355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Погодин » Река (сборник) » Текст книги (страница 7)
Река (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:11

Текст книги "Река (сборник)"


Автор книги: Радий Погодин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

– У некоторых плечи есть, – согласился Васька. – Некоторые подумают-подумают и пойдут в кузнецы.

Потом Васька распечатал и вымыл окна. Переоделся во все отутюженное. И когда Вера крикнула в форточку: Вась, ты готов? – он был уже как жених.

Парней-футболистов во дворе не было, только две девчонки с серыми шейками и в розовых чулках переговаривались, пританцовывая.

– Научите, – сказал Васька.

– Давайте.

Девчонки откровенно обрадовались. Взяли Ваську с двух сторон за руки. Остроносенькая с подбритыми бровками и прямоугольно крашенным ротиком сказала:

– Парами необязательно. Два нажима на одну ногу с припаданием. – Она показала. – Можно вперед, назад, с поворотами. И за руки держаться необязательно. Начали.

Движения оказались легкими, похожими на игру маялку, или на бесконечные футбольные упражнения парней. Были в этом танце свобода, веселье, азарт – Васька, понимавший танец как оберегаемую человечеством почти ритуальную возможность прикосновений, танцуя эту линду, чувствовал себя старомодным и потным. И много лет спустя, глядя, как молодые люди вешаются друг на друге и лижутся в метро, в Эрмитаже, на автобусной остановке, Васька знал – это расплата за подмену в танце божественного спортивным.

– Вася – У парадной стояла Вера. Плащ распахнут – лунным серебром светится ее невестино платье. За Верой – высокий моряк, Георгий, в форме и темноволосая девушка в шинели, туго подпоясанная, стройная, как юный прекрасный витязь.

– Знакомьтесь, – сказала Вера. – Сестра Георгия, Юна… Вася, мой самый близкий школьный товарищ.

А ведь действительно, – подумал Васька, – в школе у Веры ближе меня никого не было, я ей как брат был: даже одноклассники пытались ее в уголке зажать.

Юна протянула Ваське левую руку – правый рукав шинели был забран под ремень и туго натянут. Васька взял ее кисть обеими руками и не сжал, а как бы спрятал в своих ладонях, ощутив движение ее теплых пальцев.

В подворотне Васька оглянулся: девчонки-танцорки, похожие на голенастых осенних цыплят, повернули в их сторону раскрытые красные клювики.

Юна взяла Ваську под руку.

– Какой у вас смешной узкий двор – телескоп.

– Кларнет, – сказал Васька. – Его Женя Крюк так прозвал. Женя играл на банджо, рояле, гитаре и саксофоне. Женю убили под Кенигсбергом.

В загсе, после того как молоденькая девчурка кардинальским голосом объяснила молодоженам, как важен брак, особенно сейчас, после войны и победы, Васька наклонился, взял Верину ногу в белом туфле и поставил ее на ногу моряка Георгия.

– А вы, свидетель, – сказала девушка-регистратор, – несерьезно относитесь к своим обязанностям и своему долгу свидетеля и внедряете в наш советский акт записей гражданского состояния ненужные нам суеверия.

– Почему ненужные? – спросил Георгий.

– А разве вам нужно, чтобы вами жена верховодила?

– Обязательно нужно, – сказал Георгий.

Девушка-регистратор потупилась, чтобы скрыть укор и зависть, самовозгоревшуюся в ее глазах, и поджала губы.

Потом они сидели в ресторане Метрополь на Садовой улице, пили шампанское, вкусно ели, Васька танцевал с Юной, здесь не запрещали линду, у Юны не было необходимости держаться за руки; Васька танцевал с Юной в лад, и ничто не сковывало его: ни искусственный грузный мрамор колонн, ни обилие крашеной лепнины и позолоты, ни женщины в черно-бурых лисах и блестящем шелке – кто-то сказал, проходя: Этих накладывают в платья ложками. Было много военных. Было что-то грешное, но дозволенное.

Здесь все было откровенно: и желание обладать, и желание отдаться. И еда здесь была занятием сытых.

И Ваське вдруг показалось, что его пригласили на пир победителей, и ему это нравилось. Но, как бы защищая его от похабщины и самодовольства, обнаженные плечи женщин, их жирные спины и поднятые чуть ли не до подбородка бюсты преобразовались в видение страшное, которому Васька никогда не давал всплывать из глубин, он всегда взбаламучивал воды памяти, но, видимо, они загустели сейчас, зацвели, источая гнилостный запах.

Васька сильнее пошел ногами, и правой, и левой, и с поворотами. Но душа его уже была там, в том лесу.

Сразу, еще подписи под актом о капитуляции не просохли, разведчиков, чтобы, наверное, усмирить их раж, собрали на всеармейские сборы: и армейский развед-батальон, и разведроту мотострелкового полка, и разведвзводы танковых бригад и отдельного полка тяжелых танков прорыва.

Место сборов определили в лесу на, берегу озера: сушь, песок, сосны – курорт На каждый взвод по землянке, и в каждой свое убранство. В Васькиной, например, нары были застланы коврами, у торцовой стены стояло пианино красного дерева, а при входе, в тамбуре, с двух сторон зеркала-трюмо. Потолок затянут американским парашютным шелком. Васька отбил американцев-парашютистов у немецкой роты. Но они уже были мертвыми. Парашюты срезали, свернули и запихали в рундуки транспортера, словно предчувствуя такую вот надобность, парашютистов похоронили как подобает, под троекратный салют.

После отрытия и устройства землянок был проведен общий смотр. Начальник разведки армии, корпусные начальники разведок и командиры разведподразделений прошлись по землянкам. И как только они – хмурые, а непосредственные командиры пунцовые – выходили наружу, из землянок тут же выносилось роскошное барахло, как-то увязанное солдатами с понятием новой жизни.

Потом разведчиков построили, и генерал с синими пороховыми отметинами – пороховой оспой – на лице сказал, шевельнув ногой бархатную с золотыми кистями подушку: Мерзость.

…Некоторые неправильно понимают пафос нашей победы и роль советского солдата в центре Европы.

На горе раздались выстрелы. И крик…

Генерал оборвал речь. А Васька уже бежал в гору, проламываясь сквозь кусты и подлесок. За Васькой шло его отделение.

Микола успел заскочить в землянку и теперь передавал автоматы. Ваське сунули ППШ, жирный от смазки, от нового рожкового ППС Васька отказался, выдержав командирский разнос и угрозу снять с него лычки.

С горы было видно, как колышется, волнуется внизу построение. Командиры держали его, полагая, что хватит ушедшего в гору Васькиного отделения.

Генерал уже говорил. И солдаты получали свое и их командиры тоже.

Из кустов прямо на Ваську выскочил молоденький солдат с глазами, как смятые консервные банки, с широко открытым онемелым ртом. Васька схватил его за ворот у самого горла – тряхнул.

– Майка – солдатик брызнул ресницами. – Сержант Незавидова. Меня ротный послал. Она в лес отпросилась цветов пособирать… – Вдруг солдатик сложился в пояснице, упал на колени – его вырвало. Тяжело дыша, шлепая отвисшими губами, солдатик проскулил: – Привязанная. По ней мухи ползают.

Васька уже все понял.

– Здесь побудьте, – сказал он своим. – Не надо всем. Я крикну.

Его парни все поняли. Смотрели в землю, лица их в неспокойных бликах отливали зеленым.

Стараясь не шуметь, Васька вошел в кусты, машинально отметил гроздья белых цветов с мыльным запахом.

Сосны остались внизу у озера – здесь царила листва. Буковый лес цвел. Погода стояла жаркая, но земля еще не просохла и, как во всяком лиственном лесу, сквозь ароматы цветения пробивался устойчивый запах прели. Лес был, собственно, тот же Бранденбургский, который юго-восточнее Берлина прочесывал Васькин полк с целью ликвидировать большую группировку немецких войск, пытавшихся уйти на запад. То ли из-за погоды, в апреле дожди шли, то ли от века тот край леса был сырым и душным. И соответствовал он порожденной страхом надежде уйти от себя, от последнего боя и от возмездия – к заокеанскому противнику, не обремененному пудовым весом горсточки пепла и оттого, может быть, более милосердному. Немецкие солдаты в серо-зеленой своей амуниции казались пнями и кочками того леса. Темный был лес. Без подлеска. Высоченные заплесневелые стволы без – сучка, лишь на самой верхушке плотные пучки ветвей. Бороды мха, сорванные артиллерией, гранатами, фаустпатронами, мотались между стволами, как летучие мыши. Пули рвали кожу и тело деревьев. И было досадно, что другие части входят в Берлин.

Здесь же над озером, у разделенного железными дорогами, автобанами и любовью к названиям грюнвальда, было, наверное, самое майское ландышевое урочище – может быть, его душа или его ладони.

За цветущими кустами лещины полянка высветилась, такая жаркая, будто солнце остановилось над нею.

Майка-разведчица, тайная любовь и открытая гордость разведбатальона, была привязана к поваленному бурей дереву. Руки и ноги ее были связаны под темно-зеленым стволом ремнями. А на пряжках-то Готт мит унс. Впрочем, бога нет на войне. Нет на войне и черта – все дела человеческие.

Гимнастерка у Майки была разорвана на груди и рубашка разорвана. В рот ей затолкали ее же туго свернутую пилотку. Звездочка впилась ей в верхнюю губу.

Она была в обмороке.

Сначала Васька согнал с нее мух. Соскреб муравьев пучком травы. Потом поправил на ней одежду. Вынул кляп. И лишь тогда, развязав ремни, отнес в тень и положил так, чтобы ее голова покоилась на выпирающем из земли корне.

Пока они землянки креслами обставляли, фарфоровыми умывальниками, какие-то немцы прошли этим кряжем.

Васька вернулся к своим парням.

– Идите, – сказал. – Доложите генералу, что тут произошло, да негромко. Ну и, естественно, ни гугу. Ты, Микола, не мешкая, сюда с нашим доктором. А ты… – Васька посмотрел на молоденького солдатика и не воевавшего-то, только что с пополнением прибывшего.

– Могила, – прошептал солдатик. – Я онемел. Я ничего не видел. – Его отвисшие губы были какими-то голубыми.

– Ну, ну. Но ты хоть до вечера потерпи, не трепись.

Зал Метрополя больше чем на две трети был заполнен военными. Все шумели, вспоминали фронт, чертили вилками и ногтями стратегию на крахмальных скатертях, выпивали за погибших товарищей, пытались петь на три голоса. Некоторые сидели, уйдя в себя, в какой-то свой неотторгнутый страх или в какую-то свою грезу.

Юна и Васька присаживались к столу на минутку и, выпив за здоровье молодых, прокричав: Совет да любовь Горько, на что Георгий и Вера с большой готовностью откликались, снова шли танцевать.

Майку-разведчицу демобилизовали. С горы ее унесли в медсанбат – располагался он тут же, в километре от сборов. Оттуда и демобилизовали. Ходили слухи, что ее отделение избило кого-то до полусмерти, кого-то, кто говорил: Вот оно – своим не давала, так немцы попользовались.

– Давай танцевать по старинке, без этой прискочки. И попробуй не думать о фронте. Хотя это трудно. – Юна взяла Васькину правую руку – Васька ее за талию обнял. – Пойдем медленно, через такт.

Одиноко сидящий полковник поманил их, и, когда они подошли, он сказал:

– Вольно. – Встал, опираясь на спинку стула. – Братцы, тихо. Мы в окружении. – Он обвел взглядом зал. – Кольцо все сужается. Уже нечем дышать. – Он рванул ворот, пуговицы отлетели. – Идти некуда…

Быстро подошла, почти подбежала, официантка – на виске шрам, прикрытый прядью волос.

– Товарищ полковник, Иван Николаевич, все прошло. Все уже честь по чести.

– Все равно – идти некуда, – полковник упал на стул, будто его сбили с ног.

– Это мой однополчанин, – сказала официантка, признав в Юне и Ваське солдат. – Как получит пенсию, так и приходит. Мы с ним загуляем после работы.

Юне вдруг танцевать расхотелось.

А за столиком молодой муж, моряк Георгий, наседал на свою молодую жену, красавицу Веру, укорял ее – мол, почему она никогда свидетеля Ваську не приглашала на их вечеринки.

– Не приглашала и приглашать не буду, – говорила ему Вера. – Он один у меня, Вася-то, один. А вы все чины. Чины… Твой дружок Селезенкин попытается его по стойке смирно поставить. А Вася, думаешь, что? Он твоего Селезенкина на буфет забросит. Забросишь, Вася? А Селезенкин оттуда, с буфета, пальбу откроет. Нет, Гоша. Давай споем лучше. Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты… Или Землянку. Давайте Землянку.

Вернувшись домой к Вере, они еще выпили. Васька вызвался проводить Юну в гостиницу.

Во дворе покурили.

– Пошли к тебе. Какого черта мне в гостинице делать? – Юна швырнула окурок в поленницу. – Тошно там. Как будто меня при кораблекрушении на чужой берег выбросило. Вокруг люди добрые – душа нараспашку, только я ни их обычаев, ни их языка, ни их намеков не понимаю. И жду, жду, когда за мной корабль придет. Ну пусть не корабль, пусть просто лодка. С парусом. Почему-то хочется с парусом.

Иногда Васька ходил на танцы в Мраморный зал и в Дом учителя. Какие-то помятые жизнью, но модные – в перелицованном – специалисты танцевали с закатыванием глаз и отведением мизинца падекатры, падепатинеры. Мощная популяция невежд и не желающих балета демократов, жаждущих вульгарного: не просто танцев-шманцев-обжиманцев, но и возможности завесть знакомство, а впоследствии, бог даст, жениться, что при падекатрах невозможно, громоздилась вдоль стен, как некий старорежимный сыромятный народ, пришедший по билетам культурному веселью поучиться; когда же с досады – мол, черт с ними, харями, пусть ляжками трясут, а то еще ходить перестанут в зало, урон пойдет – давали румбу, танго или фокстрот, то со счастливым стоном дождавшихся от всех стен отделялась и в тысячу ног выкатывала на паркет толпа – живые люди с живыми глазами, что так естественно.

И еще танцевали линду. В тот угол зала, где начинали линдачить, бросались распорядители и скручивали, и выводили, и вышибали. Линду танцевали на ярмарках, народных гуляниях в парках, на площадях и на Дворцовой площади. Танцевали в такт, в лад – всем народом.

На танцах Ваське не везло. Девчонки с ним жеманились, старались говорить красиво. Он и не подозревал, что возбуждает в девах чувство прекрасного, ему казалось, что он должен был бы возбуждать другие рефлексы, но природе виднее. Еще в школе девчонки выбрали Ваську, грубого, ломового, себе как бы в подружки – осуществлять дипломатию полов. Когда случалась с какой-нибудь дурехой беда, какая приходит, если занятые трудом и профсоюзами мамаши забывают им вовремя раскрыть особенности девчачьего организма, подружки вытаращив глаза мчались отыскивать Ваську, чтобы он дал по шее дежурным, которые пытаются выволочь из-за парты бедняжечку Шуру Нюрину. А у нее: Шу-шу-шу – понимаешь? А они же не понимают. Дураки окаянные. Приходилось Ваське идти в класс, проводить разъяснительную работу с дежурными. Глядя на пунцовую от стыда Шуру Нюрину, дежурные бормотали:

– Дура Так бы и говорила – больная по-женски.

Смейся не смейся, горюй не горюй, но подсовывались Ваське на танцах девы, глядящие на парней с подозрительностью милиционера, только что заступившего на пост у пивной.

Блокада отчасти разгородила завалы и баррикады в коридорах коммунальных квартир, спалила в железных печурках кое-что: козетки, пуфы, комоды, канапе, рамы, обтянутые плешивым бархатом, запятнанные сыростью олеографии Христа в терновом головном уборе, каминные экраны, ширмы, продавленные кресла – грибы трутовики, тени иллюзий. В Васькиной же квартире коридор всегда был пуст и чист.

Анастасия Ивановна подкрашивала и подбеливала везде, без конца скребла полы, и Васька чтил этот ее недуг – недуг памяти, не позволяющий душе познать другие весны.

– Иди на цыпочках, – прошептал Васька, когда они вошли в квартиру. – У донны Насти слух, как у оленя.

– Она карга?

– Ты что – золотая тетка. Диана. И не хихикай.

Дверь в комнату скрипела, Васька приоткрыл ее настолько, чтобы только влезть. Включили свет.

Юна ахнула: со всех сторон на нее смотрели богатыри. Васька-то к ним привык, но на свежего человека это зрелище должно было производить ошеломляющее впечатление.

Юна пошла от одного ковра к другому, расстегивая на ходу шинель.

– Мне нравится – так шикарно позируют.

– Они с похмелья, – сказал Васька. – Я их к стене сейчас поверну носом.

– Не нужно. Станет скучно.

– А мы спать ляжем.

– Ты талантливый. – Юна прислонилась к Ваське спиной. – Если бы лет через десять ты смог посмотреть на свои ковры.

Через двенадцать лет, торгуя у Васьки картину Белый клоун с голубым зонтиком, Игнатий Семенович принес ему в подарок его Богатырей. Васька долго смотрел на них, и щипало у Васьки в носу. И голос маляра-живописца, заглушенный было обстоятельствами и нонконформизмом, вновь зазвучал в нем: Ты, Васька, нас береги. Мы, Васька, миф твоего сердца и твоей печали. А этих белых клоунов брось, они малокровные, гниды.

Васька снял с Юны шинель, повесил на гвоздь поверх своей.

– Шинель тебе идет.

– Георгий хочет купить мне пальто или плащ. Я отказываюсь. В пальто с одной рукой плохо – нелепо. А в шинели – я солдат. Не знаю, что и делать буду, когда шинели выйдут из моды.

– Сшей что-нибудь роскошное из парчи. В парче незаметно. Будешь как царица. А царица хоть без головы – царица.

– Лучше я ребят нарожаю, – сказала Юна. Она села на оттоманку, расстегнулась: платье у нее было темно-зеленое, с прямыми плечами, с накладными кармашками на груди и узкой юбкой. Правый рукав был заправлен под широкий, тугой затянутый кожаный пояс.

Не хватает только портупеи, – подумал Васька тоскливо, – наверное, она уже никогда не наденет что-нибудь с воланами и кружевами. Да и черт с ними, и гори они синим пламенем. Васька отошел к окну, прислонился лбом к прохладному стеклу и почувствовал вдруг, что зубы у него стиснуты так, что голова трясется. Видел Васька буковый лес и Майку, распятую на поваленном бурей стволе.

У Веры были задернуты шторы, но свет за шторами был. Чтобы отогнать образы того леса букового, Васька попытался представить Веру и Георгия, убирающих со стола: Георгий моет посуду, а Вера ставит ее в буфет. Они не торопятся, торопиться им некуда, у них вся жизнь впереди и никто им не помешает.

– У тебя найдется рубашка? – спросила Юна.

Васька повернулся – Юна сидела на оттоманке, ее одежда была аккуратно сложена на валике. Она сидела, поджав под себя ноги, стройная, тонкая, уже успевшая загореть. У нее были очень красивые руки. Васька так и подумал – руки. Ему показалось, что правую она закинула за спину и опирается ею о валик оттоманки. Она была похожа на светлое деревцо. На ум пришло покрытое тайной слово друиды. Он не знал, могли ли быть друидами девушки, и засмеялся – девушки могли быть дриадами.

Юна улыбнулась ему. Потом тоже засмеялась и повторила:

– Дай мне, пожалуйста, рубашку.

Он подошел к шкафу. У него всегда была чистая рубашка благодаря Анастасии Ивановне. Рубашечка-апаш.

Они ушли утром. Ярко и чисто светило солнце. И всю ночь она вспоминала войну, только войну, и, когда Васька сказал ей: Давай о чем-нибудь другом поговорим, – она прошептала:

– О чем? У нас с тобой только и есть что детство да война. И больше ничего не будет – ничего. Разве что дети. У меня обязательно будет трое. Нет, двое. Троих мне не вытянуть.

– А муж?

– Муж в нашем деле – величина непостоянная, – сказала она.

И от этих ее слов, сказанных без иронии и без сожаления, Васька почувствовал во рту горечь, словно разжевал хвою.

Жила она в Астории, Георгий поселил ее там, использовав какой-то весьма несложный блат.

Вечером она уезжала.

Увидав издали купол Исаакия, Васька почувствовал жжение в горле, и чем ближе они подходили, тем сильнее становилось это жжение. Исаакий надвинулся на них Вавилонской башней – зиккуратом, которые, для того и строились, чтобы проложить по ним лестницу к небу. И все храмы мира, как бы причудлива ни была их архитектура, и все религии, все Молитвы – всего лишь лестницы в пустоту. На какое-то мгновение Ваське показалось, что он стоит на такой лестнице, на самом верху, где ветер, и ему нужно сделать маленький шаг, чтобы полететь, но тело его сковала судорога, поднимающаяся от ног к сердцу.

– Толкни меня в спину, толкни, – попросил Васька.

Юна, ни слова не говоря, нерезко толкнула его в спину, он сделал шаг, сделал другой шаг, судорога стала сползать, отошла от сердца, освободила грудь, мышцы живота, сошла с бедер, отпустила икры, осталось только горячее покалывание в стопе.

– Что с тобой? – спросила Юна.

– Не знаю. Как бы конец. Но ты меня подтолкнула – и вместо того чтобы упасть, я взлетел. – Он засмеялся от выспренности сказанного.

– Чего ты все смеешься? Ты вдруг стал белый-белый. А насчет взлетишь – так это у тебя будет, верь мне. У дверей гостиницы она сказала:

– Будешь в Москве, приходи. – Адрес и телефон она дала раньше. – У меня и остановиться сможешь. Пока я не вышла замуж.

– Жених есть? – спросил Васька бодро. – Она посмотрела на него так, словно он неудачно сострил.

– Я думал… – Васька смутился. – Может, нету…

– Правильно думал. – Она поцеловала его и пошла.

Вертящаяся дверь поглотила ее и все махала и махала створками, будто отгоняла Ваську, отпугивала.

Перед тем как расстаться, они посидели в скверике под отяжелевшей от старости и набухших почек сиренью.

– Этим кустам сто лет, – говорила Юна. – Нянюшка меня в этот скверик гулять водила. Нянюшка у меня была молодая, за ней матросы ухаживали. Матросы были очень высокие. Потом нянюшка пошла работать на завод, стала ударницей. Потом стала летчицей. Сейчас в Москве живет. Она большое начальство. И никогда меня не воспитывает. Если что, говорит: У тебя голова на плечах или ночная ваза?

Юна поменялась на Москву, чтобы учиться архитектуре у Жолтовского Ивана Владиславовича.

– Москву я знаю очень плохо. Я ее не чувствую. Город познается в юности, а юности у нас не было – была война. Я, когда у меня это случилось с рукой, естественно, хотела отравиться, как последняя дура. Ревела, билась головой о стенку. А когда успокаивалась – вспоминала детство. Как я в волейбол играю или плаваю. Или шью что-нибудь. Вяжу. Рисую. А во сне я все время видела свои руки. Во сне я чаще всего собираю цветы. Иногда летаю – взмахну руками и полечу. И в будущем, иначе и быть не может, в своих воспоминаниях я буду с двумя руками, поскольку, Вася, вспоминаю я только детство. Каждый день детства – это созидание, и неважно, что мы тогда делали: ели блины или дрались, собирали грибы или мылись в бане. И когда тебе, Вася, станет плохо, так плохо, что деваться некуда, ты ощутишь вдруг, что оттуда тянется жгутик, словно стебель гороха, ты не сломай его, он принесет тебе спасение – свет детства, гармонию детства и ответ на самый глупый из вопросов: Зачем ты живешь? Затем, чтобы понять, что в детстве ты был богом. Хотя тебя и драли, и ставили двойки за поведение, ты мог создать вселенную. И вся наша взрослая жизнь – это стремление вернуть утраченные возможности. Вася, я ни разу не представила себя однорукой, для этого я должна включить сознание, а сознательное воспоминание называется реконструкция, и это для криминалистов важно, а для нас важна память чувств. Мы, Вася, художники.

Слово художники Васька воспринял не как насмешку, но и не как правду, только как проявление ее доброты. Но почему-то, вызванная этим словом, поднялась над ним легкая крылатая тень – мальчик Икар. И солнцем для него был купол Исаакия.

Васька вышел по улице Герцена на Невский. Он сделал такой крюк, чтобы не проходить мимо Исаакия в опасной близости.

IV

После отъезда Юны (они ходили провожать ее втроем и, вернувшись, посидели у Веры, громко и в общем-то искренне радуясь будущему: живые, здоровые – остальное приложится) Васька так и не мог уснуть. Ему все казалось, что Юна сидит на оттоманке, поджав под себя ноги и положив на колени прекрасные гибкие руки.

И Богатыри со стен смотрят на нее, такие нарядные – распетушенные, словно ехали они к кому-то на брачный пир, где столы от жареных оленей, вепрей и хмельного зелья прогибаются, где витязи песни поют гулкие, а девы… А что девы?.. Вот увидели богатыри Юну и стали в смущении – мол, дай проехать-то, прикрой бесовское хоть шинелью, что ли.

– Три ковра Васька отнес Игнатию на барахолку, три оставил – поправить небо, слишком было оно голубым, доспехи от этого казались тусклыми.

Известие о страшной смерти Оноре Игнатия не поразило. Он сверкнул узкой улыбкой, и Ваське вдруг показалось, что зубы у него стальные.

– Красиво. Ничего не скажешь – красиво, – сказал Игнатий.

Васька молол что-то насчет поколения фронтовиков, что нужно друг к другу жаться спинами.

– Там вы были поколением, на фронте, – сказал Игнатий. – В одной шкуре были, сукна шинельного. А как война кончилась, каждый в свою персональную шкуру влез. – И повторил: – Ничего не скажешь – красиво…

Анастасия Ивановна (Сережа Галкин, ученик маляра-альфрейщика, ей все поведал) безжалостно определила:

– Контуженый был ваш Оноре. Я на Исаакий ходила, там, если контуженый, не устоять. Закроют вышку, попомните мое слово, сейчас много контуженых-то.

Было в ее словах что-то вещее.

Сон у Васьки пропал.

Васька вставал среди ночи, одевался, туго опоясывайясь, и выходил на улицу.

Небо было светящимся, свет рассеянным.

На Неве, напротив Горного института, стоял громоздкий немецкий крейсер, уродливый, как барак, чего-то ждал; американский корабль Либерти, как бы выцветший и отощавший, тоже ждал чего-то.

Васька шел мимо учебно-парусного судна Товарищ, мимо ледокола Ермак, замедлял шаги у широкогрудых близнецов-спасателей Геракла и Антея. Они были похожи на танки – мощь их была очевидна, как очевидна твердость булыжника.

У памятника Крузенштерну поскрипывали выстроенные в каре серые роты фрунзенских Катеров и шлюпок.

За мостом Лейтенанта Шмидта река была непомерно пустынной, как Дворцовая площадь в будни.

А на той стороне, спалив вокруг себя все ненужное, словно тигль, выплавляющий золото дня, возвышался Исаакий.

Белой ночью он казался стройнее и выше, а когда перед самым восходом наступало короткое розовое межвременье, тяжелый собор вдруг утрачивал свой непомерный вес, на его куполе вспыхивали цветные искры и приподымали его – он сиял над рекой трепетно и прозрачно, словно сложен был из зажженных свечей. И как бы переставало действовать земное притяжение. И сердце поджималось к горлу, стремясь вырваться из грудной клетки.

Но тут ударяло солнце, и полмиллиона пудов металла с хрустом опускались на плечи гранитных колонн и окаменевших дубовых свай.

Влюбленные и иногородние вопили и пели, обнимались или приплясывали на парапете.

Чудо этой минуты восстанавливало в Ваське равновесие мыслей и чувств, и Васькина душа распахивалась, как распахивается щедрый дом для гостей.

Стайки солнечных воробьев скакали с волны на волну, и такой поднимался шум…

Васька слышал голос всякого цвета, особенно синего, звук прозрачный.

Васька слышал запах всякого цвета, особенно неба, мятный запах.

Васька чувствовал себя свободным и безмятежным, чувствовал свое тело, радующееся дыханию, прикосновению солнечного луча и ветра с реки. Чувство это было громадно, как ощущение теплой весенней земли под ладонями приходящего в себя тяжелораненого солдата.

Днем, тяжелым и бесконечным, как век бессмысленной рыбы, тычащейся носом в стекло аквариума, душа Васькина снова слабела, чувства глохли – память заполняла его слух грохотом танков, руки приноравливала к привычным формам автомата, ремень отягчала гранатами, запасными дисками, пистолетом и немецким обоюдоострым кинжалом с выдранным из рукоятки орлом. И Васька снова бежал на улицу к спасительной Неве, не подозревая, что с каждым разом он вздымается все выше, все выше по ступеням своего зиккурата.

На четвертую, но может быть – на пятую ночь Васька встретил на набережной Маню и Манину мачеху.

На спуске у Академии художеств – том, что со сфинксами, – прыгали в воду мальчишки. Ягодицы у них от холодной воды были как сливы, а под втянутыми белыми после зимы, животами торчали тугие бантики. Мальчишек было трое. Они прыгали в воду старательно и отважно, подымаясь по ступеням все выше: они прыгали уже с четвертой ступеньки и, клацая зубами, гордились собой.

Школьником Васька Егоров начинал купальный сезон в праздник Первого мая и заканчивал в праздник Седьмого ноября у стен Петропавловской крепости. Если Первого мая по Неве плыли льдины – а они почти всегда плыли, – Васька вылезал на какую-нибудь из них и, раскачивая ее, орал, чтобы скрыть зубовную дробь.

– Что вы в такую рань? – спросил Васька. – Еще и солнца-то нет. – И наверное, потому, что он не сказал о холодной воде и простуде, мальчишки признали в нем своего и напомнили:

– Ты что, а экзамены – не до сна.

Васька вспомнил: ни свет ни заря залезали они с товарищами на крышу своего шестиэтажного дома и там досыпали, подложив под голову учебники. Потом играли в пятнашки. Потом дворник дядя Керим их материл, запирал чердак на висячий замок и, хромая, отправлялся за участковым. Начиная с четвертого класса готовились они к экзаменам по всем предметам, кроме физкультуры, пения и рисования, то в Лисьем Носу, то в Ольгино или Лахте – всегда поближе к воде. Иногда простужались. Но иногда они все же открывали учебники, но лишь для того, чтобы трепет перед страшным объемом непознанного оповестил им, что росток совести, если они спешно возьмутся за ум, еще может обратиться в дерево знаний – долг возьмет верх над ленью, и слезы матерей, превратившись в алмазы истины, займут свое место в их благородных душах.

Улыбка, как подошедшее тесто, вспухла на Васькином лице и потекла через край.

Мальчишки сказали:

– И ты искупнись. Вода уже будь здоров.

Васька развеселился. Скинул куртку, рубаху, брюки.

– Ты и трусы скидывай. Никого нету. В мокрых трусах ходить вредно.

Чтобы мальчишкам стало хорошо от их утренней дружбы, Васька легко взобрался на спину сфинкса – гранитный волхв из столицы бога Амона придал Васькиному прыжку дальность, плавность и красоту – такие, что даже милиционер, стоявший у входа на мост Лейтенанта Шмидта, крякнул, оторопев. Милиционеру не нравилось, когда голые люди бегают по парапету средь бела дня, а ночью – пусть. Ночь – она ночь.

Васька выскочил из воды, ощущая, как живет каждый мускул, поджатый и подхлестнутый огненной стужей купания. Голова была свободной от дум, сердце – от тяжести неопределенностей. Васька радостно и счастливо скалил зубы, видя, как посиневшие уже мальчишки залезают в трусы.

– Одевайся, – грозно шептали они. – Две тетки идут.

Васька рванулся к одежде, радуясь этому глупому страху. Он уже успел натянуть рубашку, когда из-за парапета показались две кудрявые головы.

Барышни, – подумал он. И еще подумал: – Бывают же такие слова, смешные и чистые, – барышни.

Застегиваясь, Васька вспомнил, как в день возвращения с войны, когда он ехал на трамвае по Невскому, кто-то легонько дернул его за рукав шинели и спросил: Дяденька, вы выходите? – и он никак не мог осознать, что обращаются к нему: сбоку стоял мальчишка с нетерпеливыми глазами и кривил губы. Лишь когда мальчишка дернул его за рукав посильнее и, глядя ему прямо в глаза, повторил: Дяденька, вы выходите? – Васька посторонился, и что-то грустное, чего он так и не осознал, вошло в него и живет в нем поныне. Может быть, потому он сейчас так любил этих ставших уже сине-оранжевыми пацанов, вылезших из постелей, как из его далекого детства, чуть свет, поскольку предэкзаменационное лоботрясничанье является священным ритуалом, если хотите, сопротивлением совести; потому так тоскливо было Ваське на подготовительных курсах – к чему готовиться-то, к какому экзамену?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю