклассницы, декламирующие: От Махачкалы до Баку луны плавают на боку… Море уходило к небу. Безветренное, оно рождало сны, и теплые реки текли в него из глубины времени – может, из той поры, когда Васька сидел за одной партой с Поляковой Верой и она не доставала до пола ногами.

Дождь кончился. Воздух из форточки наполнил комнату такой сильной горечью набухших тополей, что Васька подошел к окну дыхнуть.

Напротив через двор за тюлевой занавеской Вера Полякова танцевала с морским офицером.

Васька влез на подоконник, просунул голову в форточку и закричал:

– Вера

Вера тоже влезла на подоконник.

– Вася Ты чего был такой смурной? Я тебе кричала, а ты ноль внимания.

– Наверно, задумался. Бывает. А ты что танцуешь?

– Танго.

– Ну, танцуй – я пойду чаю попью. Васька соскочил с подоконника, пошел было в кухню – Анастасия Ивановна там непременно чай пьет, но взялся за ручку двери и замер: Какого черта Почему?.. Почему Оноре, дурак, это сделал? Может быть, Маня знает? Наверное, знает.

Трамвай катил медленно с дребезжанием, дрязгами, свистками: кто-то кого-то в вагоне пытался бить.

У Литейного Васька сошел – припустил к Фонтанке. Маня знает. Маня знает. Этот гусь, Оноре, ей объяснял. Он, наверное, любитель был барышням про себя объяснять. Красавец. Пижон проклятый. И ни разу Ваське не пришло в голову сказать себе: Ну и что? Сиганул парень ласточкой с купола – его дело. Милиция разберется. Может, он прыгун. Может быть, он любит головой о железо. Праздное, Васька, твое любопытство, пустое и нервное. И кто он тебе, Оноре? И не он, собственно, тебя интересует. Не пришла Ваське такая отповедь в голову: мнились ему в поступках Оноре Скворцова измена и подлость.

Во дворе Манином, в узком проходе между поленницами, стоял Манин отец – пальто нараспашку – пинал ногой выступающее из поленницы бревно, может быть задел о него косточкой.

– Извините, – сказал Васька. – Маня дома? Может, она про Оноре знает?

Медицинский полковник взял Ваську за ворот, дернул к себе, продышал в лицо коньяком:

– А, сукин сын. На ловца и зверь бежит. Не знает она про твоего идиота Оноре. А вот я про тебя знаю. Я по глупости на него думал. У него профиль – бронза. Но Маня же мне сказала. Подлец Негодяй

– Почему негодяй? – спросил Васька, оторопев.

– Ну, а беременна она, негодяй, от кого? От архангела Гавриила? – Полковник дышал тяжело, сипло.

Ваське бы промолчать, но он психанул – заорал:

– Чихал я на твою Маню Не мой размер Полковник тряхнул Ваську сначала не сильно, потом посильнее, потом ударил его спиной о поленья.

– Грязь уголовная.

Васька был слабым после вчерашнего.

– Кто вам это сказал? – спросил он, икая – полковник бил и бил его о поленницу. – Это вам Маня сказала?

– Нет, дева Мария – Полковник забирал в кулаки Васькин ворот, удушая его.

Пора бить, – уныло подумал Васька, прижатый к дровам, представил рыхлый живот полковничий и свой сизый кулак, входящий в этот живот, как в тесто. – Облюется же – некрасиво. Васька почувствовал что-то жесткое в заднем кармане, он давно эту, жесткость отметил, но сейчас вдруг сообразил – вспомнил: вальтер Васька вытащил пистолет, ткнул им полковнику в брюхо, не такое уж рыхлое, и тихо сказал:

– Застрелю.

Полковничья ярость уже шла на убыль. Он разжал пальцы.

– Убивай, уголовник. А кто твоего ребенка кормить будет? Ты? Я же на ваши вшивые курсы ходил, интересовался тобой. Мне объяснили радостно: урка, сказали, говнюк.

– Застрелю, тятя, – Васька снял вальтер с предохранителя. – И спрячу тело в дровах. Полковник попятился.

– Ух, – сказал. – Тошно. В общем, так – чтобы я тебя больше не видел. И что Маня в тебе нашла?

Маня, Маня… – бормотал Васька, разглядывая клодтовских лошадей. Но думал он не о Мане: Почему, собственно, лошадей? – думал. – Тут ведь и парни есть – встающие на ноги. Все ошибаются, говоря: Ах, клодтовские кони А Маня? А что Маня? – Васька вдруг засмеялся громко. – Ну, сучка, не могла, видите ли, своему папашке дворянину-полковнику про матросика рассказать, про мешок картошки. Парень с курсов интеллигентнее. А матросик – клопик. Отомстила она ему. А он и не ведает.

Медленная пришла к Ваське мысль:

Значит, Маня, дура, решила ребенка оставить? Зачем ей? Ей же учиться. Ну и замуж. А я зачем без отца?..

Васька почесал щеку стволом вальтера и замер, приходя в себя. Потом подошел к перилам моста, слегка перевесился через них и неторопливо так, как бы нехотя, разжал пальцы.

– Ты что выбросил? – раздалось у него за спиной. Васька обернулся – милиционер стоит молодой, любопытный.

– А ты что подумал?

– Вроде бы пистолет.

– Ага, – сказал Васька. – Камень. – И пошел к Литейному на остановку.

Вскоре после демобилизации Васька встретил во дворе Веру. Она обрадовалась ему как родному. Обняла. Прижалась. Даже всплакнула.

На следующий день Васька понес ей банку тушенки.

– Верка, я тебе вот что принес, – сказал он в дверях. – А то ты какая-то бледная.

Вера улыбнулась, приложила палец к губам и кивнула на плотно прикрытую дверь комнаты – оттуда доносилась музыка и хмельные мужские голоса.

– У меня все-все есть. – Вера метнулась в кухню, принесла на ладони плитку шоколада. – На. Ты всегда любил сласти – Она встала на цыпочки– и поцеловала Ваську в ухо, едва коснувшись губами, будто шепнула ему что-то, будто доверила ему секрет. – Я тебя не приглашаю – они все чины, тебе с ними будет неловко. Я знаю. У меня опыт.

– Смотри, Верка, возьми на завтра. Правда, ты бледная.

Вера засмеялась и вытолкала его.

С Верой Васька учился с третьего класса. И все годы она была не то чтобы самой красивой, на эту тему шли споры, но самой привлекательной девчонкой. И самой доброй. Ничего не стоило выпросить у Верки завтрак, или деньги, или чистую тетрадку. Когда Вера получала хорошую отметку, радость ее была такой подлинной, такой чистой – диво Учителя, чтобы получить удовольствие от ее радости и дать насладиться классу, зачастую вместо полагающейся тройки ставили ей четверку.

Некоторые девочки из воображал называли ее дурой. Она и сама о себе говорила: Дура я, дура набитая, дура ветвистая – котелок с дыркой.

С шестого класса пошли влюбляться в Верку старшеклассники – отбоя от них не было. Ну, а с восьмого и далее поджидали Веру у школы курсанты всех родов войск, студенты, спортсмены. Друзья-одноклассники были вынуждены ее заслонять толпой, отжимать, отводить, уводить через окно мужской уборной и взывать к совести кавалеров: Женихи чертовы, дайте ей школу кончить. Ей же уроки готовить нужно. Ее из-за вас, кобели, в комсомол не принимают. На собраниях Веру критиковали – чтобы одевалась скромнее. А одевалась она, если разобраться, скромно, но почему-то очень красиво, без морщинок и лишних складок.

Она и сейчас такая была, словно только что из-под душа.

По вечерам, подойдя к окну, Васька видел Веру, склонившуюся над штопкой чего-то женского. Она, как бывало в школе, все время сдувала падавшую на глаза прядку волос. Почувствовав, что на нее смотрят, Вера поднимала голову, искала глазами по окнам и, разглядев Ваську, улыбалась и махала ему рукой. Но чаще окна ее квартиры были зашторены.

Анастасия Ивановна в ответ на Васькины вопросы о Вере молчала, а если он наседал, поджимала губы.

Васька работал и пел. Богатыри полыхали на стенах. Стены стали похожими на зеркала.

Васька осунулся. Анастасия Ивановна, глядя на его галерею, морщилась.

– Их бы к вам, в Эрмитаж, – заявлял Васька нагло. – К Рембрандту. Думаю, устояли бы. Сережа Галкин заходил. Говорил:

– Работаешь? Не буду мешать. – И направлялся к Анастасии Ивановне.

– Правильно и похвально, – одобрял его Васька. – Будешь ей вместо сына. Она на меня метила, но я ей по возрасту не подхожу и по аппетиту.

Как-то дня через три под вечер Васька услыхал зов – Вера махала ему рукой.

– Вася, а Вася, зайди ко мне. Прямо сейчас. Васька пошел.

Вера встретила его в открытых дверях, пританцовывая от нетерпения.

– Что у тебя? – спросил Васька. – Горит, что ли?

Вера втащила его в квартиру, в свою комнату. Соседка Верина парикмахерша Мария Леопольдовна погибла в блокаду, ее комната была опечатана. В Вериной комнате, большой, квадратной, с двумя окнами, ничего не изменилось, только мебель шикарная – обалдеть – как бы поблекла. Буфет, подпирающий потолок, резной, весь из рыцарей, рыцарских колетов, шлемов, перчаток и даже перьев, потрескался. Из этого буфета все мальчишки во дворе мечтали выпилить по кусочку на память. Зеркало в золотой раме потускнело. Но прибавилось в комнате тряпок: цветастые шарфы и косынки валялись в креслах, кровать двуспальную родительскую, степенную, теперь обволакивало золотое трофейное покрывало; но прибавилось ярких коробочек и флаконов, запах стал другой – сладкий, тогда как раньше пахло уксусом – у Вериной мамы были мигрени.

– Ну, че? – спросил Васька еще раз.

– Ликеру хочешь? – Вера достала из буфета бутылку. Посмотрела на свет, взболтнула. – Он мне предложение сделал.

– Кто?

– Георгий. Ну, тот моряк, с которым я танцевала танго. Я специально шторы не задергивала, чтобы ты видел. Ты его разглядел? Он тебе нравится? – Вера поспешно и тревожно ухватила Ваську за лацканы пиджака, на цыпочки стала – ее глаза почти вплотную приблизились к Васькиным.

– Ничего вроде, – сказал Васька. – Намекнула бы, я бы подробнее рассмотрел.

– Я его все время к тебе лицом поворачивала.

– Через тюль плохо видно… Да нет, нормальный моряк. Высокий. Майор.

– Капитан третьего ранга. Вася, ты будешь свидетелем с моей стороны.

– У тебя же должна быть девушка.

– Не получается. Девушка будет с его стороны – сестра. И не нужны с моей стороны девушки, кто они мне? С моей стороны – ты.

– О чем разговор, если надо.

Васька подошел к окну.

Отсюда, с этой стороны двора, он видел свой дом после войны впервые. Вон его окна: одно голое темное, другое завешено пожелтевшей газетой – еще не мытые. Анастасия Ивановна грозила помыть, но забыла, обидевшись на него за то, что память об Афанасии Никаноровиче он блюдет плохо: А ведь Афоня тебе как отец был. Больше, чем отец-то, – он тебя делу учил. Нет за его окнами его матери. Он есть – вот он, а ее нету…

Васька поднял глаза к мансарде – два окна Нинкиных.

Вера взяла его за руку.

– Говорят, она ушла на концерт и не вернулась. Тогда еще концерты в филармонии давали. Несчастный наш дом…

– Это почему? – спросил Васька, медленно к ней повернувшись.

– Вон в доме четырнадцать людей и с фронта больше возвратилось, и в блокаду погибло меньше. У них даже малыши во дворе бегают.

– Ты любишь его? – спросил Васька.

Из Вериных глаз потекли слезы, она вытаращилась, растопырила ресницы, чтобы тушь не смылась, и так стояла, ловила слезы нижней губой, и нос у нее краснел. Наконец, когда у нее откатило, она помигала, подставив под нижние веки по пальцу, и сказала, улыбнувшись:

– Вася, я была замужем.

Васькины скулы свела ревнивая злость.

– Что ты мне говоришь – ты своему жениху говори.

– Он знает. А тебе я должна все сказать, больше, чем ему, иначе какой же ты будешь свидетель?

– Выходит, я свидетель чего?

– Я его полюблю, Вася. Я по своей природе – жена. И никуда от него не денусь. Васька, ты меня будешь слушать?

– Ну, буду. – Васька обнял Веру за плечи, почувствовав к ней щемливую братнюю жалость. – Мать у тебя здесь померла? – Он кивнул на двуспальную приземистую кровать.

– Здесь. Ликеру хочешь? – Вера достала из буфета рюмку, налила и подала Ваське. – Выпей за всех. А я не хочу. Я пью чаще, чем плачу.

Размазывая Бенедиктин по нёбу, Васька спросил:

– А отец?

– Отец на фронте погиб. Его ни за что с завода не отпускали, но он как-то ухитрился. А я в начале лета уехала к тетке в Саратов. Сюда я вернулась уже с ребенком. – Голос Веры стал тихим, больным. – Муж мой, да мы и записаны-то с ним не были – на после войны это дело оставили, погиб на Курской дуге. Похоронная пришла его матери, а она принесла ее мне. У меня уже сын был. А эта сволочь – Голос Веры зазвенел дребезжаще, будто горло ее было стеклянным и треснуло. – Сволочь эта, твоей Нинки мать, треплет по всему дому, что я его уморила. Говорит, я его босыми ножками на бетонный пол на лестнице ставила. – Вера заплакала теперь навзрыд, не оберегая ресниц, размазывая по щекам тушь и помаду. – Мерзавка. Умер-то он вовсе не от простуды, у него был тяжелый врожденный порок. Он был такой… – Вера протяжно и зябко всхлипнула. – Как небушко… – Она бросилась вдруг к буфету, выдвинула ящик. – Посмотри, посмотри. – Протянула Ваське фотографию девять на двенадцать. Мальчик в костюмчике с бантом был похож на Веру и для малыша как-то невозможно красив. Вера отобрала у Васьки карточку, прижала ее к грудя, но не удержалась, вскрикнула и пустилась ее целовать: – Родной мой, – шептала она. – Сынок мой…

А Васька смотрел на нее с чувством, похожим на удивление. Наверное да, так и есть, Вера будет любить своего Георгия, а если у них дети родятся, и вовсе от любви высохнет: она не какое-нибудь любит выдающееся, раскрасивое – она любит родное.

Вера еще раз метнулась к буфету. И протянула Ваське пачку фотокарточек в черном конверте из-под фотобумаги.

Васька приготовил лицо, чтобы скорбно рассматривать Вериного малыша с пеленок до противоестественного маленького гробика, но с карточек ему улыбалась Нинка.

– Я специально тебе напечатала. Нашла негативы. Дом наш чертов – беднее бедного. Только у меня были фотоаппарат и велосипед. Забыл? Вот она, твоя Нинка, А ее, стерва, мать говорит мне в парадном, я подвыпившая была: Хорошие все погибли… А я пришла к ней домой и прямо с порога: Да, – говорю. – Хорошие все погибли. И ваш муж помер, и дочка ваша Нинка погибла, а вы, тетя Саня, живете. И дверью хлопнула. И твоя донна Настя на меня елку гнет.

Вера вздохнула судорожно и сказала, прижав к груди фотокарточку сына:

– Ты, Вася, меня не слушай, ты на Нинку свою любуйся.

Нинка смотрела с карточки чуть исподлобья, она всегда так смотрела, терпеливо, с едва уловимой усмешкой, как старшая. На других карточках Нинка была и озорная, и смеялась, запрокинув голову, но на всех, как и Верин маленький сынок, Нинка была прекраснее, чем бывают люди в природе.

Васька прислонился лбом к стеклу – вон они, Нинкины окна, темные. Вон труба водосточная, по которой он лазал, вон карниз, далеко выступающий. Нинка, Нинка, я бы все водосточные трубы облазал, лишь бы ты, Нинка, была жива.

Он не сразу расслышал Верин голос.

– В том окне, вон где кресты не отмыты, Тося жила Клочкова. Помнишь? В третьем классе вы ей в рейтузы снегу натолкали, а потом принесли в школу, посадили на батарею, чтобы сохла. И еще кричали: Тоська, сохни быстрее, а то простудишься и у тебя дети не родятся. B тех окнах Люда и Нюра – еще не приехали. Мы с ними к Сове ходили. Зря ты к Сове плохо относишься. Она учила нас не бояться темноты…

Совой прозывалась бывшая гадалка старуха Полонская-Решке, звали ее Савия Карловна.

Васька как-то встретил Сову на Смоленском кладбище у простенькой могилы Лидии Чарской, по которой девчонки с ума сходили. На могиле всегда лежали цветы. От девчонок всех возрастов. Со всего города. Говорили, что из других городов, даже из-за границы, приходили денежные переводы на кладбищенский храм с просьбой положить цветы на могилу писательницы.

Мальчишки все, как один, считали Чарскую белой.

Сова перебирала цветы, истлевшие бросала в ведро.

– Мы с ней учились, – сказала Сова. – В институте благородных девиц на Знаменской улице. Лида считала – все дело в обряде. Если бы удалось придумать для всего человечества обряд, который бы всем пришелся, наступил бы порядок – Золотой век. Я считаю – все дело в том, чтобы было кого страшиться и кому сострадать.

– А я считаю, что завивать девчонкам мозги вы не имеете права, – сказал Васька.

Но она как-то ласково махнула на него белой лавандовой рукой и хохотнула.

– Имею, имею…

Она научила девчонок гадать, чему они и предавались, сидя в темных углах двора.

Нинку Сова обожала – казалось, даже побаивалась.

– Там Коля жил Гусь, – грустно сказала Вера. – Ты Колю Гуся помнишь? Он за мной ухаживал. Правда, он был много старше. Коля мне письмо из госпиталя прислал. А я ему не ответила – зачем? Он и сейчас в госпитале – я узнавала. У меня почти все знакомые по медицине. Скажешь, плохо поступила, что не ответила? А ты не знаешь, у меня тогда как раз сынок помер.

Васька смотрел на окна, за которыми когда-то жил Гусь – Коля Лебедев, тощий мечтательный миротворец. Его брат, драчун и смельчак Ленька, погиб. Анастасия Ивановна говорила, что Леньке посмертно присвоили звание Героя.

Прямо под Лебедевыми жил Женя Крюк. Старше их года на четыре и все равно их товарищ. Женя работал и всю получку проматывал с ними. Покупал сладких вин, лимонаду, конфет, колбасы, и накрывали они стол на пустыре за сараями, и угощал Женя всех. Отец его был сапожник, сутулый труженик. Мать, пышнотелая Даша, гуляла с инженерами и артистами. Мужа она презирала, кричала ему: Счастлив будь, что я и с тобой живу, жужелица И он был счастлив. Шил модельную обувь. А Женя Крюк, их единственный сын, не хотел мириться с таким положением. Однажды он пристал к матери с кухонным ножом: Чей я сын, говори – Тут все в порядке, – ответила она ему. – Когда я тебя родила, я была молодая – боялась молвы. А теперь я на любую молву плюю.

Приходя куда-нибудь, где был рояль, во дворец культуры, в кинотеатр, в гости, Женя непременно садился за инструмент и подолгу, если не гнали, играл нечто грустное и величественное, как закат. И музыкант со второго этажа Аркадий Семенович слушал его с замиранием сердца. Аркадий Семенович не пришел с фронта. И жена его, врач, не пришла с фронта. Мать осталась. Говорят, прописала племянницу.

– Я чай поставила. – Вера вошла в комнату умытая и подкрашенная. – Считаешь?.. Я как стану к окну, так и считаю. Из нашего класса только ты пришел да Володя Вышка. В университет поступил. Ты его не встречал?

– Нет, – сказал Васька.

Внизу во дворе парни, которым, когда он уходил на войну, было лет по двенадцать, не вынимая рук из карманов, играли в мяч. Став кружком, они легонько перебрасывали мяч друг другу. Били пяткой из-за спины, били головой, но в основном легонько баночкой или носком. Девчонки линдачили у нагретой солнцем стены. Под окнами, где до войны жил Адам.

Длинный несуразный Адам.

Отец его был машинистом. Приехали они в Ленинград из Минска. Наверное, поменялись.

Сначала во дворе появился отец Адама в новой кожаной фуражке, осмотрелся, подвигал кадыком то ли в знак одобрения, то ли в знак грусти. Потом Адам вылез – руки его так далеко выпирали из рукавов, как ни у кого из мальчишек, хотя у всех рукава были короткими, – Адам, угловатый и меланхоличный, предтеча нового племени человеков, у которых главными на лице стали уши.

Дня через два он подошел к Ваське и спросил:

– Говорят, твоя матка курва?

Васька, не моргнув, выдал ему одну плюху за матку, это слово он считал оскорбительным, другую за курву – это слово он тоже считал нехорошим: да таких две, что за разъяснениями вечером к ним пришел Адамов отец и привел с собой сына с заплывшими глазами.

– За что? – спросил машинист.

Васькина мать коротко глянула на Ваську: к ней с такими разборами заявлялись часто, она предпочитала, чтобы Васька сам объяснялся.

– За вопросы, – ответил Васька.

– Какие?

– Спросить нельзя? – пробурчал Адам.

Машинист настоятельно попросил его повторить вопросы – мол, это нужно для справедливости.

Адам повторил уныло.

– Извините, – сказал машинист побледневшей, стиснувшей зубы Васькиной матери. – Мы домой спустимся. У него очи запухли, еще у него дупа запухнет…

Нужно отдать справедливость Адаму – не ревел Адам, кряхтел только.

А недели через две, к Адаму уже попривыкли малость, появился Барон, мослатый нахальный шестимесячный дог. Эти двое с первого этажа так громко стенали и скулили, угнетенные несправедливым разделением труда: Сам на паровозе катается на юг и на Черное море, а мы с тобой дрова коли, как рабы Рима, полы скреби, кухарь, уроки учи… – что женщины-соседки, по большей части ответственные квартиросъемщицы, провозгласили Адама, а заодно и Барона, бедными сиротками, поскольку Адам единственный во дворе рос без матери, и принялись ему все прощать. А он крутил на подоконнике патефон, учил Барона считать до ста, и оба не давали прохода девчонкам.

Как-то Адам остановил Нинку, она шла с этюдником, и потребовал показать картины. Он так и сказал: картины. Нинка показала, она не стеснялась. Адам посмотрел, посопел, поднял ногу, чтобы ступить на порог квартиры, да так и застыл – задумался.

Может быть, через час Адам появился у Нинки и отдал ей все свои краски – и акварельные, и масляные – и свернутую в рулон бумагу.

– Батя говорит, я их без соображения тру. А ты их на хорошее употребишь, – сказал он, жестко произнося р.

После Адама и некоторые другие мальчишки, поняв тщетность своих живописных усилий, а рисовали во дворе все, вручили краски и кисти Нинке. Отдавали даже цветные карандаши. Нинку вдруг все увидели и поразились странной ее красоте, странному ее взгляду: робость, смущение, стыдливость – милые основы будущих превосходств– в ее взгляде отсутствовали, как отсутствует суета в движениях большекрылой птицы. Нинка как раз была в той фазе познания, когда даже на самого близкого своего друга и верного человека, Ваську, смотрела, словно был он шмель на лугу, а она видела все сразу: и шмеля, и цветы – весь луг в равновесии с небом и ветром, цельно, как глыбу.

Васька в кухню пошел. Вера чай разливала.

Какие они с Нинкой разные.

– Вера, Адам тебя любил. Все Нинку, а он тебя. Вера подошла к нему: в одной руке чайник с заваркой, в другой – с кипятком.

– Вася, – сказала она. – Достань у меня из кармана бритвочку. – Она почти вплотную придвинула к Ваське грудь – на блузке у нее был кармашек. – Ну, чего ж ты? – а в глазах голубых шемаханский блеск.

Васька сунул пальцы в Верин кармашек, ощутив через ткань упругость и белорозовость ее груди, – не было там никакой бритвочки. В Вериных глазах опадали фонтаны смеха.

– Дура, – сказал он. – Что я, не помню, как все пацаны вдруг стали бегать к тебе за бритвочкой? Нарочно карандаш сломает и к тебе – мол, дай бритвочку. А ты говорила, вздыхая: Ну, сам возьми. В кармашке. Девчонки чуть тебя не убили.

– А я и не отказываюсь – дура. Но было приятно. У меня только-только грудь оформилась. Я тогда из вас могла что хочешь сделать.

– Не из меня.

– Чем гордишься – ты всегда на эту тему был недоразвитый. Ты и сейчас, Вася, не понимаешь – Нинкой вы все восхищались, а любили меня. На меня черт перстом указал, так моя бабушка говорила.

Адам со своим Бароном мог залезть под юбку к любой девчонке, кроме Нинки и Веры, – Веру Адам боялся. Вера же проходила мимо Адама впритирочку, иногда подворачивалась нога, и она валилась на него и ойкала, к нему прижимаясь: Ой, нога моя, нога Адам чуть не плакал.

Васька слегка поколачивал Адама за приставание к девчонкам. Однажды Адам остановил его и попросил:

– Ты можешь не драться три дня?

– А что?

– Скажи, должен я отомстить этой Верке?

Васька рассудил – вроде надо бы.

– Я ей и ейным родителям малокровным устрою джазу.

– Валяй, – сказал Васька.

Адам воткнул между рамой и стеклом Вериного окна иглу хомутную с привязанной к ней суровой ниткой, нитка могла быть простой, не суровой, но Адам настаивал на повышенной прочности – наверное, надеялся поднять звук джазы до отвернувшихся от него небес. Дело заключалось в следующем: другой конец нитки привязывался к катушке, катушку следовало вращать в петле – от вибрации стекло начинало гудеть. Натягивая и ослабляя нитку, можно было менять тональность этого гудения и его громкость.

Верино окно гудело три ночи. Вера ходила в школу невыспавшаяся, бледная, ее родители, тоже бледные, не подавали вида, что происходит кошмарное черт те что. Адам, тоже бледный, упрямо губил их всеми частотами звуков, включая и ультразвук, хоть и боялся суровой кары своего справедливого отца-машиниста.

Не спал весь дом, хотя и не понимали люди, что же там во дворе происходит.

На третью ночь Женя Крюк, свесив одну ногу наружу, подыграл Адамовой джазе на банджо. Женя понял, в чем дело, и обратил вой стекла в песню первой любви, тоски и любовного мщения.

Музыку прекратил Васька – залез по трубе и сломал иглу.

Адам погиб в своей родной Белоруссии.

Вспомнив Адамову джазу, Васька расхохотался.

– Ничего в этом смешного не было, – сказала Вера. – Адам дурак. А маму потом увезли в больницу.

Вера ушла в комнату. Васька допил чай и за ней пошел.

Она стояла возле буфета, держала их выпускную фотокарточку, приклеенную на картонное паспарту. Посередине, в тесном окружении ребят, стояли директор, завуч и классная воспитательница Полина Марковна – все трое были помечены крестиками. Все мальчишки, за

150исключением Васьки и Вышки, тоже были помечены крестиками. И шесть девочек из двенадцати.

– Вышка живет далеко, да и недолюбливал он меня. Вася, он тупой, правда? С девчонками я никогда не дружила. Остался у меня ты один. У тебя есть белая рубашка? Хочешь, я тебе папину дам?

– Давай, – согласился Васька. – Галстука у меня тоже нет.

Все следующее утро Васька доделывал ковры. Их было шесть: три на стенах, три на подрамниках. Разукрашивал одежду и оружие каменьями, золотил орнамент бронзовым порошком, наводил боевой румянец на суровые лица. И пел.

– И репертуар у тебя Афонин, – укорила его Анастасия Ивановну, жалея для него даже песен.

Она вошла в его комнату с Сережей. Причем она вела Сережу за руку, как сына, и всем своим видом говорила: посмотрите на него – каков, а?

На Сереже вместо курточки с залатанными через край локтями и широченных самодеятельно ушитых брюк был надет костюм маляра-живописца Афанасия Ника-норовича, бежевый: не тот, на котором ордена привинчены, – другой, еще лучше, всего два раза одеванный и теперь безжалостно перешитый.

Васькины губы шевельнулись.

Не порицай. Настьке сын нужон, – прозвучал в нем смущенный голос Афанасия Никаноровича. – Не сумели мы с ней в свое-то время. А теперь она себе не дозволит. Что говорить – дура. А ты все же не порицай.

Сережа сиял и мучился одновременно. Он был похож на обтертое рукавом краснобокое яблочко.

Ух как он был хорош'

– Принц – сказал Васька. – Артист балета. И куда это вы, простите за любопытство, так богато вырядились?

– Устраиваться идем в нашу организацию, – сказала Анастасия Ивановна с гордой поддевкой.

– Геология пострадает.

– У Сережи организм деликатный – для тонкого дела. Это у некоторых плечи как раз в самый раз, чтобы камни дробить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю