Текст книги "Сказки Золотого века"
Автор книги: Петр Киле
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА III
Гений музыки. Торжества в Академии художеств. Император Николай I. Сватовство барона
1По ту пору, в эпоху самую блестящую в истории России, когда столица Российской империи обрела свой классический вид, благодаря величественно-праздничным ансамблям Карла Росси, неприметного для современников, но несравненного гения архитектуры и декоративного искусства, возвратился из Италии, совершив путешествие на обратном пути в Грецию и Турцию, через Москву в Петербург Карл Брюллов, обретший европейскую известность картиной «Последний день Помпеи», прекрасный и остроумный гений живописи.
Он провел в Италии 12 лет ( с 1823 года по 1835 год) и почти два года путешествия после отправления его знаменитой картины в Россию, и за это-то время Карл Росси построил Михайловский дворец, изумивший Европу, здание Главного штаба, здание Сената и Синода, Александринский театр с разбивкой площадей и улиц вокруг них, ныне знаменитых, – как это сделалось?
Но еще более удивительное явление в это же время произошло в России – явление поэзии Пушкина. Такие события в мире искусства происходят неслучайно. Ныне нам ясно, мы видим Ренессанс в России в его высших проявлениях, высоких и трагических, в условиях феодальной реакции, воплощением которой сознательно, с величественным видом выступал Николай I, поскольку его миросозерцание было пронизано средневековьем, будто не было эпохи Возрождения и века Просвещения в Европе, эпохи Петра I, Елизаветы и Екатерины II в России, хотя считал, что следует Петру Великому во всем, увлекаясь самозабвенно смотрами войск и маневрами, как его отец Павел I.
Несколькими годами раньше Карла Брюллова вернулся из-за границы еще мало известный в России композитор, фамилия которого кажется ныне синонимом слова музыка – Глинка. Звали его Михаил Иванович, что предполагает крепость, даже мощь русской природы и породы. Но Глинка был слаб здоровьем и мал ростом с детства, поэтому для гвардии он не годился, к досаде его отца, и был определен в новооткрытый Благородный пансион при Главном педагогическом институте в Петербурге, в своем роде Царскосельский лицей в малом виде, где учился и брат Пушкина Лев, правда, не столь успешно, как Глинка, который успевал по всем предметам легко, щедро одаренный природой, пока музыка не завладела им всецело.
Поскольку необходимо служить, поступил было на службу и Глинка, но увлекался лишь концертами, какие задавали князья Голицыны и камер-юнкер Штерич, разумеется, прежде всего для собственного развлечения и празднеств в садах и усадьбах именитых представителей высшего света. Это веселое времяпрепровождение золотой молодежи, одаренной к тому же талантами, однако требовало здоровья, и Глинка находил более тихий кружок друзей у барона Дельвига, лицейского друга Пушкина, где он подружился с Анной Петровной Керн настолько, что, приходя к ней в гости, надевал кацавейку хозяйки, в которой она ходила дома, боясь холода.
Прекрасный пианист, Глинка не выступал с концертами, как Лист, чья слава гремела по всей Европе, это еще не было принято в России, чтобы барин, как крепостные, выходил на профессиональную сцену. Обретя целую кадриль болезней, как выразился доктор, вполне сознавая образ жизни пациента, Глинка уехал за границу на три года, где и завершил свое всестороннее музыкальное образование, – он брал уроки пения и композиции, писал вариации на темы итальянских опер, что принесло ему даже известность в Италии, но он тем яснее осознал, что хочет писать по-русски. Однако он вернулся в Россию лишь с тем, чтобы обменять паспорт, – сердечная склонность к одной особе влекла его в Берлин, возможно, мать (отец его к этому времени умер) поверила в счастье сына, если без возражений отпустила его снова за границу.
Глинка заехал из деревни в Петербург, не по своей воле, а по случаю, и тут застрял, остановившись в квартире Стунеева Алексея Степановича, брат которого – Дмитрий Степанович – был женат на его сестре ( они жили в это время в Смоленске). Полковник Стунеев жил в доме при Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, будучи командиром эскадрона, в котором служил по ту пору юнкер Лермонтов; он страстно любил музыку и сам пел романсы, аккомпанируя себе на фортепиано.
Пел он нещадно в нос, куплет за куплетом, не пропуская ни одного и до конца. Выговаривал слова полковник топорным образом, как находил Глинка, но он не только не бежал вон из дома, а всячески поощрял хозяина и даже разучивал с ним новые романсы. Ему было весело сидеть на софе рядом с Марьей Петровной, прехорошенькой юной особой, младшей сестрой жены Стунеева Софьи Петровны, переглядываться с нею и болтать вполголоса.
А в дневные часы, когда полковник командовал эскадроном, несомненно выделяя неугомонного юнкера Лермонтова, Глинка затеял учить Софью Петровну петь, – она пела совсем неплохо приятным альтовым голосом. Он начал учить петь и Марью Петровну, которая не знала нот. А как всякий учитель он имел право оставаться наедине с ученицей. Ей едва исполнилось шестнадцать; свежесть первой юности, а уже по всем помыслам и стати невеста, неведомо чья, все тайна и любопытство, что вспыхивает поминутно смехом.
Он находил ее миловидной девушкой, с некоторой врожденной грацией, наивной, непосредственной, что и нравилось ему, как в малых детях, на которых он нередко смотрел с умилением. Между тем Глинке было уже тридцать лет, предельный для молодости и грез о счастье. Но у него была одна странная особенность – при его малом росте – гораздо ниже обыкновенного среднего роста мужчины, – как свидетельствует Анна Петровна Керн, – он привлекал внимание молодых женщин, даже крупных, статных, как княгиня Щербатова, в особенности девушек, только трудно сказать, сам по себе (сам по себе он имел крупные черты лица и в портретах кажется вообще даже могучим, как его музыка) или с его даром музыканта, певца, композитора, далеко превосходящим всякое любительство.
У командира эскадрона юнкера, по правилам того времени, могли бывать либо официально, либо по-светски, тем более если устраивались вечера с пением и с танцами, с импровизациями на фортепиано Глинки, – у нас нет свидетельств, что Лермонтов и Глинка были знакомы, но несомненно они встречались, если не у Стунеева, то позже на вечерах графа Виельгорского, князя Одоевского или у Карамзиных.
А пока Стунеев распевал романсы, Глинка вполголоса болтал в свое удовольствие с молоденькой девушкой, не подозревая, куда его заведет это новое увлечение.
Стунеев запел романс на стихи Дельвига:
Ах, ты, ночь-ка, ноченька...
– Как вам этот романс нравится, Марья Петровна?
– Да это же русская песня, – возразила барышня.
– Да, моя русская песня на стихи барона Дельвига.
– А где ж вы ее слыхали?
– Я слыхал не ее, не эту песню, я сам сочинил, но все детство я слышал русские песни. Ведь я рос в деревне до 12 лет. У моего дяди по матери, который жил за восемь верст от Новоспасского, был оркестр из своих музыкантов, крепостных. По праздникам оркестр играл у нас, что мне чрезвычайно нравилось.
– Танцевали?
– Я не любил танцевать, меня завораживал оркестр, и я пробовал играть на разных инструментах или просто делал вид, что тоже играю. Во время ужина оркестр играл русские песни, переложенные на две флейты, два кларнета, две валторны и два фагота. Эти грустно-нежные звуки мне чрезвычайно нравились. Но проняло меня однажды от квартета Крузеля с кларнетом.
– Проняло?
– Эта музыка произвела на меня непостижимое, новое и восхитительное впечатление, – мне было тогда лет 10-11, – я оставался целый день потом в каком-то лихорадочном состоянии, был погружен в неизъяснимое, томительно-сладкое состояние...
– И в таком состоянии вы пребываете и сейчас? – лукаво взглянула Марья Петровна.
– Нет, здесь я на земле, там непостижимые дали неба за полями и лесами, – перед взором Глинки возникают виды вокруг Новоспасского с лесами до знаменитых брянских лесов, плывут в поднебесье белые облака, трепещет жаворонок. – Я сделался рассеян, и учитель на уроках рисования неоднократно журил меня, наконец, догадался, что я все только думаю о музыке; "Что ж делать? – отвечал я, – музыка – душа моя".
Марья Петровна вздохнула.
– Я люблю музыку, – сказала она, – хотя не знаю нот. Сестру мою Софью учили музыке, а меня – нет.
Луиза Карловна, как звали мать сестер, после смерти мужа, видно, обеднела, что отразилось на воспитании младшей ее дочери. Глинка это видел, но скорее сочувствовал Марье Петровне, из-за недостатков ее воспитания. Однажды у графа Виельгорского необыкновенно удачно исполнили седьмую симфонию Бетховена, особенно первые скрипки играли с неподдельным увлечением. Глинка был так встревожен впечатлениями как и от игры, так и от непостижимо превосходной симфонии, что приехал домой – к Стунеевым – совершенно не в себе. Марья Петровна, открывая сама ему дверь, с участием осведомилась:
– Что с тобою, Michel?
– Бетховен! – отвечал он, быстро прохаживаясь по гостиной туда и сюда, как всегда делал в минуты беспокойства и волнения.
– Что же он тебе сделал? – почти с обидой сказала барышня.
Ему бы рассмеяться, но удивительная музыка владела им, да и у Марьи Петровны зазвучали с ее испугом за него интимные нотки в голосе с обращением на "ты". Он был вынужден объяснить с серьезным видом, что слышал превосходную музыку, она была плохая музыкантша. Что за беда? Он стал задумываться о женитьбе, все к тому шло, весь круг родных и знакомых от Петербурга до Смоленска и Новоспасского задавался одним вопросом: "Когда свадьба?" Но и срок был у всех на устах: сразу после годовщины смерти отца Глинки, после которой он написал письмо матери с просьбой о благословлении на брак.
Глинка жил домоседом и тем более, что склонность к Марье Петровне нечувствительно усиливалась, как вспоминал он впоследствии. Однако же он постоянно посещал вечера у Жуковского, который жил в Зимнем дворце как воспитатель наследника и где у него еженедельно собиралось избранное общество, состоявшее из поэтов, литераторов и вообще людей, доступных изящному.
Он встречал здесь Пушкина, как некогда в Благородном пансионе, когда поэт, только-только выпущенный из Царскосельского лицея, навещал брата Льва и своего лицейского товарища Кюхельбекера, который, кроме преподавания, был особенным гувернером Глинки. Словом, юный музыкант, который и сам писал стихи, рос нечувствительно под обаянием стихов Пушкина и прежде всего, разумеется, запрещенных.
Любви, надежды, тихой славы
Недолго нежил нас обман;
Исчезли юные забавы,
Как сон, как утренний туман...
После восстания на Сенатской площади прояснится, что Глинка был воспитанником одного из злодеев-заговорщиков и вообще был знаком со многими родственниками декабристов или с декабристами, в день бунта даже выходил на улицу из предчувствия и беспокойства, что происходит нечто необычное.
С началом арестов и следствия подвергся допросу и Глинка, но он был по всему столь явно далек от заговоров и политических вопросов, что был тотчас отпущен. Однако ж претерпел огромное потрясение, как все русское общество, сначала от нежданного бунта самой привилегированной части офицерства, участников Отечественной войны 1812 года, золотой молодежи в полном смысле этого слова, а затем казни пятерых и ссылки многих и многих в Сибирь и на Кавказ.
Николай I, кажется, не знал сомнений, как его старший брат Александр I, взошедший на престол через труп отца, но роль его была не лучше. Он объявил себя цензором созданий Пушкина и это счел за милость, с прощением за прежние проступки и возвращением из ссылки. Того же самого, милостивого монаршьего внимания удостоится вскоре и Глинка, едва он задумает писать первую русскую национальную оперу "Иван Сусанин", и Карл Брюллов, едва приедет в Петербург, через два года после прибытия из Италии его знаменитой картины "Последний день Помпеи".
Поначалу Глинка задумал писать оперу по повести Жуковского «Марьина роща», чему бы всякий обрадовался, но добрейший Василий Андреевич, загоревшись идеей создания первой русской национальной оперы, посоветовал композитору писать ее на сюжет «Ивана Сусанина» – о крестьяние, который как проводник увел иноземное войско в непроходимые топи и леса, обрекая себя на неминуемую и страшную смерть.
– Да на этот сюжет уже есть опера нашего капельмейстера Катерино Альбертовича Кавоса! – усомнился граф Виельгорский.
– И музыка у Кавоса написана удачно, – Глинка видел на сцене оперу "Иван Сусанин" в юности.
– Почтенный капельмейстер наш писал, может быть, оперу, да у него получилась никак не трагедия, не музыкальная драма, а скорее водевиль, – рассмеялся князь Одоевский, музыкант и литератор, автор фантастических повестей в русле романтической прозы с общим названием "Русские ночи". – Вы помните, как опера Катерино Альбертовича заканчивается?
– Плясом, – сказал Глинка.
– И куплетом, – улыбнулся Жуковский, поворачивая голову характерным движением, как запечатлел его в портрете Брюллов. -
Пусть злодей страшится
И грустит весь век,
Должен веселиться
Добрый человек!
– В самом деле, ныне сойдет за водевиль, – согласился Глинка. – Настоящая опера – это всегда трагедия.
– Иначе быть нельзя, – подал голос Пушкин, быстро входя в гостиную.
Глинка загорелся, тем более Жуковский хотел сам писать слова и для пробы сочинил известные стихи:
Ах, не мне, бедному,
Ветру буйному.
(Из трио с хором в Эпилоге.)
К великому сожалению Глинки, Василий Андреевич не исполнил своего намерения, занятый, как всегда, множеством иных добрых дел. Взялся составить либретто граф Соллогуб, молодой человек, выпускник Дерптского университета, близкий по родству и воспитанию к придворным кругам, с которым Пушкин был в приятельских отношениях, как впоследствии Лермонтов, когда граф от проб пера в стихах перешел к прозе.
Но Глинка, вообще мягкий, уступчивый, почему-то с Соллогубом не поладил в отношении II акта, и тогда его познакомили с Нестором Кукольником, известным по ту пору драматическим писателем, но он вскоре уехал было в Москву, и сотрудничество не состоялось, хотя Глинка остался с ним в приятельских отношениях. А музыка уже писалась, без слов, и тогда, чтобы спасти положение, Жуковский попросил барона Розена, усердного литератора из немцев, секретаря его императорского высочества государя-цесаревича, писать слова, вместо него, к опере "Иван Сусанин".
В это время Глинка женился и уехал с женой и тещей в Новоспасское. Он был задумчив и весел и очень мало походил на молодожена, вся суматоха со свадьбой, с отъездом в деревню, дорожные заботы, – все шло мимо его сознания, точнее глубин его души, он носился со звуками его оперы, не витал в облаках, а непосредственно сочинял и записывал. Неслись в карете в сторону Москвы, весна, начало мая, лошади мчались с легкостью, точно тоже с весенним чувством. Пока жена и теща переговаривались, нередко весьма забавно спорили, – он еще не знал бедовый нрав Луизы Карловны, – как вдруг раздался хор «Разлелеялось», он вслушивался и записывал как попало в тетрадку на коленях.
В Москве с ее колокольными звонами, первыми звуками, какие он научился воспроизводить в детстве на медных тазах, в тишине просторов и далей Новоспасского Глинка продолжал работать. Он не искал уединения, а был со всеми. Утром он садился за стол в большой зале, как вспоминал впоследствии в своих "Записках", любимой всеми; сестры, матушка, жена, теща – вся семья копошилась здесь, и чем живее болтали и смеялись, тем быстрее шла его работа, он уписывал на партитуру уже готовое и заготовлял вперед.
Двери в сад были открыты, шум и гам сельской жизни в летнюю пору, птичьи голоса и лай собак, небеса над бесконечными лесами у горизонта – все лишь убыстряло рождение звуков в стихии музыки и народной жизни.
По возвращении в Петербург в августе Глинка с женой поселился на Конной площади в отдельном доме, куда перебралась и теща, хотя полковник Стунеев предупреждал его: «Эй, Michel, не бери тещи в дом». Но пожелала того жена, и он уступил, чтобы только не вникать в хозяйственные заботы. Марья Петровна, оставаясь под влиянием матери, не выграла ни в правилах поведения, ни в развитии, а очень скоро превратилась в барыньку, ленивую, одетую дома небрежно, как попало, но, наведя лоск, могла выглядеть как одна из красавиц Петербурга, как ей твердили господа офицеры.
Только бы ей явиться в большом свете, где блистают прославленные молвой красавицы, как графиня Мусина-Пушкина или Наталья Николаевна Пушкина, жена поэта. А пока Марье Петровне приходилось принимать у себя немногих приятелей мужа, а он во всякое утро сидел за столом, как чиновник на работе, и писал, писал по шести страниц мелкой партитуры, чем был весьма доволен.
По вечерам, сидя на софе, в кругу семейства и гостей, он мало принимал участия в разговоре, весь погруженный в раздумья, ведь, сочиняя легко частное, надо было все пригонять так, чтобы вышло стройное целое.
Сцену Сусанина в лесу с поляками Глинка писал зимою; всю эту сцену, прежде чем он начал писать, он часто с чувством читал вслух и так живо переносился в положение своего героя, что волосы у него самого становились дыбом и мороз подирал по коже, как вспоминал впоследствии. Музыка переносила его в глухой, дремучий лес, где не вступала нога человека, и Глинка запел:
Туда завел я вас,
Куда и серый волк
Не забегал,
Куда и черный вран
Костей не заносил.
– Какие страсти! – ворчала Луиза Карловна.
– Что ты выдумываешь, Мишель, – промолвила Марья Петровна, – таких слов у барона Розена нет.
– Разве? Да! Значит, это мои слова, – вписывает слова в партитуру, снова распевая их. – Да моему немцу так просто и не сочинить. Как из русской песни.
Весною Марья Петровна с матерью переехала в Петергоф. Глинка после Венеции с трудом переносил влияние морского воздуха, а потому редко навещал жену, предоставив ей прельщать собою придворных и офицеров, ибо обыкновенно летом двор был здесь, а неподалеку шли маневры под командованием государя императора. В это время возвратился из Москвы Нестор Кукольник и, хотя не писал стихов для оперы Глинки, с искренним участием интересовался за ходом его работы и радовался каждой вновь сочиненной сцене.
Глинка охотно стал бывать у него и даже подписку не требовать никакого вознаграждения за постановку его оперы у дирекции императорских театров он дал секретарю Гедеонова у Кукольника на квартире у Синего моста. С началом разучиваний партий композитор познакомился с Петровым и Воробьевой, исполнителями основных ролей – Сусанина и сироты Вани, предстояло перейти к разучке хоров и к отделке танцев по указанию балетмейстера. Вместе с тем работа над оперой продолжалась, и, как повелось, всюду, даже за дружеским ужином у Кукольника.
И в этот веселый час Глинка неприметно для всех и самого себя сочинил под шум и говор пирующих друзей трио с хором "Ах, мне, бедному, ветру буйному", соображаясь с средствами и талантом госпожи Воробьевой, с которой, как и с Петровым, сидевшим за столом, Глинка начал в это время разучивать оперу. Анна Яковлевна Воробьева была необыкновенно талантливая артистка, по признанию Глинки, она всегда просила его пропеть новое раза два, в третий слова и музыку она уже хорошо пела и знала наизусть.
Между тем начались репетиции в залах и на сцене Александринского театра, так как Большой театр был в переделке.
2
Карл Брюллов, бесконечно затянув свое пребывание в Италии, неохотно возвращался в Россию, получив от посла прямой приказ царя, который ожидал от прославленного в Европе художника картин из русской истории, он даже уже задумал для него сюжет. У русских художников бытовало мнение, которое выразил Александр Иванов, недаром проведший почти всю жизнь в Италии, работая над картиной «Явление Христа народу», что в России крепостной и художник – одно и то же.
Карл Брюллов познакомился с Пушкиным еще в Москве, куда поэт приезжал отвести душу с самыми близкими друзьями – Нащокиным и Чаадаевым, которого вскоре Николай I объявит сумашедшим за одно из его философических писем, случайно пропущенного цензурой и опубликованного в журнале "Телескоп".
Пушкин предвкушал увидеть портрет своей жены кисти столь блестящего живописца, но это отчего-то не сладилось, хотя овал лица Натальи Николаевны Пушкиной соответствует его излюбленному типу женского лица. Художник был спонтанен и непредсказуем в замыслах своих и в ходе их исполнения, и с ним не смог сладить даже Николай I, отличавшийся твердостью характера, помимо всевластия самодержца.
Карл Брюллов приехал в Петербург в конце мая 1836 года, возбудив новый интерес к его знаменитой картине "Последний день Помпеи", установленной в отдельной зале в Академии художеств в 1834 году. В то время говорили и писали с необыкновенным возбуждением, что эта картина, созданная под небом Италии, во всемирной художественной мастерской, среди знаменитейших памятников искусства, картина, которая прославила Брюллова, осыпала его лаврами, принесла ему рукоплескания Европы, наполнила все газеты и журналы своими описаниями, возбудила попытки создать по этим описаниям очерки, довела до крайней точки нетерпение в русской публике увидеть ее у себя, эта картина, говорим мы, с появлением своим в Петербурге, распахнула все двери галерей в Академии художеств, – и вот начало сближения нашей публики с художественным миром, ... вот новая заслуга гения!.. Огонь Везувия и блеск молнии, похищенный с неба и заключенный в раму силою искусства, пробудили еще дремавшую для искусства публику... У картины Брюллова побывал весь Петербург, то есть высший свет и двор, и разночинная интеллигенция, наиболее восприимчивая к новым веяниям в сферах мысли, поэзии, живописи и музыки.
11 июня 1836 года в Академии художеств дан был обед в честь Брюллова, первый случай в ее истории. Деньги были собраны по подписке; это было не официальное мероприятие, хотя без участия должностных лиц во главе с президентом Академии оно не могло состояться.
Члены Академии и почетные гости, среди которых выделялась колоритная фигура баснописца Крылова рядом с Жуковским, собрались в круглом среднем зале между первой и второй античными галереями. Не обошлось без заминок и ожидания, и вот входит Карл Брюллов в сопровождении президента Академии Оленина и вице-президента графа Толстого, и конференц-секретарь Григорович произносит приветственную речь:
– Господин почетный вольный общник Карл Павлович! Члены Академии, которой вы обязаны развитием ваших дарований, заботившиеся о вас, когда вы в юности своей подавали о себе прекрасные надежды, столь блистательно вами оправданные, и радовавшиеся вашим успехам, славе, приобретенной вами вне отечества искусством необыкновенным, вас встречают здесь как друзья ваши и почитатели.
Вам не новы приемы торжественные, похвалы восторженные. Дань таланту истинному есть дань справедливости. Но здесь вы найдете русское радушие, привет и чувства родственные. Вы наш по всему: как русский, как питомец, как художник, как сочлен, как товарищ.
Принимаем вас с распростертыми объятиями. Обнимите друзей ваших и с тем вместе почитателей искренних вашего великого таланта. День нынешний, прекраснейший для вас и для нас, да будет залогом любви, согласия и единодушного стремления всех художников русских к единственной цели: совершенству во славу отечества и к преуспеянию русской художественной школы.
– Лучше не скажешь, батенька! – промолвил Крылов.
Все бросились приветствовать художника, которого многие из них знали и помнили с его детских лет, проведенных в стенах Академии. Один из учеников, которого будет отличать Брюллов, Мокрицкий, оставивший воспоминания, все это видел случайно, вошед ошибочно из парадных дверей в залу, в которой, полагал, собрались ученики. Но, увидя себя не на своем месте, он стал за колонною, а когда вошел Брюллов и собравшиеся здесь все обратились к нему, тогда он тихонько убрался из залы и вошел в античную галерею, где собраны были воспитанники, с нетерпением ожидавшие знаменитого гостя.
– Ну, что?! Эй, Мокрицкий, ты откуда взялся? – закричали ученики, которых построили вдоль стен с обеих сторон, а за ними возвышались изваяния богов и богинь Древней Греции. Отдельно стояли музыканты и хор из тех же учеников.
– Скоро ли?!
– Сейчас, сейчас, – и тут дверь широко раскрылась, и показался Брюллов, которого многие из учеников увидели впервые, но наслышанные о нем с тех пор, как оказались в стенах Академии; ведь здесь находилась знаменитая "Афинская школа" Рафаэля, копия, над которой не один год работал Брюллов в Риме, чтобы оправдать свое долгое пребывание в Италии и учась непосредственно у одного из самых прославленных художников эпохи Возрождения. Но если ученики давно привыкли к "Афинской школе", да копия была столь превосходна, что казалась кисти самого Рафаэля, то появление в стенах Академии картины "Последний день Помпеи" стала для них необыкновенным событием, а имя художника столь же овеянным славой и легендой, как ренессансных мастеров.
Величавая галерея, наполненная антиками, имела праздничный вид; казалось, самые статуи, игравшие важную роль в художественном образовании юного Брюллова, принимали участие в неслыханном доселе торжестве.
– Это Брюллов?! – живейшая реакция учеников на их лицах была красноречивее всяких слов и восклицаний. Вошел Брюллов, небольшого роста, хорошо сложенный, с превосходной головой, точно с ожившей античной скульптуры, с вьющимися белокурыми волосами, голубоглазый, во всей силе молодости и гения, за которым, как некогда за Рафаэлем, следовала свита из именитых лиц и художников.
Оркестр грянул, поначалу даже весьма нестройно из-за волнения и усердия, но вскоре все лучше и гармоничнее зазвучала музыка. Из хора учеников выделился один, как корифей из древнегреческой трагедии, так и назовем его.
К о р и ф е й
Везувий – о, природы гнев! -
В прыжках могучих, точно лев,
Несокрушимым Роком
Несется огненным потоком.
Х о р
Сгорает жизни цвет – весна,
И лавы бешеной волна,
С щипящей пеной пепла,
Живую плоть испекла
В сосуд бесплотный, как душа,
Что замерла здесь, не дыша,
Ребенка, старца, юной девы
В изгибах тела, как напевы
Орфея по жене, -
Исчезла жизнь в огне!
К о р и ф е й
Но мощь стихии не сокрыла,
Скорей под пеплом сохранила
Дворцов основы и гробниц,
И позы заживо сгоревших лиц.
Х о р
О, чудо! Проступает древность,
В нас пробуждая, право, ревность
К красе своей, как зов любви,
С кипением в крови,
Пускай за миг всего до смерти.
И кисти лучшей нет на свете:
Как по весне цветы
Являют облик жизни и мечты.
И это – как знаменье
Искусства Возрожденья.
К о р и ф е й
О, наша радость и любовь!
Да здравствует Брюллов!
Х о р
Вознесший русский гений
До высших устремлений
И мысли, и искусств,
Источник добрых чувств.
К о р и ф е й
«Последний день Помпеи».
Х о р
О, страх! Но вдруг на нас повеет
От беззащитной наготы
Щемящей мукой красоты,
Что лечит душу от страданий
Восторгом от созданий.
О, гордость наша и любовь!
Да здравствует Брюллов!
Брюллов стоял неподвижно, – как писал впоследствии Мокрицкий, не сводивший глаз с виновника торжества, – наклонив немного свою прекрасную голову, в глазах у него блистал тихий восторг, а торжественная улыбка придавала его лицу невыразимую прелесть.
"Да здравствует Брюллов!" – пронеслось по античной галерее и громкое "Ура!" сопровождало художника до залы, где был накрыт стол, роскошно убранный цветами. Неподдельный восторг юношей воодушевил всех. Важное безмолвие почетных гостей и членов Академии, украшенных звездами, не без зависти и досады вовлеченных в торжество гения живописи, уступило место всеобщему оживлению. Полковой оркестр гремел торжественным маршем, и вдруг вся шумная масса старых и молодых художников, перешагнув порог угловой комнаты, где, занимая всю ширину ее стены, висела картина "Последний день Помпеи", смолкла, обращая глаза с полотна на ее создателя, созерцавшего свой труд в новом месте, при новом освещении.
Что должен был испытать в сей миг художник? Брюллов со свойственной ему впечатлительностью ощутил в одно мгновенье все самые вдохновенные и мучительные этапы работы над картиной от первой прогулки по городу, откопанного археологами, и рождения замысла, странно что никому из живописцев не приходившего в голову, до мучительнейших переживаний за тех, чьи позы запечатлела лава, сжигая тела заживо, и вот они оживали в его рисунках, под его кистью за миг, как пепел и лава обрушатся на них, охваченные страхом, полные еще жизни, а женщины еще более прекрасные, чем когда-либо, – и это было не просто землетрясение, не просто извержение вулкана, а гибель целого мира: красота Греции, расцветшая по всему Средиземноморью, благодаря завоеваниям Рима, исчезала под пеплом и лавой, как вскоре христиане и варвары окончательно сокрушат ее.
Казалось, окончательно, но сама же природа, вновь и вновь расцветающая, подсказывала, что возможно и необходимо возрождение красоты и жизни, и художник возродил античный мир, пусть и в последний миг перед его исчезновением. Это была изнуряющая, мучительная, когда он, бывало, падал без сил, и вдохновенная, упоительная работа, исполненная муки наслаждения, как любовь, но превосходящая ее страсть творца.
Полковой оркестр играл во все время обеда. Были предложены тосты президентом Академии художеств за здоровье государя императора и всей его фамилии, как покровителей изящных искусств, – музыканты играли туш, – за здравие Брюллова, оправдавшего надежды правительства и поддержавшего успехами своими в живописи хорошее мнение в чужестранных государствах об оных, – туш, – Брюллов предложил тост за наставников, – туш, – были предложены тосты за здоровье литераторов и особенно тост в честь присутствующих господ Жуковского и Крылова, – туш!
Тут художники из цветов, которыми был украшен стол, сплели венок, чтобы надеть на голову виновника торжества, но Брюллов решительно воспротивился, выказывая свой нетерпеливый и независимый характер, но тотчас найдя выход из положения: он убедил художников, что венок по праву принадлежит его и многих других из них наставнику А.И.Иванову, отцу Александра Иванова, и старик был увенчан венком.
Так закончилось это торжество и празднество в стенах Академии художеств, единственные в своем роде.








