Текст книги "Река (сборник)"
Автор книги: Радий Погодин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Он не сомневался, что в институт его примут, сдать помогут, подскажут, подсадят, потому что он нужен, потому что он бык, вол, лошадь – будущий начальник какого-нибудь горного управления, потому что он уже дяденька.
Дяденькой Васька себя не чувствовал, быком тоже, гораздо ближе ему был образ медленной белой птицы, может быть ибиса. Но это же, скажем прямо, смешно.
Особенно часто Васька с товарищами ходил готовиться к экзаменам на Смоленское кладбище. Полежав на траве, они принимались жать стойки на крестах, часто падали, потому что прогнившие перекладины крестов ломались, часто бывали биты богобоязненными старухами, всегда возникавшими из пустоты, отчего подготовка к экзаменам приобретала приключенческую остроту.
В старших классах они уже готовились с девочками, но этот период стерся в Васькиной памяти, остро жило только чувство зависимости – потери лица. Девчонки безусловно считали себя опорой отечества – если бы не они, то мальчики, по их мнению (страшно подумать), так бы и не созрели, запутавшись в соплях среднего образования и своей половой незавершенности.
Васька глянул на девушек, облокотившихся на парапет, – это были Маня и ее мачеха. Выглядели они как подружки-ровесницы и, как подружки, смеялись, подталкивая друг друга локтями. Узнав Ваську, Маня замолкла.
Может, она и вены резала, чтобы на меня тень накинуть, и вешалась по той же причине, зная, что я приду? – подумал Васька. – Да нет… Это у нее свои счеты с собой, со своей дуростью. Она же ненормальная. А меня она в производители записала для маскировки. Я убедительный. Вот он я. Лови Ваське хотелось подойти к Мане и дать ей пощечину. Ну хотя бы в глаза заглянуть. Но к нему по ступенькам уже бежала Манина мачеха.
– Здравствуйте, – сказала она. – Очень рада вас видеть. – Вынула из кармана плаща узкую пачку Казбека, протянула ему и вдруг смутилась, стала грустной, задумчивой. – Может, вы нас немного проводите? Я впервые вижу белые ночи. Это так непривычно, так чудно.
– Еще самое начало ночей, – сказал Васька, тоже смущаясь. – Сейчас, только ботинки надену… Ну, пацаны, всего. Ни пуха вам ни пера.
Мальчишки, как полагается, вежливо послали его к Черту.
Васька шел рядом с Маниной мачехой, звали ее Ирина. Маня шла впереди и уходила все дальше и дальше во тьму подсознания и ассоциативных форм памяти, Маня, которая спала на его плече, благоухая щами и одеколоном.
Зато мачеху Васька будто сфотографировал тем утром и видел ее часто в себе, и образ ее вызывал в нем некий спокойный внутренний свет, освещавший своды его души: свет этот не создавал широкого круга, но был тепл, как прикосновение ребенка.
Однажды, много лет спустя, после осенней выставки, к нему пришел старый, тепло одетый мужчина и сказал, извинившись:
– Я бы хотел приобрести вашу картину. Она называется Утро. На ней изображена моя жена. По крайней мере такой она была в молодости.
Васька нашел картину. Они еще стояли у стены, недавно привезенные из выставочного зала, – на полотне была изображена молодая женщина с ребенком на руках.
– А вот детей у нас, к сожалению, нет, – сказал старый человек. – Ирину ранило – бомбили. Я сам ее прооперировал. Да, детей у нас, к сожалению, нет. Есть внучка. На первом курсе медицинского. Ее мать тоже медик.
Васька шагал, держа Манину мачеху под руку. Мачеха была оживленна. Желая отметить в разговоре что-то заслуживающее внимания, она прижимала Васькину руку к своему теплому боку. У нее были ровные белые зубы, подвижные губы, побуждающие говорить, мохнатые детские ресницы и добрые, чуть насмешливые глаза. Она могла бы, как его одноклассница Вера, запросто обнять его, он бы не удивился, потому что у нее были глаза сестры.
Ребенка на той картине Васька написал Вериного. Пришел к ней, жила Вера на Гражданке в большой светлой квартире, пришел и сказал:
– Вера, я хочу написать твоего сына.
Вера кивнула на сыновей, у нее их было два, оба плечистые, оба студенты.
– Любого… – Но вдруг, поняв, о чем он ее просит, сказала тихо: – Не пиши их, Вася, они сытые, лопоухие и нахальные. Им нужно слаломное снаряжение. Альпина какая-то. Кнейсел – ты понимаешь? Крепления Соломон Знаешь, сколько это стоит? Георгий у меня адмирал, а я шью шляпки дамам. И все уходит на них. Напиши моего первенца. Я тебе сейчас его покажу. – Вера упала на колени перед рыцарским буфетом – она его сохранила: теперь, в низкой квартире, расчлененный рыцарский буфет составлял обстановку гостиной, метя всех приходящих незаживляемыми ожогами зависти.
Вера нашла карточку и разогнулась.
– Разве нынешние дети могут быть такими красивыми?
– Дядя Вася, чего она на нас катит? – спросили крупные Верины сыны, наваливаясь на Ваську сзади, чтобы разглядеть своего старшего брата. – Ну, маленький. И все достоинства. И ничего такого.
– Помолчали бы, – сказала им Вера.
Когда картина была готова, Вера пришла посмотреть.
– Почему ты не меня написал? И не его. Он был прост. Как цветок. А у тебя получился мальчик лукавый. Вася, может, ты тоже стал сытым? Говорят, ты профессор, в Академии преподаешь?
– Врут, – ответил ей Васька.
Но в то утро, шагая мимо Академии художеств, Васька даже думать не мог, что когда-то войдет в это здание и проведет в нем несколько лет.
Манина мачеха вдруг остановилась, кивнула на противоположный берег, на громаду Исаакия:
– Вы были там?
– Нет, – сказал Васька,
V
Нева внизу, будто новенький лист железа, чуть тронута ржавым цветом. По Неве паучком кораблик бежит. Васька уцепился за него взглядом. Во рту скопилась слюна с кровавым привкусом сунутых за щеку пятаков. Кораблик – трамвайчик речной. Старшеклассниками они на речных трамвайчиках ездили часто, чтобы ощутить себя стиснутыми грудь в грудь с девочкой. В автобусе и трамвае это получалось пошло и стыдно, а на речном трамвайчике романтично, как бы случайно. Но этот трамвайчик другой, на нем они с Нинкой катались. Васька посмотрел на свою правую руку: ногти на двух пальцах, указательном и среднем, были продольно-ребристыми, как сосновые щепочки. Тогда Васька по разгильдяйству положил на планшир руку, а кораблик уже причаливал.
Хорошо, волна тут же подняла суденышко – Васька выхватил придавленные пальцы. Кровь текла витой алой лентой. Заливала чистые доски палубы. Нинка вскинулась в момент: оттягивая фалангу, вставила на место корни ногтей. Перевязала Васькину руку своим платком. Побледнела и крепко зажмурилась.
А из утробы кораблика уже поднималась кондукторша. Уже кричала:
– Урод Видишь надпись: Руки на борт не класть Видишь? – Она огрела Ваську кондукторской сумкой. Из сумки, звеня, посыпалась мелочь. Пассажиры принялись деньги подбирать и кондукторшу утешать – мол, все в порядке, на мальчишках шкура зарастает как на собаках.
– А ты молчи – крикнула кондукторша Ваське, хоть он и рта не открыл. – И ты, пособница – Кондукторша обрушилась на Нинку. – Ишь глазищи-то Сестра?
– Сестра, – сказал Васька.
– В больницу его тащи, лопоухого, в травматологию, – велела кондукторша и подтолкнула их к трапу. Трап уже давно был подан, но происшествие заслонило его.
Нинка тогда была совсем маленькая – наверное, в третьем классе, но какие они уже были взрослые.
В больницу они не пошли. Дома Васька промыл пальцы перекисью водорода, он знал, что йодом нельзя. Когда Ленька Лебедев сделал новую поджигалку и они пошли из нее стрелять, испытывать, и Леньке вышибло весь заряд в руку между большим и указательным пальцами и они в черную закопченную эту дыру плеснули бутылочку йода, Ленька не закричал, но по ногам у него потекло. А доктор в травмпункте смотрел на них, таких грамотных, будто они уменьшились до размера соринки и ему в глаз попали. Теперь Леньки нет. А Нинка глядит на него с неба, и все небо – Нинкины сиреневые глаза, каких не бывает.
Трамвайчик речной ушел под Дворцовый мост. Из-под моста вышел буксир. Буксир тянул за собой клубы белого дыма, словно ватные бублики на суровой нитке. Дым застревал на острых волнах. Нева покрылась барашками. У буксира был задранный нос, высокая черно-желтая труба и круглая корма, обнесенная плетеным кранцем, похожим на отвислую стариковскую губу. Васька подумал, что команда на этом буксире составлена из пузатых седых стариков и у старого капитана медная плешь, надраенная как судовой колокол.
Буксир прошел мимо Зоологического музея. Васька задержал взгляд на этом здании, где в просторных двусветных залах был собран сушеный животный мир планеты, от мамонта с отъеденным хоботом до коллекции синих клопов. В вестибюле, как дирижабль, парил над кафелем скелет кита. В стеклянном шкафу у стены стояли набитые паклей собаки, их возглавлял быкодав – пес Петра Первого.
Сдавая пальто в гардероб, Васька часто думал, что назад он получит чучело. Вот была бы потеха
В Зоологическом музее было очень приятно мотать уроки. Во-первых, обхождение хорошее, не то что в Эрмитаже в войлочных шлепанцах: Мальчики, к стенам не прикасайтесь. О, боже Мальчики, паркет руками не трогайте. Мальчики, не нюхайте рыцарей Во-вторых, уютно, тепло, светло и понятно. В Зоологическом музее выставлена просто волчица: С своей волчицею голодной выходит на дорогу волк, а не та, вскормившая своим молоком Ромула, который убил своего братишку Рема, населил Рим шелудивыми бродягами, дал им в жены похищенных чистюль-сабинянок и заделался богом. В Зоологическом богов не было – были предки по Дарвину. Конечно, рыцарей было жаль. Рыцари стояли в Эрмитаже. Кроме лат и оружия у них были стальные гульфики. Васька подумал: Нужно заглянуть в Эрмитаж. Есть сейчас гульфики, или их отцепили? Всегда грозили отцепить. Уж больно привлекательными были гульфики для разглядывания.
В Военно-морском музее тоже было удобно мотать уроки. И в Артиллерийском. Можно было в маялку поиграть в уголке или погонять по залу комок бумаги. Если мортиру боком толкнешь, земля под тобой не провалится, – не Эрмитаж. Эрмитаж для прогуливания уроков был исключительно неудобен. Старушки в пенсне, хоть и выглядели экспонатами ушедших веков и народов, оказывались далековидящими, хорошослышащими и мускулистыми.
– Мама, вон твоя фабрика – закричал мальчишка в ушитой пилотке.
– Это кожевенный завод, – ответила его мать. – А вон папкин завод. Вон, три трубы рядышком.
Васька долго смотрел на задымленный горизонт: нужно было не поддаваться уговорам матери, желавшей вывести его, как минимум, в инженеры, а поступать после семилетки учеником на завод.
Васька догнал взглядом буксир, а тот и не уходил, стоял, приткнувшись к граниту Университетской набережной.
В Университете Гога Алексеев учился – Васькин незабвенный друг. В начале войны несли они вместе охрану железнодорожного моста на широкой и знаменитой реке. Мост был арочный, клепаный.
Однажды полезли они на центральную, самую высокую арку, Ваське в тот день исполнилось восемнадцать лет, полезли, чтобы кричать в небо – мол, по закону республики с сего дня Васька может жениться. На вершине Васька осмотрелся и сказал: И чего это люди так любят покорять всякую высоту? И на хрена это им? Что на высоте делать-то? Ну, посмотрел. Ну, изумился. А потом? – На вершины ради этого потом и взбираются, – сказал ему Гога смеясь. Он все смеялся – такой он был хохотун. – Лазанье на вершины понуждает к деланью детей. От слова потом происходит слово потомки.
С арки их сбросило взрывом бомбы.
Хорошо бы Гогу встретить живого и невредимого, От этой мысли у Васьки сбилось дыхание, он закашлялся.
Нева была в пене. Цвет свежей ржавчины настоялся в цвет кваса. Буксир заваливал Университетскую набережную дымными рогожами – наверное, уголь пошел худой.
Васька перевел взгляд под ноги. Купол собора сиял, словно Васька стоял на солнце.
Дальше пути нет, только в ангелы. Некоторые в ангелы выбирают, воздухоплаватели, Икары. Ирония эта не понравилась Ваське, он улыбнулся жалко, подумал: Как такую громадину золотили? – дал мыслям и памяти свободу, и тут же в зыбком золотом сиянии, как в некоем волшебном кристалле, возник другой купол – громадный, – стеклянный, задымленный. Перед куполом стоит император на циклопическом скакуне. Рейхстаг Здание мрачное, тяжелое, но в тот день было оно величественным и трагичным – это был последний, уже горящий рубеж, отделяющий одну эпоху истории от другой.
Берлина Васька не штурмовал. Полк его пошел от Кюстрина в Бранденбургекий лес, в район города Бендиш-Буххольц, на уничтожение группировки из остатков Девятой армии и Четвертой танковой. Остатки остатками, а было их в том Бранденбургском Лесу тринадцать дивизий.
Лес сырой, душный – дожди прошли. Высоченные гладкоствольные буки, как зеленого камня колонны или густо позеленевшие бронзовые столбы. И устойчивый, налипающий на лицо запах тлена. В этой серо-зеленой в черную синь глыбе леса становился понятным цвет немецкого солдатского обмундирования. Мертвые, упав, исчезали, неразличимые среди кочек. Сквозь них прорастали ландыши и черника. Земля в лесу, копнешь, – серая, мокрая.
Лес оберегали, даже проселков в нем было мало. Но на темном лесном озере, с первого взгляда диком, вдруг обнаруживалась ныряльная десятиметровая вышка с подкидной доской, двухэтажный павильон с душевыми, баром и комнатами отдыха. Тяжелые танки прокладывали в лесу просеки – валили деревья веером. Снаряды проходили сквозь древесину, оставляя за собой лохматые дыры. Воронки тут же заливало зеленой водой. Птицы, уже высидевшие птенцов, орущими стаями метались над лесом.
Группировку расчленяли на большие доли, как бы ломти. И вообще казалось, что бой уже много дней идет не в природе живой, а в пахучем и вязком сыре, проеденном плесенью.
Васькин полк покончил со своим ломтем в ночь с двадцать девятого на тридцатое апреля. В поселке, Васька не помнит его названия и сразу не запомнил (может, это и был Бендиш-Буххольц), на площади перед кирхой горели костры, высились горы винтовок, автоматов и фаустпатронов. Танки и самоходки стояли, опустив пушки. Там Васька увидел минометы типа нашей Катюши – рельсы у них были короткие, в три ряда, и снаряды мельче, – оружие новое и запоздалое. Немцы, заросшие, с засученными рукавами, кричали: Гитлер капут Они прорывались на запад, на соединение с Двенадцатой армией. Иван, выпьем, – приставали они, потрясая бутылками. Гоготали и плакали. Некоторые пели бодро, как на деревенской свадьбе, и раскачивались, положив руки друг другу на плечи.
Вот и встретились две армии, воевавшие так долго. Можно было пускаться в пляс. Некоторые из немцев, упившись, лезли обниматься, но, непонятые, падали в траву и засыпали. Один со шрамом от левого глаза до подбородка, с бутылкой в густо окровавленной руке, взялся за борт Васькиной машины – может, поговорить хотел, – но кто-то из Васькиных ребят оттолкнул его.
– Гут, – сказал тот солдат. – Иван – молодец. – И пошел к своим пить из горла вино и шнапс.
И у Васьки как бы слились в памяти две руки, его детская, с вывернутыми наружу корнями ногтей, и немцева. И шрамов детства на Васькиной руке было больше, чем шрамов войны. И Васька как бы поднял глаза к небу. В небе на северо-западе трепетало широкое, разгорающееся к середине зарево – это горел Берлин. Оттуда шел несмолкаемый гул.
Разбираться с пленными остались другие, а Васькин полк помчался к Берлину утром молочным, едва зачавшимся.
Дороги, обсаженные березами, кленами, цветущими вишнями и цветущей акацией, были в воронках, как в оспинах. Возле взорванных дотов темнели куртины шиповника, обсыпанного бутонами. От грохота движения вздрагивала в палисадниках почти распустившаяся сирень. И в палисадниках были доты. Дорогу перерезали траншеи, уже заваленные бревнами и кирпичами. Возле аккуратных двухэтажных домиков цвели нарциссы и тюльпаны в клумбах длинных, как грядки. И сквозь запахи пота, пыли, навоза и выхлопов пробивался их тонкий запах.
Сквозь завалы из сожженных автомашин, танков, мешков с песком, искалеченных пушек валила на Берлин Россия. Скакали по асфальту российские лошади под седлом и запряженные в звонкие телеги. На шоссе было тесно. Россия смеялась и пела, дымно мочилась на колесо, жевала хлеб с колбасой. А солдатские кухни, не надеясь отыскать даже к ужину свою часть, останавливались в пригородах, повара кричали: Геры, фрау, фройлен, киндер, идите эссен и к ним тут же выстраивались очереди, сморенных бессонницей граждан.
Земля к Берлину стала рыжее, песок зернистее.
Тюльпаны расцвели в палисадниках в дни штурма, пока Васькин полк плесневел в Бранденбургском лесу. Были они как праздничный фейерверк.
На окраинах, зеленых, почти не разрушенных, было тесно от машин, орудий, танков, пехоты и медсанбатов. Там плясали, там подстригались, там брились и подшивали воротнички, хотя солнце еще не встало. Люди готовились встретить мир в чистоте. Лошади шли с вплетенными в гривы лентами. На стволе гаубицы, которую пушкари протирали и смазывали, алел бант.
Васькин полк по широкой кольцевой улице прошел Нейкельн, Лихтенберг, Панков, Веддинг. Улица по левой стороне была в развалинах. Слева от центра доносился непрерывный грохот и треск. Из развалин выходили колонны черных от копоти, заросших щетиной и грязью немецких солдат. В их глазах полыхало безумие, возникшее от чего-то более жуткого, чем многолетняя усталость и страх. Женщины разглядывали поверженных мужчин, высматривали своих мужей и не находили.
Земля в Берлине была рыжей – рыжий песок-галечник.
Стояли на теплых рельсах белые призрачные трамваи. Висели над голубой утренней Шпрее белые мосты.
В шесть часов, когда Васькин полк уже соединился с танковыми бригадами своего третьего корпуса и расположился в сквере в Моабите позавтракать, гул в центре Берлина превратился в слитный чудовищный рев – начался артналет на зажатые в Тиргартене и прилегающих к нему развалинах остатки Берлинского гарнизона.
Васькин корпус должен был идти на Потсдам, чтобы замкнуть вокруг Берлина кольцо – наверное, для того только, чтобы разрозненные группы немцев, выбравшиеся из города, по темным подземным ходам не ушли за Эльбу. Такая группа застигла, наверное, Майку-разведчицу, когда Майка искала в лесу на горе цветы. Интересно, сколько их было? – подумал Васька и покраснел. Вспомнил он Майку, стоящую в бронетранспортере у пулемета, с развевающимися волосами, с развевающейся за спиной плащ-накидкой.
– Мама, Кировский завод где? – громко спрашивал мальчишка в ушитой солдатской пилотке. – Мама, вон там за вторым мостом, вон, вон… корабль стоит без трубы – это кто?
– Не знаю, сынок, – отвечала мальчишкина мать.
День в Берлине не был самым значительным днем в Васькиной военной судьбе, но был он самой высокой вершиной, перевалом, после которого судьба Васьки как солдата пошла к заурядности. Старшие офицеры руку ему больше не пожимали, генерал не обнимал его перед строем полка, но, встречаясь, смотрел на него и вздыхал грустно, как бы просил прощения, и говорил грустно:
– Егоров, воротничок надо бы застегнуть.
А тепло было в тот день как летом.
Командир Васькиного взвода капитан Зубов послан был проверить дорогу через Шарлоттенбург, район аристократический, к шоссе на Потсдам. Капитан Зубов на всякий случай взял с собой Ваську и его ребят.
От Шпрее женщины несли воду в разноцветных эмалированных ведрах. Наши солдаты попадались редко. Грузовых машин совсем не было. Еще не напихалось в Шарлоттенбург войск, еще не заслонил всего шум проезжей дороги. Артиллерия в центре затихла. Раздельно рвались гранаты. Глухо падали стены. Пулеметы работали с фабричной деловитостью. Васька не любил говорить строчит пулемет. Когда строчат – шьют или пишут, – значит, делают это скоро, но могут надбавить еще скорее. Пулемет же работает ровно и равнодушно.
В окнах домов, на балконах были вывешены белые флаги. Они висели в безветрии, и видно было, что сшиты они добротно, не на скорую руку.
От вильмерсдорфской окраины пошел лес Грюневальд. Туда заезжать без танков капитану Зубову не посоветовали – как ни держи воду в кулаке, между пальцами она все равно просочится. Через Грюневальд уходили немецкие колонны с техникой и артиллерией.
Когда возвращались обратно, столкнулись у станции метро с пушкарями. Водителя у пушкарей убило, тягач (додж три четверти) не заводился: чуть не плакали пушкари, – мол, опоздают и не пальнут по рейхстагу. Зубов оставил Васькину машину помочь – Васькин водитель Саша был хорошим механиком.
Додж Саша отремонтировал – поставил мембраночку из своего НЗ – спас пушкарей от смертельной печали.
И может, добрался бы Васька до своего полка без больших приключений, не попадись по дороге велосипед. Велосипед стоял, прислоненный к стене. Сверкал никелированными крыльями и большим звонком.
Васька выпрыгнул из машины на ходу.
– Вперед, орлы – крикнул. – Я к рейхстагу смотаюсь. Тоже пальну разок. Никому ни гугу. Я поспею.
Оскорбленный его эгоизмом экипаж наддал газу и умчался по синему асфальту.
Чем ближее к центру, тем все больше становилось развалин, были они все страшнее и безнадежнее. Говорят, в Берлине пушкари так наловчились, что разваливали дом за пять выстрелов. Пыль не опускалась к земле, висела, как рыжий туман. В спицы набивалась бумага. Пахло горелой известью, горелыми трупами, горелым сукном. Васька ехал по следам самоходки, пока не уперся в нее. Самоходка еще горела, а впереди, перегораживая улицу, стоял тигр с развороченным боком. Из дыры валил вниз густой черный дым. Васька обошел танк по кирпичной осыпи. Толстостенная, богато украшенная архитектура холмом перегораживала улицу. Васька через окно пролез внутрь здания. Пустая коробка с пятнами от портретов на стенах. Пустые оконные проемы слепо и бездыханно смотрели в небо. В некоторых из них поперек подоконников висели трупы руками и головой наружу. Наверное, середина провалилась внезапно. Руина эта кое-где дымилась, и горящие ее участки казались еще живыми.
Велосипед Васька нес на плече. К ногам налипала бумага с орлами. Орлы казались колючками. Бумаги было так много – чистые листы. Словно их сбросили с неба. Какая-то канцелярия, – подумал Васька. – А где же славяне?
Наверное, одежда – американский комбинезон, отсутствие погон на комбинезоне и пилотки на голове, – нелепый велосипед и начавшийся в два часа артналет спасли его, ибо пробирался Васька по кварталу, еще обороняемому немцами.
В Тиргартене Васька вышел прямо на колонну Победы. Артналет переждал в окопе. Окрашенная красной пылью колонна казалась ярмарочной, а Бисмарковы победы ненастоящими.
Многие дубы и столетние липы лежали спиленные. Они вздрагивали на земле. Горячий ветер взрывов ломал им ветви, уносил и размазывал их листву по камням. А в траве мотались ромашки и одуванчики. Валялись черные ящики из-под патронов. Немцы обожают черный цвет, как чумовые красят в черный цвет все подряд. На ящиках белые, желтые, зеленые надписи ровненькие. Мины валяются противотанковые, тоже черные, снаряды раскатаны. Фаустпатроны брошены. Скособоченные орудия, танки, выгоревшие внутри. Автомашины, тряпье, бумага. Мусор. Мусор. Тиргартен превращен в свалку. Бумага и снова бумага…
Вдоль аллеи Побед застыли в муках высокородного чванства прусские и бранденбургские государи. Выглядели они на этой пустоши в центре Европы настолько чудно, что, хоть и были на них роскошные бронзовые одеяния, казались они голыми. А зеленая, выцветшая до белизны патина, стекающая ручейками до пят, казалась выплеснутыми на них нечистотами.
– А вот не надо стоять толпой, – сказал Васька. – Стояли бы поодиночке на площадях и скверах.
На дубах, кое-где не спиленных, с изрешеченной снарядами кроной, висели красные полотнища. Парашюты, – отметил Васька. – Боезапас сбрасывали… И вот тут он с холодом вдоль спины понял, где он сейчас находится.
Привыкший вскакивать на ноги после артподготовки как раз в ту минуту, когда у других еще не прошло оцепенение, когда память взрывов еще гудит в черепах как сами взрывы, мешая осознать тишину, Васька вырвался на асфальт аллеи, вскочил на велосипед и, пригнувшись к рулю, погнал к Бранденбургским воротам, виляя между воронками, трупами, брошенным оружием, ранцами, касками… Из травы в парке торчали черные бронеколпаки. В черных бойницах дотов поворачивались Ваське вслед стволы пулеметов.
Наконец слева от аллеи Васька увидел рейхстаг. Стеклянный купол, растушеванный дымом и пылью, сливался с небом как некая паутина. И как паук стоял перед куполом император. Было множество статуй и много колонн.
Васька почувствовал, что по нему уже стреляют, соскочил с велосипеда и побежал под деревьями пригибаясь. Ров, заполненный водой, отделял Королевскую площадь от парка. Васька побежал вдоль рва, и ему повезло – он наткнулся на переброшенную через ров трубу. Сквозь трубу можно было проползти на четвереньках, но без велосипеда. Васька вскочил на трубу, взвалил велосипед на плечо и побежал над красной водой. По нему уже стреляли неистово. Но есть у разведчика какой-то особый бог – Васька упал в песок на том берегу рва и пополз. И тут он увидел свою пехоту в шинелях и касках.
Каски надели, – подумал Васька, – для кинохроники. Исторический момент. Наверно, у каждого красное знамя за пазухой.
– Привет, славяне, – сказал Васька. – Я с вами. – Один вид пехоты успокаивает и утешает, как мама.
– Сейчас пойдем, – ответили ему.
От рейхстага, от пушки, опрокинутой у самой лестницы, взвилась в небо осыпающаяся розовыми искрами ракета.
Пехота поднялась и с криком Ура некрасиво побежала. В спину у пехоты вид не страшный, но пехота – последний приговор на войне.
Площадь была изрыта окопами и воронками разных размеров.
Когда подбежали ближе, Васька задрал голову, и купол рейхстага показался ему синим. Конь императора вроде бы встал на дыбы. Но все уже было кончено. Под пулеметным огнем пехота взобралась по каменной лестнице, пролезла сквозь выломанные артиллерией окна внутрь, в вестибюль.
Солдаты дрались лицо в лицо. Стреляли грудь в грудь. Отскакивали за статуи. Строгие лица статуй мерцали – то рвались, крошили мрамор гранаты. Солдаты падали, вскакивали избежали вперед, туда, куда себе каждый назначил: один – к мраморной лестнице на второй этаж, другие – в коридоры и комнаты первого этажа.
Такой бой был за всю войну один. Васька это отчетливо понимал. Он восходил по центральной лестнице со своим никелированным велосипедом.
– Бросай ты велосипед – кричала Ваське пехота. – На кой он тебе в рейхстаге?
Но в Ваське уже заработал механизм времени и трещал, как будильник: Пора. Пора…
– Даваните тут за меня, – сказал Васька. Швырнул гранату на боковой марш, дал очередь из автомата по какой-то высунувшейся из-за перил башке. Шлепнул какую-то статую по мраморному заду ладошкой и ушел в окно.
Васька скатил велосипед по выщербленным ступеням. Вскочил в седло и, не оглядываясь – пехота свое дело знает, – помчал к улице, где виднелись наши тяжелые танки.
– Пехота в здание вошла? – спросили танкисты.
– Вошла, – сказал Васька. – Хлопните по верхам.
Он помчался мимо развалин, среди которых прямоугольной черно-бурой цитаделью возвышалось тяжелое здание со спаренными колоннами и сорванной крышей.
В Моабите, в скверике, Васькиного полка уже не было. Васька погнал к реке.
Полк он догнал на мосту. Крашенные в светло-серый, почти белый цвет, с перилами из простого углового железа берлинские мосты украшением города назвать было нельзя. Васькин водитель Саша притормаживал. Сзади гудели. Ругались. Васькин экипаж дружно орал и размахивал руками. Васька был в красной пыли и в копоти. Комбинезон на плече разорван. Волосы на виске спеклись от огня. И они простили его.
Васька схватился за броню, уже когда падал. Подтягиваясь, подхваченный ребятами, он видел, как его велосипед, подпрыгивая, катит по зеленому дерновому откосу к реке прямо на женщину с желтыми, почти оранжевыми ведрами. Женщина уклонилась, как-то неспешно повернувшись, и велосипед влетел в реку, весь в брызгах…
По всей Неве сплетались, пожирали друг друга синие и коричневые ужи. Их тела блестели на солнце, а их борьба поднимали пену.
Интересно все-таки, как Оноре перепрыгнул ограждение – наверное, оттолкнулся сразу двумя ногами. Потом сгруппировался и как на лыжах поехал. В точке, где купол сверкает, словно соприкасается с солнцем, оттолкнулся и полетел.
Васька смотрел вокруг глазами птицы, усевшейся на плечо Христу.
В Шарлоттенбурге из каждого окна были вывешены белые флаги. Флаги были большие. Глаженые.
Васька потряс головой, перевел взгляд на ротонду, или, как все говорят в Ленинграде, – вышку Исаакиевского собора. Вышка несла крест над Васькиной головой.
Вот где флаг вешать надо, – подумал Васька. – Кумач победы. Пока солдат домой не пришел – еще не победа. Это для народа победа. А солдат домой идет. Скатывается с крутой горы. Он ведь и сорваться может – с такой вершины. Опоре сорвался. Он, наверное, Прагу освобождал. Девушки его на руках несли. Целовали. Усыпали цветами. А он, вундеркинд, небось кланялся. Ножкой шаркал.
Васька представил Прагу Девятого мая. Золото купола выгнулось чашей – стало золотом неба. Васька видел, как девушки и молодые женщины с круглыми от счастья лицами несли на руках Оноре. У Оноре глаза такие детские… На повторение подобного счастья можно надеяться, только поверив в рай. Недаром говорили потом: Кто из молодых освобождал Прагу – все веселились.
А девушки уходили – уносили Опоре.
Там было и Васькино место. Там были и Васькины букеты.
– Оноре – закричал Васька. – Не оставляй меня. Я сейчас.
– Молодой человек – Кто-то схватил его. Васька оттолкнул чужие руки. Но их становилось все больше. Они вцеплялись в пиджак, даже в брюки.
– Оноре – кричал Васька. Но Оноре уже растаял. Улетел, раскинув руки с длинными, как маховые перья, пальцами.
Впоследствии Васька напишет картину, где Оноре летит-планирует, распластав руки-крылья. Белый, как алебастр, во всем солдатском, в сапогах кирзовых. Позади него, на зеленой сырой земле стоят надгробья – гипсовые солдаты, каждый на своем холмике. Один с трубой. Остальные с оружием. И сквозь полупрозрачную землю проступают остовы городов. А на самом переднем плане, как бы смазывая все, ведь память эта не ее, а художника, качается на качелях девочка в красном. И смотрит на нее шалая коза с полным выменем.
Васька стоял, прижатый к вышке спиной. Его держали. Первым он разглядел мальчишку в ушитой пилотке. Мальчишка брызгал на него слезами, бил бледным кулаком по животу и кричал:
– Если пьяный – дома сиди. Чего людей-то пугаешь?
– Молодой человек, – Ваську тянул старик с седыми зеленоватыми волосами, слипшимися на лобастом черепе. – Не нужно, – говорил старик, словно дул на горячее. – Не нужно. Я вас прошу, пойдемте со мной. Пойдемте, я вас прошу.