355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Погодин » Река (сборник) » Текст книги (страница 17)
Река (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:11

Текст книги "Река (сборник)"


Автор книги: Радий Погодин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

В избе бабки Дорофеевой визгливо и плотоядно пели старухи.

Когда подвыпившая студентка Алина пришла к отцу Михаилу, как она полагала, за своим сундуком, она некоторое время мигала, оторопев, потом села на пол, потом прошлась вдоль картин на четвереньках, потом залезла на диван. Первое, что вспыхнуло в ее мозгу, было, конечно: Петров-Водкин Но следующей была мысль, высказанная, как она полагала, Бернардом Шоу, о том, что только посредственный ум стремится увидеть сходство, ум высокий стремится увидеть разницу.

– Я всецело ваша, товарищ отец Михаил, наслаждайтесь, – сказала она с некоторым недоумением.

– А если ремнем по заднице?

– Там, где такое искусство, там не может быть физических грубостей. Видит Бог, – сказала Алина.

Спать она ушла в сторожку, где, сидя у окна, умерла Анна. Снился ей какой-то хороший сон, с мамой, собакой и пирогами.

Работы было много. Окантовывать холсты. А некоторые, как говорил отец Михаил, подмазать. Работы его отличались большей декоративностью и плотностью фонов и цветных плоскостей, но не двигались к Палеху, как это случилось у Мыльникова, а двинулись они к древней иконе, избежав иконной стилизации. Алина, которая пылесосила их и протирала водой пополам со скипидаром, только ахала и приседала. Она все время кричала на попа:

– Да не трогайте вы Не прикасайтесь Подите вы со своей кисточкой

Она смывала свежее письмо, когда отец Михаил уходил в храм. Василий ей не мешал. Он стругал рейки. Окантовывали они с отцом Михаилом вдвоем.

Отец Михаил раздобыл в Сельхозтехнике водопроводные трубы, отковал костыли в кузнице автопредприятия в двадцати верстах от деревни Золы.

Трубы они покрасили белым и навесили по периметру всего храма. Проделали они это ночью – паства даже не обратила внимания, поняв это как удобства для вывешивания новых образов, которые, как говорила молва, были написаны отцом Михаилом, и если владыка митрополит их освятит, то и хорошо. А вместо лампадки можно приспособить солонку.

Сорок дней скорби по Анне приходились на праздник Рождества Пресвятой Богородицы.

В этом и был весь ужас предприятия. Но отец Михаил был непреклонен – сейчас или никогда. Алина бледнела и попискивала, сжимая на груди сцепленные пальцы. Но глаза ее горели, словно она шла на бой за чью-то поруганную честь. Жила она сейчас у бабки Дорофеевой, бабка поила ее молоком.

Все население деревни Золы и других деревень, не подозревая того, было втянуто в некий противобожный заговор, хотя сам организатор не знал, насколько заговор действительно противобожен и можно ли его затею вообще так рассматривать. Засыпая, он верил, что творит великое божье дело, восстанавливает справедливость и красоту.

Перед праздником Рождества Богородицы отец Михаил смотался в Ленинград на один день и привез свечек две коробки из-под скороходовских башмаков.

– Ты будешь продавать, – сказал он Алине. – У дверей храма.

День был солнечный, красивый. Облака в небе, предвещавшие короткий дождик, тоже были красивые, как в кино из жизни птиц. Алина в свитере – было прохладно – продавала свечи.

Старухи шли принаряженные. На бугроватых, венозных, толстых и тощих ногах. Но шли и молодые колхозницы и мужики. И школьники.

Анна подошла к церкви Жен-Мироносиц с одной мыслью, чтобы посмотреть в сторожке, где она жила, на фотокарточку – на себя молодую. Она уже всюду была и последнее время все чаще возле детей – особенно в детских садиках. Детей она чувствовала всех сразу, сколько их ни будь. Она даже в младшие классы школ заходила. Или вставала Анна посередине дороги, когда шло домой деревенское стадо. И коровы, и овцы обходили ее. Некоторые телки даже норовили ее боднуть. И дети ее чувствовали – затихали. В ее присутствии они спали крепче. И птицы, и пчелы, и комары облетали ее – ни разу ее не кольнули, не прикоснулись.

В сторожке было чисто. Кто-то подметал тут, проветривал и вытирал пыль. Анна посмотрела на фото, где сидела она такая грудастая, и себе не понравилась – очень она была довольна всем: и собой, и своим новым знанием.

Покинув сторожку, она решила и в храм заглянуть. У дверей стояла студентка Алина со свечками.

Чего это она? – подумала Анна. – Ей уже в городу надо быть на учебе. И прошла в дверь. И ахнула.

День был светлый. Ломился в окна. Окна были вымыты.

Но храм сиял изнутри своим светом. Отец Михаил говорил, что в старину храмы расписывали в основном с тем умыслом, чтобы они изнутри светились.

На стенах висели портреты. В основном, женщины. И молодые, и старухи, и девочки. Старух и стариков больше. Но написаны они были так, что стариками не казались. У всех цвета радостные, хоть одежду возьми, хоть глаза, хоть на фоне чего. И у всех на лице доброта. Почти всех знала Анна, не знала лишь тех, кто до ее прихода в Золы умер. И со всеми Анна здоровалась…

И вдруг Анна остановилась, как бы споткнулась: на восточной стене, близко от алтаря, где на тумбочке, покрытой розовой скатертью, стояла икона Спасителя в серебряной ризе, которую отец Михаил у кого-то купил, для чего ездил аж в Каргополь, висел ее портрет. На руках она держала мальчика с бубликом.

– Пашка, – прошептала Анна. – Ясный мой. Пашка…

Народ стоял молча, растерянно. Кто крестился, кто хмурился, кто улыбался, как бы утратив разум. Все держали в руках свечки, как бы отгораживаясь ими от развешенной на стенах радостной жизни. Они были очень похожи на свои портреты. Анна это видела. Вот стоит бабка Дорофеева с лицом красно-коричневым, как дрова. А на портрете она крутощекая молодуха в красном платке. И в каждой руке сноп ржи. И все они, привыкшие жить трудно и некрасиво, стеснялись прекрасного вида своей души. И свечки свои не зажгли от лампад из страха, что кто-то их укорит. Гордости страшились они, выпрямления спины и свободы.

Анна почувствовала в себе силу огня. Она сделалась шаровой молнией. Пронеслась по всем свечкам, и храм озарился еще краше.

И сотряс его вздох узнавания себя в красоте.

Отдав свой огонь, Анна уменьшилась до размеров пылинки. Почувствовала, что ее тянет в путь, что она опаздывает. Подлетела к приоткрытому окну в алтаре, оглянулась – храм сиял. Ярко сияли свечи. Еще ярче сияла живопись, развешенная на стенах. Но сильнее всего сияли глаза людей, не пришедших в себя от соприкосновения с чудесным. И уже улетая, Анна все же вернулась, бросила взгляд на свой портрет с Пашкой. Пашка сжимал в руке бублик, ароматный, посыпанный маком.

Прошел дождь. Анна уносила с собой запах дождя. Желая предстать перед Спасителем именно в этой сущности: Там, наверное, дожди не идут, – размышляла она. – Душам праведным приятно будет услышать запах дождя, а то все цветы, все розы…

Подлетев к горам, Анна почувствовала как они высоки, как трудно через них перебраться. Но она поднималась, уносимая ветром, – может быть, она, став такой малой пылинкой, уже не имела своей воли. Но нет, она чувствовала направление пути и его придерживалась, даже когда ветер хлынул вниз, в черное ущелье.

В светлом небе сверкала звезда. Анна поднималась все выше и выше – к звезде. И только подлетев совсем близко, она различила, что звезда состоит из миллионов-миллионов небольших огоньков, таких, как огоньки свечек. Влетев в это сияние, как в цветущую яблоню, Анна услышала со всех сторон шелест: Запах дождя…, Запах дождя…

В центре звезды огонь был громадно-слепящим. Анна поняла, что это и есть Престол Божий, и, позабыв в слезах, что она душа и несет Спасителю всего-навсего напоминание о влаге земной, упала перед ним на колени и прошептала в тоске: Господи, не убивай Пашку. Не отнимай у него лица. Она хотела что-то добавить о рыбе, но силы на это у нее не хватило.

Полнолуние

Дорога – отчуждение. Дорога принадлежит только себе.

Россия – дорога, потому не Европа, не Азия – только Россия.

Ты, научающаяся от своего ума, ты, живущая от своей головы, ты, либо грудь в крестах, либо голова в кустах, – где твоя голова?

Песни России – песни дороги. Россия хоронит своих мертвых в дорогу, потому и нет у нее древних погостов, потому и нету крестов на могилах – только столбики. Стоит крестам нарасти, как Россия начинает движение, и кресты рушатся…

На войне Василий Егоров служил в разведке. От этой службы впоследствии в его картинах возникла тема дороги: деревенская Владимирка, идущая сквозь европейские города, с перехожими стариками, старухами, пьянью колхозной и коровами черно-белой породы. Эти его картины не любил выставком – не желал их видеть. Волоки, – говорил выставком, – хризантемы, сирень. У тебя сирень лучше, чем у Кончаловского. И где ты так насобачился? А военно-патриотическая тематика у тебя не прет.

Старые солдаты, выступающие по телевизору, как они сами говорят, в большинстве своем служили в разведке. Хватали языков. Помногу. Один разведчик из литературного начальства нахватал более семидесяти языков. Спрашивается – зачем? Куда их девать? Их после отлова и допроса нужно сопровождать в плен – не расстреливать же. Хотя расстреливали, если так много ловили…

Почти в самом конце войны новому командиру Васькиного взвода понадобился язык.

– Зачем? – спрашивал Васька, – Если хотите, мы вам роту немцев в плен возьмем. В наступление пойдем, этих языков будет – хоть жопой ешь. Если вам сведения о противнике нужны, я вам все расскажу, ничего не скрою. Агентурная разведка на нас работает, на танкистов. Авиация тоже. Она все видит – куда кто попер. Хотите красивый узор в карте нарисовать – срисуйте с моей. Я только вчера в разведотделе корпуса срисовал. Там мне всегда дают срисовывать. Я же им от своего делюсь. Наша танковая разведка – разведка дорог, чтобы танки шли вперед и не горели зазря. Техника дорогая. А язык – ну, куда он вам? Немец как немец. Ничего ценного, кроме Гитлер капут, не знает. И никто сейчас ничего ценного не знает – только маршал Жуков.

Но командир взвода был непоколебим, как вечная мерзлота. Он, мол, покажет неким героям, как нужно брать языка по науке, по-грамотному. Командир взвода всю войну проучился в училище в городе Томске – не какой-нибудь скороспелка, к каким они тут привыкли, на фронте, и сейчас ему очень нужно применить свои знания на практике.

Васькина часть стояла против небольшого городка – томилась в ожидании пехоты: эта чертова пехота всегда отставала. Говорили, часть отведут для техпрофилактики, наверное, готовился большой бросок.

Лейтенантов в роту дали двоих – талии, как у ос, щеки с круглым суровым румянцем: лейтенант Крикунов, в первый взвод к Ваське, и лейтенант Еремин, во второй взвод к Степану. Настоящий командир Васькиного взвода ушел в госпиталь подлечить язву желудка. Лейтенант Крикунов ухватил взвод за горло. Оружие заблестело. Пряжки ремня на солдатских животах впились в пуп, не болтались за ненужностью где-то там, ниже пояса. Во втором взводе та же картина – у них настоящего командира давно перевели в разведбатальон корпуса. Может быть, лейтенанты сговорились, может, такая у них была психология, но скорее всего, их научили перед отправлением на фронт: хотите быть командирами, сломайте солдата, тем более фронтовика, иначе вы не офицеры будете, а дерьмо в хромовых сапогах.

И ничего-то они не знали о дорогах. Они ехали. Они были пассажиры. Не видели они грядущего поворота, потому им и нужен был, как вхождение в войну, язык живой и трепетный, чтобы пощупать, ощутить власть над страхом и надеждой.

Васька же и другие разведчики не видели в офицерском желании никакой логики. По дорогам языки идут, и толпами, и дисциплинированными подразделениями с офицером и белым флагом. В плен идут – Гитлер капут

– Неловко, – говорил Васька лейтенанту Крикунову.

– Перед кем неловко?

– Вообще. Цирк получается. Давайте я один схожу.

– Больно ты, помкомвзвод, на язык смелый. Пойдем как сказано. По правилам: группа нападения, группа захвата, группа поддержки…

Со временем публицисты найдут в решениях генералов и маршалов грубые ошибки. Скажут, что не нужно было Жукову идти на штурм Зееловских высот, надо было обойти их крюковым манером, игнорируя то, что Васька Егоров и тысячи солдат Жукова дышали молодыми липами в тихих берлинских пригородах, а на Зееловских высотах Немец принимал свой Последний Смертельный Бой, хотя спокойно и неосудимо мог бы сложить оружие перед превосходящими силами. И в рейхстаге Немец пойдет на Последнюю Смерть, а русский солдат на Последний Штурм, хотя рейхстаг могли превратить в песок стоявшие вокруг него тяжелые танки.

Говорят – на театре военных действий. На театре необходимы страсти, жертвы и кульминации. А война – первейший из всех театров, где все театральные жанры сплелись в единый клубок – трагедия и комедия, абсурд и эпос. И, хочешь – не хочешь, полководцы должны соответствовать театральному пафосу. Если нет у них такового, то солдаты не будут их обожать и боготворить. Без боготворения не родится миф. Миф нужен народу, как воздух лесу, и тот, кто хочет сунуть голову народа под выхлопную трубу якобы обнаженной правды, тот не велик, более того – глуп.

В фундаменте христианской нравственности лежит разрушенный Иерихон с его поющими стенами – самый древний город земли.

Когда строители возводили стены Иерихона в седьмом тысячелетии до нашей эры, они просто клали камень на камень, не обтесывая их и не скрепляя их глиной, потому они так широки. По сути это были каменные валы. Позже прямо на стенах люди возводили жилища, пользуясь камнями стен как строительным материалом. Ко второму тысячелетию, когда город разрушили, ему было пять тысяч лет – он слыл чудом, легендой. Столица раннего неолита. Город Луны. Город пальм. Город роз. Наверное, потому он и назван Иерихоном – благоухающим. Стены его пели, смеялись и плакали, когда дул ветер, как поют и плачут печные трубы. Город оплакивал себя.

Теперь там нет пальм, пыль и безводье, там растет черная полынь и колючки. Наверное, о нем русский поэт написал: Как хороши, как свежи были розы. Но в веках будут петь не стены Иерихона, а трубы Иисуса Навина, хотя разрушение древнейшего города земли не было военной необходимостью.

Миф – поводырь мудрецов. Тот, кто покушается на миф, или глуп, или преступен. Но не велик.

По правилам, чтобы взять языка, нужно знать, где он сидит. Лейтенант Крикунов настаивал на правилах.

Васька взял двух Петров, залез на холм, подступающий к городу, и половину дня наблюдал. Иногда Петры отнимали у него бинокль и разглядывали городок. (Через несколько дней, в другом таком городке, они оба погибнут…)

Наконец Васька выделил отдельно стоящий белый домик на самой окраине. Вокруг домика время от времени перемещались в своих заботах несколько немецких солдат: было понятно, что они в этом отдельно стоящем домике обитают, – домик вроде форпост или наблюдательный пункт. Садик – вишни уже зацвели, скоро яблони зацветут. Огородик – дорожки между грядками посыпаны песком. Чисто все и приятно. Васька решил тут языка брать. Позвали лейтенанта. Он тоже понаблюдал в бинокль, одобрил объект и отметил его на своей карте красной точкой. Но пояснил разведчикам, что подходить нужно с задов, а отходить огородом. К дому вела широкая асфальтированная дорога.

– Сколько людей готовить? – спросил Васька.

– Сейчас сосчитаем. Группа нападения – четыре человека. Бросают гранаты в окна объекта. Ведут бой. Снимают часового. Группа захвата – трое. Врываются в объект, берут языка и отходят. Группа нападения прикрывает их отход и отходит следом. Группа поддержки – шесть человек. Поддерживает огнем всю операцию. Отходят последними. Итого: шесть, плюс четыре, плюс три, плюс я. Четырнадцать со мной.

– Зачем? – простонал Васька. – Они дураки. Они друг друга поубивают.

– Кто дураки? – спросил лейтенант Крикунов. Хорошо выбритое его лицо успело загореть на солнце ранней весной. Глаза лейтенанта были похожи на только что распустившиеся почки ясеня.

– Разведчики дураки. Это им сложно.

– Не наговаривайте на людей, – сказал лейтенант Крикунов с политической нотой в голосе, – Вы пойдете в группе нападения. Сами снимете часового. Ясно вам?

– Ясно, – сказал Васька.

Немец топтался перед домиком. Воротник у него был поднят, невзирая на теплую погоду, он постукивал ногой об ногу и что-то мурлыкал. Васька смотрел на немца жалеючи. За его спиной, за углом домика, стояли трое ребят. Они должны были после снятия часового бросить в окна гранаты.

– Давай, – сказали они.

Васька отвел затвор, вышел из-за угла. А дальше что делать? – подумал он. – Вроде мне по науке и делать больше нечего. Он поднял автомат и спустил курок. Затвор с хрустом и шорохом протащился вперед и застрял. Васька ничего не понял. Отвел затвор и снова спустил курок. И опять затвор потащился шурша и с хрустом. Песок, – сообразил Васька. – Черт меня побери. Из-за спины разведчик Ильюша совал ему свой пистолет. Немец смотрел на него ошалело. Васька снова отвел затвор. Немец загородился рукой. Снова раздалось шипение и хруст. И тут немец все понял. Стряхнул с плеча винтовку. Но и Васька все понял, оттолкнул локтем Ильюшу, перехватил свой автомат за ствол и жахнул им немца по башке. Немец осел, не крикнув. Только чуть слышно хрюкнул. Ребята стреляли по окнам, бросали в домик гранаты. Не зная, что ему делать дальше, Васька побежал к крыльцу, где группа захвата – два Петра и Кувалда – выкручивала руки здоровенному немцу в трикотажных подштанниках. Немец лягался. Васька хотел и ему врезать автоматом по голове, но его опрокинула высыпавшая на крыльцо толпа немцев в кальсонах. Немцы скакали в окна. Их было много. Язык, которого Петры схватили, врезал Кувалде босой ногой по заднице, башмаки незашнурованные он потерял, лягаясь, и помчался через кусты в сторону города. Группа поддержки открыла пальбу. Пули так и свистели. Петры и Кувалда дрогнули и рванули во все лопатки через огородик. Все бежали, и группа нападения, и группа захвата, и группа поддержки, и немцы. Только часовой лежал возле домика оглушенный.

Разведчики падали, вскакивали на ноги и снова падали. Мат стоял, звон и бренчание – земляничные грядки были обнесены проволокой, а на проволоку подвешены жестяные банки с железками внутри. К домику разведчики подползали со стороны сортира, то есть от города, по кочкам и кустам, там сейчас скакали немцы в кальсонах, там где-то и запорошило Васькин автомат песком. Нужно сказать, с ползанием у Васьки было не отработано, не любил он этого. Если бы не по науке, то подошел бы Васька к домику во весь рост по асфальтовой дороге. Немец-часовой даже и мысли не допустил бы, что толпа русских приперлась языка брать.

Но лейтенант сказал – ползти.

Теперь разведчики барахтались на огороде. И матерились. А со стороны города уже шла пальба. Даже пулемет включился. Васька вылез на асфальт, подумал: почему они часового не взяли? Не хуже других язык. И тихий. Отряхнулся от грязи и пошел, глубоко дыша.

В научном захвате языка все же был один положительный пункт – в случае чего лейтенант назначил место сбора на бережке поросшего кустами овражка, неподалеку от домика. Позже этот домик именовали домом клоуна, не имея в виду обидеть лейтенанта Крикунова: портреты хозяина домика в клоунском костюме были развешены во всех комнатах. Много было застекленных эстампов в белых рамочках, особенно пейзажей Адольфа Гитлера. Гитлер писал не так уж и плохо. Бесстрашно и старательно объединил он в своих работах двух Менцелей, Адольфа и Вольфганга. Он был романтиком. Как, впрочем, и Сталин. После взятия города разведчики навестили домик. Лейтенант Крикунов не пошел с ними.

Ваське было стыдно за геройских своих товарищей, погрузившихся на огородике, чистеньком и ухоженном, в трясину позора. Может быть, именно для этого лейтенант и повел их в таком числе, но для такой подлости надо было быть умным. А может, вернуться, утащить часового, он, наверное, уже на четвереньки встал? Ваське стало жаль немца, он теперь и так неделю икать будет, Васька представил, как бы он с Петрами или, скажем, с Кувалдой взял языка. И как бы это было красиво – если бы язык на самом деле был нужен. Даже с хилым Ильюшей они бы языка взяли вежливо и без шума. Притенившись где-то возле сортира, они подождали бы, когда икряной немец, белый, как рыбье брюхо, натянет свои кальсоны до ушей и пойдет досыпать, задремывая на ходу. Вот тогда они приткнули бы дуло автомата или финку – финку даже эффектнее – туда, где у боксеров почки, и сказали бы очень негромко: Штиль, камрад, штиль. Битте. Так, уговаривая и поддавая легонько коленом под зад, отвели бы его в сторонку, где, наверное, связали ему руки, чтобы волю им не давал, и, наверное, на время заткнули ему рот носовым платком, чтобы не орал и не плакал. И все…

Васька подошел к оврагу. Там, свесив ноги и покуривая в рукава, уже сидели самые быстроногие, и лейтенант Крикунов с ними. Васька молча уселся рядом с тропой, сбегающей на дно оврага. От луны, громадной, как стратостат, было светло, и все зеленое было черным. Тропинка сверкала, как длинная узкая лужица. Полнолуние, что ли? – подумал Васька.

Подошли еще четверо, умостились под кустами. На том берегу, на фоне чернильного неба возникли две горбатые фигуры. Двое немцев. Каждый нес мешок и винтовку. Разведчики молчали, продолжая курить в рукав. После шумного бегства они считали себя свободными от лейтенантских приказов – пришли в свою боевую форму, потому были спокойны и несуетливы. Немцы спустились в овраг. Свет луны заблестел на стволах винтовок. Перебрасываясь необязательными словами, немцы поднялись на берег, прямо в кольцо разведчиков. Никто не поднялся. Кто курил, тот продолжал курить, Они знали – сейчас поднимется Васька и вежливо скажет: Штиль камрады. Руки вверх. Алее. И все. Немцы все сразу увидят. После таких слов, сказанных вежливо, глаза начинают видеть в темноте, как у кошки. Они бросят мешки и поднимут руки. И проделают это без шума. Шум – когда драка, а когда вежливо – шума нет – штиль.

Так бы оно и было. И получил бы лейтенант желанных языков, пощупал бы их живых, может быть, даже в скулу одному из них заехал, наверное, такое желание жгло его, как нутряной чирей. Но не выдержал лейтенант, вскочил, вскинул автомат, закричал высоким фальцетом: Хенде хох – и нажал курок. И все стрелял, пока немцы падали.

– Ну, хватит, – Васька дернул его за штанину.

Лейтенант с трудом разжал палец и тяжело с хрипом вздохнул.

Васька подошел к немцам, посмотрел, что у них в мешках, – там был хлеб и полужидкий вонючий сыр в брикетах. Васька вытащил у них из карманов тонкие портмоне, где обычно лежали солдатская книжка, две-три фотокарточки да немного денег, и отдал их лейтенанту.

– Здесь написано все, что они могли вам сказать. Номер части. А части, наверное, нет. Эти немцы прохожие. Отступали они. Иначе не стали бы грабить булочную – хлеб не солдатский. И сыр не стали бы воровать – здесь где-то неподалеку сыроварня.

Лейтенант Крикунов взял документы и пошел по дороге к деревне, где стояла их часть, где сейчас было шумно: славяне, наверное, хлебнули как следует и теперь песни поют.

Разведчики молча шли за ним: они то и дело отряхивались, счищая с одежды то ли комья клубничных грядок, то ли еще что-то налипшее в эту ночь полнолуния. Васька вытащил из автомата затвор, тяжелый и маслянистый, сунул в карман боевую пружину, чтобы не потерять, и принялся на ходу протирать носовым платком и затвор и патронник, даже ствол губами продул, отчего на губах угнездился запах ружейного масла.

В городке на ратуше забили часы: все принялись считать, а когда насчитали одиннадцать, оживились – вся их военная экспедиция оказалась такой короткой и жалкой.

Когда ощущение близости города перестало тревожить спину и все заговорили громко о том, что пожрать хочется и даже выпить, им навстречу выступила толпа – человек пятнадцать разведчиков из второго взвода во главе со своим подтянутым лейтенантом Ереминым. Чуть впереди остальных шли лейтенантов ординарец Мессершмидт и помкомвзвода Степан. Степан был москвич, с чувством собственного достоинства – ему это разрешалось, с неторопливой речью, высокий, лет тридцати трех мужчина. Мессершмидт был шпана – детдомовец, с какой-то, невесть откуда взявшейся, может быть, даже врожденной, деликатной улыбкой. Он постоянно ошивался возле Степана, он был больше его ординарцем. На войне все странно, все абсурдно. Степан, например, носил под гимнастеркой шелковую полосатую сорочку. Васька ему советовал: Ты еще и галстук нацепи. Очень солидно – галстук под гимнастеркой.

– Вы куда? – спросил Васька Степана.

– Туда же, – ответил Степан. В голосе была несвойственная ему ирония.

– Очумел, – сказал Васька. – Нельзя туда. Слышишь, стреляют. Мы там набедокурили. Там сейчас все немцы сидят на горячем гвозде. Ты не в себе, что ли?

– А где язык? – спросил Степан. – Кажется, за языком ходили.

– Лежат, голубчики, в овраге. – Васька не стал развивать тему про научный захват языка. – Степан, – сказал он тихо и просительно. – Степан, опомнись. Лейтенант Еремин молчал. Молчал и лейтенант Крикунов.

– Ну ладно, – сказал Степан. – Не скучайте. Мы скоренько. – И они пошли, слишком тесно сгрудившись вокруг лейтенанта. Это не понравилось Ваське.

– Степан – закричал Васька. – Вернись Дурак чертов Врежь этому сопляку по ноздрям. Воротись

Лейтенант Крикунов сказал тихо:

– Сопляка он тебе не простит.

– Кто кому прощать будет, мы скоро узнаем, – прошипел Васька. – Прислушайся, как немец бьет. – Стреляя, немцы давали понять, что тревожить их больше не надо. Есть такие тайные знаки солдатские: солдат их слышит, солдат их понимает. – Степан – закричал Васька, охрипнув. – Идиот чертов

В деревенском доме, где расположился Васькин взвод, играл патефон. Парни нажарили копченой свинины на сковородке. Ели ее с хлебом. Пили чай сладкий. Настроение было муторное. Кувалда орал песни. Два Петра, лежа на полу, играли в бирюльки. Они возили с собой коробочку, в которой была пластмассовая коричневая чашка, крючочки и микроскопическая посуда. Нужно было высыпать посуду из чашки горкой и растаскивать ее крючочками, но так, чтобы ничто не шелохнулось. Такая игра, бирюльки называется, – говорили Петры любопытным. – Очень умственный процесс.

Когда Васька впоследствии рассказывал о событиях той ночи, все грамотные советовали ему именно этот час из композиции удалить, как не имеющий к основным событиям отношения, но Ваське казалось все же, что именно этот час полнолуния освещает события в каком-то их подлинном виде.

В дом ввалился Гуляй-Ваня. По званию был он старшина, по должности – рядовой разведчик. Одевался как офицер и дружил с офицерами – такой у него был талант. С ними водку пил, им анекдоты травил, им девок организовывал. Гуляй-Ваня был пьян. Размахивал пистолетом ТТ. Своим тетешником Гуляй всегда хвастал – сразу было видно, что парень он авторитетный. Трофейное оружие у всех есть – ТТ только у Гуляя, ну и, конечно, у товарищей офицеров. Поднял Гуляй пистолет к виску и заорал:

– Застрелюсь (Такая мать, к такой-то матери.)

Васька подскочил к нему, схватил пистолет за ствол, вывернул его из Гуляевой руки. (Фамилия Гуляя была Гуляев.) Пистолет грохнул, наверняка Гуляй, а может, и Васька зацепил за спусковой крючок. Ваське большой палец ожгло. Он не только вывернул пистолет из Гуляевой руки, но и врезал рукояткой Гуляю по затылку. Васька поставил пистолет на предохранитель, сунул его в карман.

Пуля вошла в самый кончик большого пальца и вышла, даже не разрушив ногтя.

– А не надо было дуло пальцем затыкать, – строго сказал Гуляй-Ваня. – Вот смеху будет. Васька, чтобы товарища не погубить, наган пальцем заткнул. – Гуляй заржал, как ржут в самодеятельности злодеи и диверсанты.

– А ты заткнись, – сказал ему Васька. – Я тебе сейчас рожу начищу. Самоубивец вонючий. Ты с чего это?

– Помпотех – сказал Гуляй.

– Не вязался бы с дерьмом.

– Ты еще не знаешь, какой сука он.

– Сука – какая, – поправили его Петры.

– А вы не крякайте. Я девок нашел. Все приготовил. И вино – мозельвейн рейнский. Мы с ним сговорились выпить и закусить. Девки хорошие. Крепкие. По жопе дашь, как по торпеде. Ну, выпили. Ну, песню спели – Мутер Волга. А этот сука к моей девке жмется. Я говорю ему, суке: это моя фройлен. А он возражает нагло. Встань, – говорит. – Смирна Кругом марш Это при немках. Падла… – Гуляй долго ругался, матерился, плевался, потом заорал: – Отдай мой тетешник Верни наган – застрелюсь Не могу я жить опозоренный.

Ребята окружили его. Петр Малый сказал:

– У тебя гимнастерка в крови.

– Ну, бля… – проворчал Гуляй. – И правда, чегой-то жгет.

Ребята стянули с него гимнастерку. Пуля, пробившая Васькин палец, вошла Гуляю под кожу в верхней части лопатки и вышла, где лопатка кончается. Гуляй побледнел. Он считался отважным парнем, но безалаберным и суматошным – на задания Гуляя старались не брать, хотя грудь его была увешана орденами.

– Могут и срок навесить, – сказал Гуляй. – Пошли в медсанбат. Ты меня прострелил, ты меня и веди. – Он с презрением оглядел Васькин палец, сказал, куда его нужно сунуть, чтобы быстрее зажил, и они пошли.

Медсанбат располагался тут же в деревне, в здании сельскохозяйственной школы. Деревня была большая, с высокой кирхой и водокачкой.

Сестры из медсанбата с разведчиками дружили: туфельки, чулочки, духи и другой маркизет. Гуляеву рану они смазали риванолом и залепили пластырями. И молчок – не то судить будут: Ваську и Гуляя за членовредительство, сестер за сокрытие преступления. Говори – абсцесс, – научили они Гуляя.

Ваське очень хотелось Гуляю морду начистить.

Когда он вошел в дом, первое, что увидел, – Мессершмидта.

– Вернулись, что ли? – спросил Васька. – А где Степан?

– Вернулись вдвоем, с лейтенантом. Всех там оставили. Он боится идти к себе во взвод. Убьют его.

– Я Степана хотел вытащить, – прошептал Мессершмидт. – Он еще стонал. Он звал: Володька, Володька… Я пополз – лейтенант меня за ногу. Говорит: Убьют, а меня тогда кто выведет? Ты меня выведи. Лейтенанта я привел. Дурак он, ему надо было там остаться. Потом-то он понял, когда мы к деревне подошли. Володька, говорит, пойдем обратно. Чего мы тут?..

– Мы же там набедокурили… – Васька заорал: – Почему вы этого идиота послушались?

– Сами не знаем. Как-то он нас уговорил. Мы его полюбили. Степан его под крыло взял… Они нас из пулеметов. Потом просто гранатами забросали. Как бобиков. Мы с лейтенантом последними шли. Я его сразу назад…

Пришел лейтенант Крикунов. Послушал музыку. Уходя, позвал Ваську на крыльцо.

– Он тебя застрелить хочет. За сопляка. Ему теперь терять нечего. Судить его будут. Остерегайся.

Васька посмотрел на свой простреленный палец. Сказал зачем-то:

– Я уже в палец раненный…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю