Текст книги "Река (сборник)"
Автор книги: Радий Погодин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Старик повел вялого Ваську на спиральную железную лестницу. Встречные уступали им дорогу, прижимаясь к столбу.
– Хочется посмотреть сверху вниз? – спрашивал Васька. – А есть среди Вас птички? – Он смеялся, перевешиваясь через перила, словно освобождая желудок, и говорил морщась: – Нет среди вас птичек.
Встречные терпеливо молчали, им не нужно было оправдываться, их вело наверх здоровое любопытство, здоровая боязнь высоты и здоровое знание, что летать они не умеют, что неумение это заложено в человеке как качество фундаментальное, от которого простираются другие качества, помельче и послабее.
На круговой площадке с широкой каменной балюстрадой и бронзовыми статуями святых старик остановился, выпустил Васькину руку и прислонился к мрамору между окон.
– Недавно молодой человек бросился сверху, с купола. Демобилизованный вашего возраста. Я видел, как вы наклонились над ограждением. – Старик проглотил слюну, морщинистая шея его была тонкой и хрупкой, зеленоватые волосы вздыбились, образовав вокруг головы сияние. – Я напишу летящего солдата.
– Солдат должен лететь только вверх – сказал Васька и сурово уставился в пространство перед собой.
Сердце, предвосхищая удар о кровельное железо, замирало. Дыхание останавливалось. Мозг, разрастаясь в гневе, командовал сердцу – жить.
– Оноре бросился. Оноре Скворцов. Мой друг. Вот такой парень – Васька сунул старику под нос кулак с оттопыренным большим пальцем. – Икар.
На Ваську и старика падали крупные капли – влага конденсировалась, соприкасаясь с золотым железом.
Старик снова потянул Ваську за руку.
– Пойдемте. Я тут близко живу. Чаю заварим.
И, пока они спускались тоже по винтовой, но уже каменной лестнице, просторно-гулкой, старик все твердил: Чаю заварим.
Навстречу им лезли крикливые школьники, жестко-глазые и честолюбивые.
Старик затащил Ваську к маятнику Фуко.
– Вы, конечно, уверены, что Земля круглая. И я уверен. И всякий раз сомневаюсь. – Старик взял тонкий бамбук, подтянул маятник и пустил его по черте.
Вспоротый тросом воздух чуть слышно пофыркивал.
С кем же он ходил сюда в первый раз? И как это было прекрасно – слушать соборное эхо
У мозаичных икон стояли леса. На стенах темнели сырые пятна.
– Ваш друг не единственный. За сто лет с купола бросились… – Старик не назвал цифру. Сказал: – Не будем осуждать ни его, ни других. Вы, наверное, знаете, почему он так поступил? Впрочем, наверняка никто знать не может. Самоубийство таинственно и заманчиво. Есть в смерти что-то такое… Почему люди спешат посмотреть на мертвого? Заглянуть ему в глаза? Смерть наделяет живых дополнительным благом: поэзией и прощением. Он нас простил – простим и мы его. – Старик поднес ко лбу сложенные пясточкой пальцы, поднял глаза к небесному свету, округлил рот и тут же, через усилие, отвел руку к уху и вцепился в свои зеленоватые летучие волосы. Глаза его медленно вернулись к сумеречному свету собора. – Он умер, но душа его не отлетела, она вошла в этот маятник. Я стоял здесь. Я видел, как маятник дрогнул. Всю войну, все дни блокады маятник не был в покое. Я часто приходил сюда. Жан-Бернар-Леон Фуко не все рассказал о своем открытии. Это – регистратор душ… Он существует сам по себе.
– Ну да – на тросе.
– Все, в сущности, на тросе. И сама Земля, и люди на ней… Маятник вздрогнул, и я понял – кто-то бросился с купола. Я пошел прикрыть тело.
У Васьки стянуло низ живота, мурашки прошли по спине, между ягодиц и по икрам.
– В любопытстве к праху и тлену, прямо-таки завораживающем нас, успех сюрреализма, – сказал старик. – Ответьте честно: вот идете вы по дорожке в Парке культуры, скажем, на Елагином острове, и видите с одной стороны розовый куст цветущий, с другой стороны кошку дохлую – что подействует на вас сильнее?
Васька пожал плечами.
– Кошка. Если я даже сопротивляться буду, потянет посмотреть.
Старик спрятал руки за спину, словно опасался, что они начнут суетиться, торжествовать его правду.
– И, глядя далее на розовый куст, вы будете ощущать присутствие дохлой кошки?
– Буду, – сказал Васька. Он представил и куст цветущий, ликующий, и кошку плешивую, плоскую, похожую на опаленный плесенью старый валенок, и, понимая, что истинно будет так, как старик говорит, случись ему проходить мимо – повернется его голова, преодолевая сопротивление тела, особенно шеи и живота, куда, казалось бы, и смотреть нескромно, потому что смерть обнажает естество более, чем баня, повернется непременно, хоть он и привык на войне к обнаженному и трагическому. И захотелось Ваське, чтобы кошка была живая, а еще лучше – собака, и куст цветущий, не обязательно розовый, можно сирень, а за кустом – березы, и сосны, и елки, и песчаный обрыв к мелкой речке, в которой ни нырять, ни плавать, только бегать в звенящих брызгах.
Старик говорил что-то о сюрреализме, похожем по сути на Крошку Цахеса. О кубизме, супрематизме, абстракционизме и прочих штуках, по сравнению с которыми сюрреализм звучит как смех в крематории.
– Если цветение жизни дает художнику право на, грусть, даже на отрицание, то смерть – увы… а фальшивая смерть тем более. Сюрреализм – это самый откровенный и самый оголтелый ханжа современности. Беспалый шут на пиру царей. Торговец уродством, фальшивой смертью, фальшивыми драгоценностями.
Верьте мне, – говорил старик. – Верьте мне: Гитлер и атомная бомба открыли дохлой кошке путь на престол искусства. А трагедия нынче – всего лишь пустой сосуд. Смерть стала чем-то вроде одежды.
А Ваське было наплевать на все это дело. Не было дохлых кошек – была живая собака. И Васька был там, на душистой луговой речке, мелкой и ясноглазой. Лежал на горячем желтом песке, и с живота его, надутого чем-то сладким, готовилась улететь в небо многодетная божья коровка.
По голосу, по манере говорить таинственно и замысловато Васька представлял себе жилье старика в виде забитой хламом, закопченной примусом комнатушки. Череп должен быть на столе среди немытых тарелок. В черепе огарок свечи. Чучело совы на шкафу. Книги – жесткие, как доски. Ширма – фиолетовые руки с растопыренными пальцами по черному шелку. Стеклянный глаз на блюдечке, как у Петра Мистика.
Служил Петр Мистик в морском клубе гардеробщиком, а прозывался так из-за матери, старухи Полонской-Решке, она до революции была гадалкой.
Видит Васька наплывом, как старик кладет прозрачную руку на череп с горящей свечой внутри, заводит глаза, говорит: Верьте мне, – и живая собака становится дохлой кошкой.
Васька искоса глянул на старика. Старик был ухожен, казался насквозь промытым, как старый детский доктор. И тем не менее что-то указывало на его одиночество – может быть, строй мысли? может быть, зеленоватые волосы? может быть, торопливость?
Жил старик на Гороховой. В доме, облицованном серым зернистым гранитом. Лестница была чисто вымытая. Имелся лифт. В открытые окна с цветными витражами входили запахи Адмиралтейского сада и звон трамваев.
На седьмом этаже старик распахнул дверь крепкого дерева и легонько втолкнул отяжелевшего Ваську в запах кожи, паркета и книг.
Налево большая кухня с изразцовой плитой, заставленная разнопузыми самоварами. И на полу вокруг плиты изразцы, остальной пол паркетный. На столе, на клетчатой скатерти, кофейная мельница красного дерева. Направо – две белые двери с фарфоровыми ручками. Прямо, шагах в пяти, деревянные вощеные ступени и широкий проем в стене, на треть прикрытый гобеленовой шторой. Дальше, в просторном светлом помещении, цветы, картины, столы и крутая деревянная лестница, ведущая наверх.
Показалось Ваське, что старик обманул его, привел не к себе, а к кому-то, кто имеет право жалеть и наставлять.
Из глубин Васькиной тоски поднялась злость.
– Сейчас чаю заварим, – сказал старик. – Может, хотите кофе?
– Рому, – сказал Васька.
Старик кивнул и задумчиво потер переносицу.
Васька сел на ступени, пахнущие восковой мастикой.
Что киваешь? Думаешь, я голодающий? Думаешь, я вместо ужина с Исаакия сигануть хотел? А я и не хотел. Просто я, представьте, такой мечтательный.
Васька потрогал теплое вощеное дерево.
Он рассматривал картины на стенах, слабо удивляясь своему равнодушию к ним, и все же отметил: Музейного класса.
Веки его сомкнулись. Внутренние размеры глазного яблока увеличились до размеров его комнаты, а в ней на стенах – Богатыри.
Пузаны, привет – Васька улыбнулся, расщелил глаза, сквозь дрожание ресниц глянул на стариково собрание и хмыкнул. У его Богатырей перед стариковыми картинами, имеющими каталожную цену, было простодушное преимущество детей и надежд – они были румяными мальками, толстощекими головастиками, зародышами неведомого.
Из кухни шел старик с кофейной мельницей.
– Нате-ка покрутите. Сразу пробудитесь. Электричество бы к ней приспособить.
Васька взял мельницу. Провернул ручку, и запах молотого кофе увлек его горячим ветром в его детские экзотические воображения о танцующих китах и водяных девах с круглыми, как античные щиты, животами. Правда, от морей его детства пахло щами, керосином и соленой треской. После войны эти запахи так и остались в Ленинграде главенствующими: поменялся шум – примуса уступили место керосинкам.
Здесь, в вощеной квартире, от запаха кофе водяные девы зашоколадились, груди их стали гиреподобными.
– Наверное, хватит. – Старик взял мельницу, заглянул в выдвижной ящичек с намолотым кофе и, одобрительно кивая, ушел в изразцовую кухню с крахмальными занавесками, бело-синим фаянсом и самоварами. Старик варил кофе на спиртовке то ли серебряной, то ли посеребренной.
Горький аромат, преобразованный теплом и паром, утратил романтическую остроту, в нем появились деловитые молекулы сытости, они заполнили прихожую и вытеснили из нее Ваську. Васька сообразил вдруг, что идет поперек путей по бескрайней маневровой горке, а земля на ней усыпана хрустящим антрацитом, дождь накрапывает, но, главное, нету на этой горке вагона, который бы его настигал, вгоняя в озноб. Идет Васька, размазывает по лицу угольную чернь, жрать хочется, но еще больше хочется залезть в пустую теплушку. Если окажется в углу охапка сена, он ляжет, и пусть его куда-то везут. И пусть кричат паровозы…
Пушкари суетились, пытались завести свой тягач, но он не заводился. Васькин водитель Саша пошел им помочь, механик он был первоклассный. С Сашей пошли любители давать советы в деле починки двигателей. В машине у крупнокалиберного пулемета остался нелюбопытный и невозмутимый Линьков. Микола и Серега, поскандалив со своим командиром, спустились в метро. Васька советовал им загорать как люди и не лазать в незнакомое подземелье. А они возмущались:
– Мало ли – кричали они. – Может, мы стоим тут на солнышке, а они прут. Выйдут на нас ротой и что? И все, Вася. Не дожил герой до победы. Поленился в разведку сходить разведчик.
– Да идите вы, – сказал Васька. – Что вы в этом метро не видали? Только не отходите далеко. Оглядитесь чуток – и наверх. Скоро поедем.
На перекрестке, ударяясь в брусчатку, визжали болванки. Танки и самоходки на перекрестке вели бой.
В сквере, между одинаковыми домами, отделанными под нешлифованный гранит, с крышами в башенках и шатрах, копали колодец. Два старика по очереди опускались по стремянке на дно ямы, нагружали большое ведро тяжелой землей. Четыре женщины, по две зараз, ведро поднимали и относили в сторонку, к небольшой вазе белого мрамора.
У Васьки было движение помочь им, но женщины, несшие ведро, посмотрели на него не то чтобы зло, но как-то неодобрительно.
Васька к машине пошел.
У входа в метро стояли пареньки-фольксштурмовцы. Микола и Серега нашли их на темном пустом перроне.
В метро они пропитались кислым запахом страха, дешевого курева и железной дороги. Их высоко подпоясанные шинели странным образом напоминали подшитые взрослые валенки на мальчишечьих тонких ногах. Тяжелые суконные пилотки глубоко осели, оттопырив паренькам вялые уши. Один солдатик был в засаленном танковом шлеме.
Стояли они тесно, смотрели исподлобья, некоторые, предчувствуя Васькин взгляд, отворачивались.
Два снаряда подряд ухнули в дом напротив – запорошили всех штукатуркой.
Паренек в танковом шлеме вдруг быстро сунул руку за пазуху – шинель у него слегка оттопыривалась на груди. Васька подскочил, вывернул его руку, сам слазал ему за пазуху и покраснел – солдатик-фольксштурмовец оказался девушкой.
Васька закричал, почему-то всерьез разозлившись:
– Ты, Жанна д'Арк сопливая Сидела бы в подвале тихо.
Микола подошел к девчонке, сказал соболезнующе:
– Дура. – Снял ее танковый шлем. На плечи упали светло-русые волосы с пепельным оттенком, Микола присвистнул и пощупал их пальцами. Девчонка ударила его по руке. – И на кой тебе этот шлем? – проворчал он. – К твоим волосам косынка пошла бы или берет. Ферштеен – берет? И драться не нужно.
Кулаки у девчонки были крепко сжаты, даже косточки побелели. Она качнулась к своим парням. А они стояли потупившись, как бы делали от нее шаг в сторону.
А Серега насвистывал – такой музыкальный.
Васька огляделся, отцепил от ремня гранату, выдернул чеку. Фольксштурмовцы бросились на землю. Девушка закрыла темя узкими в запястьях руками.
– Салажня, – сказал Серега, прекратив свистать. – Не будет он вас гранатой глушить. Он вас на крючок возьмет… Ауфштеен – закричал он. – Гитлер капут.
Неподалеку додж три четверти фыркал, но заводиться пока не желал. Водитель Саша и еще двое Васькиных ребят утонули в доджевом нутре. Пушкари отцепили от тягача свою пушку и самосильно тянули ее к перекрестку.
Васька перешел на другую сторону улицы, магазин он увидел, когда Микола снял с девушки танковый шлем, и тогда же в его голове родилась эта мысль, даже не мысль, скорее импульс.
Дверь в магазин была закрыта тяжелыми жалюзи, крашенными, что прилично металлу, в шаровый цвет.
Снаряд чиркнул в стену над Васькой и ушел рикошетом, засвистав на такой высокой ноте, что все и сам Васька припали к земле. Снаряд затих внезапно – судьба ему была вонзиться во что-то мягкое, глухо охнувшее…
Жалюзи были заперты на замок у самого асфальта. Васька подложил под замок гранату и отступил за пилон, поддерживающий портик над входной нишей.
Граната хлопнула не страшно. Осколки выщербили асфальт. Вывеска над магазином дрогнула, но не упала. Некоторые мальчишки-фольксштурмовцы присели.
– И чего вы такие пугливые? В Польше ваша братва резвее была, – сказал Серега и опять засвистал.
Васька подергал искривленные взрывом жалюзи. Крикнул:
– Ведите их сюда, пусть поработают.
Микола поднял жалюзи один. Старики и женщины, копавшие колодец, подошли к чугунной решетке сквера.
На двери по золотистому стеклу золотом – фамилия владельца. Дверь пошла тяжело, словно ее изнутри подпирал многопудный запах духов, нафталина и воска.
В залах было сумеречно и опять-таки золотисто. Оттенок этот золотой был присущ всему магазину. Прилавки из карельской березы. Кресла, обтянутые лосиной кожей с тиснением. Сверкали свечным пламенем напольные бронзовые канделябры. Золотыми блестками над головами вихрились люстры. Солнце входило в этот раззолоченный модахауз сквозь жалюзи: казалось, от каждого окна к прилавкам были наклонно натянуты пучки желтых лент.
Васька вернулся к метро, взял девушку за руку и потянул. Она упиралась, смятенно поглядывая на пареньков.
– И вы, генералы, со мной, – сказал Васька. – Ком цу мир. Муттер фройен. Шнель.
– Гитлер капут, – испуганно прошептал бледный паренек с конъюнктивитными глазами, как-то неправильно Ваську поняв.
Девушка перестала упираться, пошла через улицу, но у самых дверей магазина как бы споткнулась.
Когда Васька легонько втолкнул ее в магазин, она задохнулась вроде. Многолетний, пропитавший стены и мебель запах духов и натертого паркета ее напугал. Пальцы ее отыскали Васькину руку и впились ногтями в его ладонь.
Васька не почувствовал ее острых ногтей. Вообще не почувствовал прикосновения ее руки. В золотистом сумраке Васька в деталях видел день, когда он зашелся. Еще снег не стаял. В городке том на окраине он пошел на кладбище посмотреть, нет ли противотанковых пушек, – Васькина танковая часть должна была проходить мимо кладбища. С собой Васька никого не взял – мол, быстро сбегаю, вы в машине побудьте.
Кладбище было уютным, пустым и печальным. Даже на войне, даже когда за оградой стреляют, на кладбище тихо. На кладбище смерти нет. Ей там нечего делать. На кладбище было тепло и безветренно. У свежевырытой могилы стоял нахальный школьный скелет с красным флагом…
Васька легонько подтолкнул девчонку к прилавку с бельем.
– Выбирай, – сказал.
Девчонка попятилась, заслонилась руками.
Васька снял с полки белую легкую комбинацию, краснея, и фыркая, и глядя в пол, перекинул через согнутую руку трусики, лифчик, чулки…
Девчонка засмеялась вдруг громко и не робея. Мальчишки-фольксштурмовцы фыркнули тоже. Васька покраснел еще гуще. Наверное, эти не имеющие отношения к военным расчетам предметы и Васькин яркий конфуз объяснили им в какой-то мере сущность происходящего. Теперь глаза у мальчишек-фольксштурмовцев светились не только любопытством к своей судьбе, но и к предлагаемым обстоятельствам тоже.
Васька снял с вешалки платье небесно-голубое, показавшееся ему очень красивым. Приложил девчонке к груди, прикрыв им провонявшую в дезинфекционной пропарке шинель.
– Зер гут, – сказал он. – Бьютифул…
Девушка взяла у него все. Засунула комком на полку и не спеша выбрала то, что, по-видимому, было ей впору. Платье она выбрала зеленое. Посмотрев с усмешкой на Ваську, Миколу, Серегу, на своих товарищей, девчонка вошла в примерочную, сверкавшую зеркалами, и задернула занавеску.
Серега свистел мотивчик. Микола скреб щеку. На мальчишек-фольксштурмовцев снова напала робость.
В магазин вошел солдат-артиллерист, посмотрел на всех без особого интереса. Взял платок. Лицо вытер. Высморкался.
– Пот глаза заливает. Мы когда на позиции должны быть? То-то Влепят нам, – сообщил он, запихал засморканный платок ногой под прилавок и ушел.
Васька услышал стрельбу сотки – звуки словно с оттяжкой, с некоей реверберацией.
А девушка уже вышла…
Она стояла на фоне золотистого бархата, хрупкая, как росток. Ее волосы образовали вокруг головы ореол, какой бывает вокруг фонаря в дождь.
Подбородок у нее дрожал.
Васька первым опомнился, сорвал с вешалки малиновое пальто бархатное и подал ей. Она опять засмеялась – пальто, как и то голубое платье, было на великаншу.
Она выбрала габардиновый плащ с легким зеленоватым отливом.
Микола дал ей перчатки белые. Серега – сумочку. Кто-то из мальчишек-фольксштурмовцев сунул туда пудреницу и носовой платок.
Вслед за ней они вышли на улицу.
Васька легонько тронул ее за плечо; для него она уже была в другом мире – в мире надежд.
– Цум муттер…
– Бывай, – крикнул ей Микола.
А Серега сказал с поклоном:
– Ауфвидерзеен.
Она провела руками в белых перчатках по вдруг побелевшим щекам и пошла.
Сначала она жалась к стенам. Старики и женщины, копавшие колодец, ей что-то прокричали, и она, осмелев, пошла посередине тротуара. Шаг ее стал легким и твердым. Звук высоких каблуков задорным. Весенняя свежесть ее одежды, смелость шага и радость глаз делали ее защищенной.
– Хурре, – сухо сглотнув, сказал мальчишка-фолькс-штурмовец с подбородком, заросшим светлой щетиной. Другой мальчишка, бледный, с конъюнктивитными веками, влепил ему звонкую и смешную на войне пощечину.
Микола разнял их.
Васька вошел в магазин, обвел рукой вешалки с одеждой.
– Шнель, генералы. Нах хауз.
Мальчишки сбрасывали с себя шинели, пилотки, кителя, брюки, и никакому фельдфебелю не приснилось бы такое быстрое переодевание.
Один за другим мальчишки выскакивали из магазина и, рыдая и размазывая слезы по грязным щекам, бросались во дворы и проулки.
Много лет спустя Васька попытается рассказать эту историю и стушуется и собьется уже в начале. И один из слушателей, человек постарше его, скажет:
– Сами не верите?
Васька ответит:
– Да как-то, знаете… Вроде все было проще.
– Я тоже не верю себе, когда вспоминаю, что в Берлине, в Шенеберге, работала пивная. Мы стреляли из пушек и в пивную ходили пить пиво. И в пивной шел вежливый разговор: Битте шон… Данке шон…
Старик в своей изразцовой кухне говорил что-то, в его интонации была уверенность, что Васька слушает его внимательно и созревает. Васька вспомнил, что по дороге старик увязывал розовый куст с дохлой кошкой, – Васька потряс головой и попытался вникнуть.
– …идеи добра нанесли искусству урон не меньший, чем идеи зла, а возможно, и больший. Зло направленно и прагматично. Зло называет себя очищением. Тогда как добро именует себя спасением. Оно абсолютно.
– Трепотня, – пробормотал Васька. – Мякина. Добро – это работа.
Старик глянул на него, быстро и беспомощно мигая, и объяснил с детской обидой в голосе:
– Я, собственно, говорил о Палеологовском возрождении и возврате к мистическому. – Справившись с огорчением, усмехнувшись, старик спросил: – Вам кофе черный или с молоком?
Васька подумал, что натурального кофе он еще и не пробовал, пил Здоровье, ячменный, желудевый, даже свекольный.
– Со сливками, – сказал он.
Старик шевельнул седыми бровями, разлил кофе из небольшого серебряного кофейника по маленьким черным чашкам. Черные чашки стояли на золотых блюдцах.
– Простите, а ваши родители?
– Нет у меня родителей. Мама была.
– Простите еще раз великодушно. – Старик посмотрел на Ваську в упор. – На какие средства вы живете?
– Стипендию получаю на подготовительных курсах. А вообще-то халтурю… – Ваську задевали стариковы вопросы. Почему-то даже маленькая помощь или просто сочувствие дают право лезть в душу. А может быть, я не хочу. Может, мне больно. Может быть, по моей душе разрешается ходить только в тапочках. У Васьки защекотало в носу, словно ему чихать надо, он посмотрел на картины в большой стариковой комнате и сказал доверительно: – Я исключительно живописью халтурю, для барахолки.
Подбородок старика задрался.
– Живописью, молодой человек, нельзя халтурить. Видите ли, искусство…
Васька улыбнулся восторженно.
– Искусство – школа чувств, страстей, сочувствия, самопознания. Я в каком-то романе прочитал. Такая, извините, галантерейная мудрость. Ее можно метрами отмерять, как кружева или веревку пеньковую. Школа личности, школа добра, красоты, соития, черта в ступе, дерьма на лопате.
Старик пододвинул к Ваське сахарницу, тоже серебряную.
– Нужно было чай заварить, – сказал он со вздохом. – Кофе – напиток светский, не для задушевного разговора. В общем, вы правы. Насчет слов. Слова – питательная среда, на которой, как на агар-агаре, размножаются и вырастают безысходные мысли. Слов становится вдруг так много. От них некуда деться. Человек устает с ними бороться и уступает.
– Кому?
– Словам. Больше всего слов у общественного мнения: вот почему ему-то он и уступает и перестает быть личностью.
Васька развернул тяжелый дубовый стул, сел к столу.
– А что, разговор хороший пошел – может, я за пол-литрой сбегаю? Колбаски чесночной – у меня мясные талоны не отоварены.
Старик встал, достал из резного буфета старинный штоф с вензелем. В водке купался, кружась, стручок красного жгучего перца. Старик достал хлеб в серебряной плетеной хлебнице, покрытой салфеткой, и копченую колбасу, пододвинул Ваське штоф и хрустальный стаканчик.
– А вы? – спросил Васька.
– Я пью по праздникам. К сожалению, сегодня не праздник.
Дожал я тебя, спаситель, – подумал Васька грустно.
Васька налил водки в стаканчик, встал, поднял стаканчик над головой торжественно.
– Вы ошибаетесь – сегодня праздник. Праздник моего спасения. Тяжело быть спасенным, но жить нужно. Что-то нужно придумывать. Вчерашняя жизнь, она, конечно, будет хватать за жопу, но она все же там – уже позади. За ваше здоровье – Васька выпил.
Старик поморщился, понюхал корочку хлеба. В его глазах была скука.
А ты хотел, чтобы я на пупе перед тобою вращался?
Васька сказал:
– Спасибо, – и не стал расшифровывать, за что спасибо – может быть, за приглашение к чаю. Пожал старику руку и пошел. В дверях обернулся и потянул носом – оно – именно так пахло платье Анны Ильиничны, когда она прижимала стриженную лесенкой голову какого-нибудь лоботряса к своей груди и говорила негромко: И ведь не долог час, когда эту голову озарит божественный свет мысли. И все же, о, господи, побыстрее бы.
Васька вернулся, еще раз пожал старику руку, но уже мягче, даже с оттенком ласковости, еще раз сказал спасибо, вытащил авторучку и записал на каком-то рецепте свой адрес.
– Думаю, не придете, но был бы рад – очень рад. На улице Васька заорал громко:
– Дурак, ну дурак И зачем старика обидел?
Старуха, похожая на забинтованную птицу, клювик раскрыла:
– Растишь вас, растишь, а все радости – пока вы маленькие. Вот победа была – радость. Будто ангелы в небе ожили.
– Что ты, бабуля, крякаешь, шла бы ты, милая, в садик на скамеечку. Он хотел о прошлом поразмышлять, а не вышло. У меня, бабушка, прошлого нету. Ни детство, ни война не могут быть прошлым. И умиленья перед его плешивостью у меня нету. – Васька сунул руки в карманы и пошел к Неве, к мосту Лейтенанта Шмидта.
Над рекой парили чайки, ветер сносил их на берег, они кричали тоскливо, словно потеряли птенцов, но никто не обращал на их крики внимания, все любовались их легким полетом.
Васька шел мимо Исаакиевского собора, но теперь эта лестница в небо не манила его. Он увидел вдруг, что собор при гордо поднятой голове, при широко развернутых плечах скорбен.
В тиглях Васькиного сознания спекалось зерно, появление которого он уже чувствовал, но не мог предположить даже отдаленно, что из него прорастет.
Васька, – звал его голос отставного кочегара дальнего плавания, маляра-живописца, героя-сапера Афанасия Никаноровича. – Васька, не выставляйся. Хоть передо мной не лги. Худой ты стал, Васька. Наглый. А все из-за какой причины? То-то и оно. Не знаешь будто бы? Оттого наглый, что твоим рукам сейчас работа нужна, голове – мысль, сердцу – любовь. А у тебя что? Одни мифы. И не ссылайся: все воевали, у всех голова болит.
Васька зашел во двор с эмалированной табличкой на стене подворотни: Уборная во втором дворе направо. Афанасий Никанорович умолк. А когда Васька вышел на мост Лейтенанта Шмидта, где с левой руки заводы и корабли, а с правой – художества и наука, маляр-живописец снова в его голове зазвучал:
Васька, таких квартир мы с тобой не отделывали. Я говорю, как у этого старика. Наверно, профессор. Правда, не очень похож.
В квартирах, в которых они в свое время работали с Афанасием Никаноровичем, Васька никогда не видел расставленной мебели, не видел их прибранными.
Васька, может, он академик – у профессоров-то по большей части черт ногу сломит, а вот академику беспорядок зачем? Академики картины любят. Кто из умных людей картины не любит – одни дураки.
Может, и академик, – подумал Васька. – Но какой-то свихнутый. Еще от блокады не отошел. Маятник дрогнул, и я понял… Что ты понял? Что? Это никто не в силах понять.
Мысль пришла: Сходить к его матери, что ли, – может, помочь надо?
До вечера он гулял. В ресторане Универсаль выпил кофе с ликером – после Вериной свадьбы ресторанов он не боялся.
Пестеля, дом 13… было записано у него в книжке. Адрес дал Сережа Галкин. Сережа уже навещал ее.
В арке, доходившей до пятого этажа, на провисших ажурных цепях покачивался фонарь. Двор показался Ваське итальянским, но чистым.
Мать Оноре Скворцова говорила тихо, и все слова ее были ласковыми. Она сказала:
– Феденька? Освобождал Прагу? Он вам рассказывал?.. Странно. Ранили его в Китае. – И спросила: – Вы, конечно, знаете о его ранении? Врачи не надеялись, что он выживет. Надежды не было никакой. Он ведь лежал здесь в госпитале. В Ленинграде. На Суворовском. Очень долго лежал. Чтобы облегчить его страдания, ему кололи морфий. Сестрички, наверное, не скупились. Феденька нравился девушкам. И вот что вышло…
Васька вспомнил серую алебастровую маску, в какую вдруг превращалось лицо Оноре Скворцова. Тогда Оноре выходил из аудитории. А на следующей лекции был свеж и нов, как его орденок.
Ваське всегда хотелось заглянуть ему в глаза. Что там было в их глубине? Какие узоры? Теперь он знает – там был цветущий куст дрока. Может, Оноре и не освобождал Прагу, но, говорят, Злата Прага получила свое прозвание из-за обилия этих кустов с золотыми цветами.
– Когда ему не удавалось достать морфий, он пил желудочные капли. – Голос ее звучал нежно и как бы заученно. – Сначала они ему помогали. Потом они перестали оказывать на него нужное действие. Бедный Феденька. Вас удивляет, что я говорю обо всем этом ужасе так спокойно. Я уже все выплакала. Задолго до его поступка. Не жилец он был. Нет, не жилец… – Этим она придала лику своего сына тихое светоносное качество.
Ваське казалось, что она кутается в свое горе, как в черный шелковый платок с кистями. Но раздражения она в нем не вызывала, – глядя на ее тонкие пугливые пальцы, бегущие по ковровой скатерти, будто бы подчиненные неотвязной мелодии, он пожелал ей от всего сердца встретить хорошего одинокого офицера-вдовца.
На улице Васька прокричал в лицо заросшему щетиной инвалиду:
– Он, видишь ли, не жилец, он ангел с душистой задницей. А я – жилец. Конь
Инвалид посмотрел на него задумчиво и вдохновенно, как портной перед первой примеркой. И сказал:
– И не трухай – живи Умереть легко. Перестал дышать и лежи как паинька. А вот жить, когда все болит… И наплевать, что плохой, – хорошие там остались. Не трухай – живи.
Придя домой, Васька обнаружил сунутую в дверь телеграмму. Анастасия Ивановна могла бы на стол ее положить, но она давала ему понять, что не читала, – так он ей и поверил.
Телеграмма была от Юны: Как сирень у собора вопр знак.
Васька долго и бестолково смотрел на полоски с текстом. Привыкший к мысли, что телеграммы дают только в случае смерти или рождения, он никак не мог понять ее смысла – злился. Потом засмеялся.
– Сирень у собора вянет, – сказал он.
Он запел вдруг и, напевая, обтер пыль. Вымыл в комнате пол. Все прибрал. Вымыл пол в коридоре и в кухне.
Анастасия Ивановна, придя с работы, выговаривала ему из своей комнаты:
– Не нужно, Вася, не озоруй – я сама вымою.
А он шлепал мокрой тряпкой по полу и кричал зычно:
– Где чистота, там будущее
Правильно, Васька, – одобрял его действия Афанасий Никанорович. – Баба в будущем не понимает: бабе важен только сей миг.
Окончательно переселившись к Анастасии Ивановне, кочегар дальнего плавания, маляр-живописец вроде поутих.
Если не считать того, что один раз он приклеил калоши Анастасии Ивановны к резиновому коврику резиновым клеем и потешался над ней, пока она их отрывала. Зато вечером они купили ей блестящие боты с кнопкой.






