Текст книги "Сказки Золотого века"
Автор книги: Петр Киле
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
Эта общественная активность не могла пройти мимо внимания государя императора, он распорядился, чтобы художника привезли в Зимний дворец. Какая честь! Карл Брюллов и робел, и встряхивал с себя робость, для него непривычную. Он был мал ростом, но атлетически сложен. Говорят, у него было прекрасное лицо: все черты были необыкновенно тонки и правильны, а профиль мог напомнить только голову Аполлона, так хорошо изображенную в античных камеях. Волосы белокурые, курчавые, красивыми кольцами окружали лицо. Лоб высокий, открытый; на нем был отпечаток творческой его силы и гениального соображения; глаза и брови придавали всей физиономии необыкновенное выражение. Невозможно поверить, чтобы голубые глаза могли владеть таким быстрым и глубоким взглядом. Они, казалось, сыпали искры, когда он говорил горячо и когда слова его были выражением чувств восторженных.
Таким увидела Карла Брюллова спустя два года в Петергофе молодая девушка, когда он писал портрет ее матери; поверим ей. И вот он шел по залам Зимнего дворца, отчасти ему знакомым, с прекрасным собранием картин, и его провели в кабинет императрицы, где были только государь и государыня. Очевидно, сама императрица Александра Федоровна пожелала увидеть художника, картину которого "Последний день Помпеи" она ездила смотреть в Академию художеств. Но государь, высокий, как великан возвышающийся над художником, который казался прекрасным, как херувим, не дал императрице рассыпаться в похвалах, даже поклониться посетителю как следует, хотя он не знал, как следует, встретил словами:
– Я хочу заказать тебе картину, – с милостивой улыбкой отходя в глубину кабинета, туда, где в кресле у столика с книгами сидела императрица, постаревшая за эти годы, – Брюллов где-то ее видел, еще в те времена, когда ее выдали замуж не за наследника русского престола Константина, а за Николая, который, благодаря случаю, при громе пушек на Сенатской площади занял трон, – высокая, худая, но сохранившая улыбку и живость движений молодой женщины. Однако ей не дали сказать, она невольно ограничилась лишь улыбкой и телодвижениями, не лишенными изящества.
Карл Брюллов поклонился, не теряя никогда самообладания, разве что за работой до потери сил.
– Напиши мне, – сказал государь, – Иоанна Грозного с женой в русской избе на коленах перед образом, а в окне покажи взятие Казани.
Брюллова поразила сама задача, как ни крути, неразрешимая; все бы наоборот, еще куда ни шло. Но было ясно по тону государя, что им замысел картины обдуман, и тени сомнения в нем у него нет.
– Ваше величество! – мягко, как бы не желая обидеть собеседника, Брюллов сказал. – Боюсь, меня не поймут, если я займу первый план двумя холодными фигурами, – по цвету, – а самый сюжет покажу чорт знает где, в окне!
Императрица спрятала от августейшего супруга невольную улыбку, а государь удивленно нахмурился, его слова никто не смел оспаривать, никто.
– Ваше величество! – продолжал Брюллов как ни в чем не бывало. – Прошу позволения написать вместо этого сюжета "Осаду Пскова", о которой я думал, еще будучи в Италии.
Государь выпрямился во весь рост, надвигаясь на художника, а Брюллов поклонился императрице, решив, что аудиенция окончена, им недовольны, но что делать? Как показать взятие Казани в окне, в узком окне крепости или монастыря?!
– Хорошо! – сухо произнес Николай I, кивком продолговатой головы, красивой, как будто полуженской и странной, словно с другого плеча, отпуская художника. Однако он последовал за ним, точно желая в чем-то удостовериться или проявляя все-таки милостивое радушие хозяина. Брюллов воспользовался этим и сказал без обиняков:
– Ваше величество! Мне придется писать взрыв, а я не имел случая видеть взрыва.
Это заинтересовало царя.
– И я тоже, – отвечал государь с улыбкой, – но этой беде можно помочь.
Он приказал сделать на поле между Митрофаниевским кладбищем и Петергофским шоссе небольшое земляное укрепление, которое было взорвано для Брюллова, при этом сам государь император со свитой офицеров присутствовал, словно выехал на поле сражения.
Впрочем, в эти дни Николай I и командовал гвардейскими полками на ученьях неподалеку от Царского Села, где находился двор, что было удобно для полков, как лейб-гвардии Гусарский полк, расквартированных здесь. Зато назначались даже по два ученья на день, как сообщал Лермонтов бабушке в Тарханы, ожидая ее приезда в Петербург, – в деревне она соскучилась по внуку, денежные дела поправила, что же ей вновь не поселиться в столице вместе с Мишенькой. Лермонтов подыскал новую квартиру в доме на Садовой улице, дешево по времени, многие как раз выезжали на дачи и в свои деревни, со множеством комнат.
Именно в это время и имели место приключения гусар, описанные в поэме "Монго".
3
Глинка не мог не навещать молодую жену в Петергофе, а однажды, приехав, покупался в море, как он рассказывает в «Записках», причем он почувствовал, что у него необыкновенно как-то повернулось около сердца, или от другой причины, он начал жестоко страдать, сперва нервами с невыносимым замиранием во всем теле. В скором времени образовалась лихорадка, которая сопровождалась по утрам кровотечением из носу, а по вечерам жаром, и в короткое время его чрезвычайно изнурила.
Болезнь заставила его сидеть дома, когда же, несколько оправившись, он появился на репетиции, его вид напугал до слез госпожу Воробьеву. Репетиции шли в Александринском театре и вот для пробы акустического достоинства залы Большого театра исполнили там квартет из новой оперы "Милые дети, будь между вами мир и любовь!"
Директор императорских театров Гедеонов решил, разумеется, не без соизволения государя императора, оперу Глинки дать на открытие театра по возобновлении, и потому начали производить пробы на сцене Большого театра. В это время отделывали ложи, прибивали канделябры и другие украшения, так что несколько сот молотков часто заглушали капельмейстера и артистов, как вспоминал композитор. Здесь не обошлось без той лихорадочной спешки, что вносил в свою жизнь Николай I, благо сотни слуг, тысячи придворных, все чины империи, весь народ по мановению его руки обеспечивали темп его устремлений.
Во время одной из репетиций в залу вошел император в сопровождении Гедеонова; молотки умолкли; Петров с Воробьевой пели дуэт Es-dur, и, естественно, как говорит Глинка, очень недурно.
Государь подошел к Глинке, нависая над ним, и ласково спросил:
– Доволен ли ты моими артистами?
– Государь! Доволен. В особенности ревностию и усердием, с которым они исполняют свою обязанность, – отвечал Глинка тоном усердного чиновника, вскидывая голову, впрочем, как всегда.
Царю ответ его понравился, и, поднявшись на сцену, он повторил слова Глинки, который последовал за ним, по знаку Гедеонова. Глинка понял, чего ожидает директор, поскольку уже тот заговаривал о том, что оперу, первую русскую национальную оперу, по словам Жуковского, должно посвятить государю императору, это и честь, и будет разумно – для успеха оперы.
– Хорошо. Я тоже ими доволен, – снова милостиво заговорил с композитором государь. – По-русски поют, а музыка не хуже итальянской, а? Жуковский уверяет, что это будет первая русская национальная опера, хотя опера под таким же названием "Иван Сусанин" уже была.
– Да, ваше величество, опера нашего почтенного капельмейстера, который ставит мою оперу с присущим ему усердием.
– Знаю.
– Ваше величество, переменить название?
– А как бы оно могло звучать?
– "Смерть за царя", ваше величество, – Глинка уже подумывал о перемене названия в связи с посвящением оперы государю императору. – Прошу дозволения мою оперу посвятить вашему величеству.
– "Смерть за царя"?
– Иван Сусанин принял смерть за юного царя и отечество.
– Название правильное, но весьма резкое. Не лучше ли "Жизнь за царя"?
– Ваше величество, безусловно лучше. Иван Сусанин отдал жизнь за царя и отечество. В том его слава.
Последние слова композитора прозвучали не к месту; государь император кивком головы отпустил Глинку. Он отправился домой, ощущая снова симптомы болезни. Он свыкся с названием оперы "Иван Сусанин", по имени героя, это же естественно. Среди действующих лиц нет царя, упоминается лишь малолетний царь, именно поэтому в опасности отечество. О том его музыка, вся из стихии народной, это барон Розен, придворный пиит, все время носился с мыслью возвеличения царя, имея в виду нынешнего. Глинка добрался до дома, встревоженный, – опера с новым названием звучала иначе, будто слова барона Розена задавали тон, а не его музыка, соотканная из мотивов народных песен. А это провал, это погибель!
– Что с тобой? Что стряслось? – забеспокоилась сердито Марья Петровна.
– Что? Еще не знаю.
– На тебе лица нет.
– Нет, в самом деле, нет. Надел маску. А голос мой ты узнаешь?
– Он болен, уложи в постель, – вскричала Луиза Карловна, обращаясь не к дочери, а к Якову, слуге Глинки.
Глинка слег и из-за болезни не присутствовал на последней репетиции, как водится, в костюмах, с декорацией и освещением. Он дремал, затаивая дыхание, не в силах ни о чем думать даже, точно вот-вот испустит дух. Вдруг вошел Яков и подал письмо. Князь Одоевский по окончании пробы уведомлял его, что театр был полон, из публики многие пришли на репетицию, поскольку билетов на премьеру уже отчаялись найти; он уверял, что успех первого представления не подлежит никакому сомнению. Глинка, еще не веря счастию, ожил.
4
Первое представление оперы Глинки «Жизнь за царя» было назначено на 27 ноября 1836 года. Все уже только и говорили о новой опере, разумеется, в большом свете, где являлась на раутах и балах публика премьер.
По эту пору всех занимала еще одна новость – сватовство блестящего кавалергарда барона Дантеса, теперь богатого, поскольку он был усыновлен бароном Геккерном, голландским посланником, к бесприданнице Катрин Гончаровой, сестре Натальи Николаевны Пушкиной, за которой уже с год увивался красавец-француз. Влюбленный явно в красавицу Натали, Дантес, очевидно, решил, по крайней мере, породниться с нею, связав свою жизнь с Катрин. Все это казалось весьма странно или весьма романтично.
Вместе с тем по городу распространились слухи о подметных письмах, предназначенных для Пушкина, а получали их по городской почте, недавно учрежденной, друзья его для передачи ему. Содержание их было одно и то же, но необычно: намек с упоминанием Нарышкина, жена которого была любовницей Александра I, прямо указывал на нынешнего царя, хотя ближайший повод – ухаживания барона Дантеса за женой поэта, что наблюдали все в высшем свете.
Монго-Столыпин не сразу решился сказать о слухах в отношении Пушкина Лермонтову, который воскликнул:
– Это же дуэль!
– Нет, говорят, и здесь самое удивительное, что занимает ныне весь высший свет, это сватовство барона Дантеса к свояченице Пушкина Катрин Гончаровой. Оказывается, наш француз был влюблен не в красавицу Натали, а в ее старшую сестру. Повод для дуэли отпадает.
– Что за чертовщина?
– В самом деле, загадка, которая занимает весь свет.
Загадка занимала и двор. Императрица нашла случай переговорить с Софи Бобринской, которая тотчас поняла, чем та заинтересована. С живостью, присущей ей, графиня воскликнула:
– Никогда, с тех пор как стоит свет, не поднималось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных.
– Что такое? – улыбнулась императрица.
– Разве вы не слыхали? Барон Дантес, или его надо называть, барон Геккерн, женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустную молву.
– И меня это занимает. Я так хотела бы узнать у вас подробности невероятной женитьбы Дантеса, неужели причиною явилось анонимное письмо? – императрица задумалась. – Что это – великодушие или жертва?
– Чье великодушие? Чья жертва? В том-то вся тайна, – графиня одушевилась. – Да, это решенный брак сегодня, какой навряд ли состоится завтра.
– Как же так?! – крайнее изумление императрицы обрадовало графиню, они на равных удивлялись чему-то.
– Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтической красавицы, жены Пушкина! Разве это серьезно?
– Нет, Софи, не спрашивайте у меня, а рассказывайте. Вы ведь всегда все знаете, – взмолилась императрица, она знала всех участников этой истории: и красавца Дантеса, кавалергарда, и фрейлину Гончарову, и жену Пушкина, – любопытство ее, как и всякой женщины, было возбуждено.
– Да, ничем другим я вот уже целую неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю.
– Я еще менее.
– Это какая-то тайна любви, героическое самопожертвование, это Жюль Жанен, это Бальзак, это Виктор Гюго. Это литература наших дней.
– Так высоко и романтично?!
– Это возвышенно и смехотворно.
– Софи, вы стоите этих писателей, которых упоминали. Однако я еще ничего не поняла.
– В свете встречают мужа, который усмехается, скрежеща зубами.
– Бедный Пушкин. На его месте всякий был бы смешон, а он ужасен, как Отелло?
– Жену, прекрасную, бледную, которая вгоняет себя в гроб, танцуя целые вечера напролет.
– Что же ей делать при ее красоте?
– Молодого человека, бледного, худого, судорожно хохочущего...
– Дантес, говорят, был болен. Он так изменился?
– Отца, играющего свою роль, но потрясенная физиономия которого впервые отказывается повиноваться дипломату.
– Барон Геккерн до сих пор был весьма забавен, но его история с усыновлением Дантеса ведь тоже шарада, – императрица смеется, как молодая, превесело. – Вы прелесть, Софи! Мне кажется, я что-то начинаю понимать.
– Под сенью мансарды Зимнего дворца, в покоях фрейлин, тетушка плачет, делая приготовления к свадьбе.
– Плачет? Почему? Загряжской радоваться бы за племянницу.
– Среди глубокого траура при дворе по Карлу X видно лишь одно белое платье, и это непорочное одеяние невесты кажется обманом!
– В какую сторону ни глянь, все загадка.
– Во всяком случае, ее вуаль прячет слезы, которых хватило бы, чтобы заполнить Балтийское море.
– Ну, в чем все-таки дело?
– Перед нами развертывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни. Анонимные письма самого гнусного характера обрушились на Пушкина. Все остальное – месть, которую можно лишь сравнить со сценой, когда каменщик замуровывает стену.
– Вы меня снова запутали. Это драма Пушкина?
– Посмотрим, не откроется ли сзади какая-нибудь дверь, которая даст выход из этого запутанного положения. Посмотрим, допустят ли небеса столько жертв ради одного отмщенного...
– Вы заговорили, как прорицательница, невнятно и страшно.
У Карамзиных, где продолжали привечать Дантеса, теперь уже Геккерна, несмотря на то, что Пушкин не хотел его знать, не кланялся ему и запрещал жене с ним разговаривать, тоже много недоумевали, хотя знали, кажется, все: о подметных письмах, о вызове Пушкина, после которого и всплыла эта история с неожиданным сватовством к его свояченице, что не было чем-то вожделенным для дипломата и его приемного сына, если один ходил с потрясенной физиономией, а другой хохоча, как сумашедший.
"Прямо невероятно, – я имею в виду эту свадьбу, – писала Екатерина Андреевна Карамзина, вдова Николая Михайловича Карамзина, знаменитого историка и писателя, сыну Андрею в Париж, – но все возможно в этом мире всяческих неожиданностей".
В этом же письме Софья Николаевна Карамзина, старшая дочь Карамзина от первого брака, писала брату в Париж на ту же тему: "Я должна сообщить тебе еще одну необыкновенную новость – о той свадьбе, про которую пишет тебе маменька; догадался ли ты? Ты хорошо знаешь обоих этих лиц, мы даже обсуждали их с тобой, правда, никогда не говоря всерьез. Поведение молодой особы, каким бы оно ни было компроментирующим, в сущности, компроментировало только другое лицо, ибо кто смотрит на посредственную живопись, если рядом – Мадонна Рафаэля? А вот нашелся охотник до этой живописи, возможно потому, что ее дешевле можно было приобрести. Догадываешься? Ну да, это Дантес, молодой, красивый, дерзкий (теперь богатый) Дантес, который женится на Катрин Гончаровой, и, клянусь тебе, он выглядит очень довольным, он даже одержим какой-то лихорадочной веселостью и легкомыслием, он бывает у нас каждый вечер, так как со своей нареченной видится только по утрам у ее тетки Загряжской; Пушкин его не принимает больше у себя дома – он крайне раздражен им после того письма, о котором тебе рассказывали... Натали нервна, замкнута, и, когда говорит о замужестве сестры, голос у нее прерывается. Катрин от счастья не чует земли под ногами и, как она говорит, не смеет еще поверить, что все это не сон".
Сколь различны впечатления и суждения ближайших наблюдателей этой истории сватовства Дантеса к Катрин Гончаровой, которая не стоила бы выеденного яйца, если бы за нею не проглядели драму Пушкина его же ближайшие друзья. Они не поверили Пушкину, что он имеет все основания, чтобы не подавать руку ни Дантесу, ни Геккерну, кроме ревности, а ведь и ревности не было у поэта, а лишь чувство возмущения тем, как и тот, и другой преследовали ее жену, что отнюдь не закончилось c сватовством.
5
Среди немногих, кто знал подоплеку неожиданного сватовства Дантеса, был граф Соллогуб, недавний выпускник Дерптского университета, который, еще будучи студентом, познакомился с Пушкиным в театре, как о том он рассказывает в своих воспоминаниях, которые куда интереснее и выразительнее, чем его повести, с коими он вступил в литературу в одно время с Лермонтовым.
Он гостил у родных на рожденственских праздниках и каждый вечер выезжал с отцом в свет... Однажды отец взял его с собой в театр; они поместились во втором ряду кресел; перед ними в первом ряду сидел человек с некрасивым, но необыкновенно выразительным лицом и курчавыми темными волосами; он обернулся, когда отец с сыном вошли (представление уже началось), дружелюбно кивнул графу, который шепнул сыну: "Это Пушкин".
Юный граф весь обомлел... Имя волшебное и лучезарное – Пушкин! В перерыве отец представил сына поэту, который, замечая, верно, его восторг, обошелся с ним ласково. На другой день отец повез сына к Пушкину. Его не было дома, и их приняла жена поэта. И еще одно потрясение испытал юный граф.
«Ростом высокая, с баснословно тонкой талией, – как вспоминал впоследствии граф Соллогуб, – при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как-то при ее появлении. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила... Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы...»
Явившись в свете, граф Соллогуб танцевал с Натальей Николаевной на балах и прогуливался по утрам с Пушкиным по Невскому проспекту. Однажды с уст молодого человека сорвалась некая фраза, которая могла звучать, как двусмысленный упрек, что нашла нужным передать молодая женщина мужу, и Пушкин вызвал письмом графа Соллогуба на дуэль; граф в это время был в отъезде по службе и долго ничего не знал о вызове, но вскоре все разъяснилось, и Пушкин сохранил приятельские отношения с молодым человеком.
Подметные письма были посланы по городской почте друзьям Пушкина, одно из них в двойном конверте получила тетушка графа Соллогуба; вскрыв конверт, она обнаружила второй с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину – и призвала племянника. Граф Соллогуб отправился к Пушкину, который сказал, что это такое, и хотя, казалось, он не помышлял о дуэли, к удивлению молодого человека, он предложил себя в случае необходимости в секунданты, глубоко тронув поэта.
Утренние прогулки по Невскому проспекту продолжались как ни в чем не бывало, как вдруг за обедом у Карамзиных во время общего веселого разговора Пушкин сказал графу:
– Ступайте завтра к д` Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь.
Потом он продолжал шутить и разговаривать как ни в чем не бывало. Граф Соллогуб остолбенел, как он вспоминает, но возражать не осмелился. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений.
Однако бароны Геккерн и Дантес, добившиеся двухнедельной отсрочки с помощью Жуковского, обошли графа Соллогуба, заявив, что повод для дуэли отпадает, поскольку Дантес женится на свояченице Пушкина. Граф снова остолбенел, но обрадовался случаю: чего же лучше? Дуэли не будет! Пушкин не стал упорствовать и взял свой вызов обратно, зная, что на этом дело не закончится.
Спустя несколько дней граф Соллогуб с легким сердцем посетил Пушкиных; когда он вышел от Натальи Николаевны, Пушкин повел его к себе.
– Послушайте, – сказал он, – вы были более секундантом Дантеса, чем моим; ведь не я искал примирения; однако я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет.
Он запер дверь, как пишет в воспоминаниях граф Соллогуб, и сказал:
– Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено... Вы мне теперь старичка подавайте.
– Как?!
– Барон, – стану читать с некоторыми пропусками, чтобы вас не утомить, – проговорил Пушкин, усмехнувшись. – Поведение вашего сына было мне полностью известно уже давно и не могло быть для меня безразличным... Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь гротескную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.
Но вы, барон, – вы мне позволите заметить, – голос Пушкина наполнился возмущением и гневом, – что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали... Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне... вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына.
– Это же неминуемая дуэль! – граф испугался, впервые увидев поэта в гневе.
– Это еще не всё, – продолжал Пушкин чтение письма. – Вернемся к анонимным письмам... 2 ноября вы от вашего сына узнали новость, которая доставила вам много удовольствия. Он вам сказал, что я в бешенстве, что моя жена боится... что она теряет голову. Вы решили нанести удар... Вами было составлено анонимное письмо.
– Так ли? Зачем? – не вынес граф Соллогуб.
– Не добившись своих целей, он обещал месть, и через день вы привезли один из экземпляров этих писем.
– Не ведая сам о том!
– Дуэли мне уже недостаточно, – я продолжаю чтение письма, заметил Пушкин, – и каков бы ни был ее исход, я не сочту себя достаточно отмщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем походила бы на веселый фарс (что, впрочем, меня весьма мало смущает), ни, наконец, письмом, которое я имею честь писать вам и которого копию сохраняю для моего личного употребления..."
– Словом, вы предлагаете ему убраться восвояси в любом случае, – заключил граф Соллогуб.
– Да. О каком примирении с пороком может идти речь?
– Но дуэль Геккернам была нежелательна. Зачем писать подметные письма?
– Геккерн надеялся на то, что я увезу свою жену, и сын его излечится от своей страсти. Барон не ведает, что я человек подневольный. Без ведома власти я шагу вступить не могу.
– Как же быть? Я вам прямо скажу. Поскольку вы сочли возможным меня ознакомить с этим письмом, позвольте мне переговорить с Жуковским. Ведь можно найти способ удалить барона Геккерна, если ваши подозрения об его причастности к анонимным письмам основательны.
– Вы снова станете хватать меня за руку! – вскинулся с сожалением Пушкин. – А ноги в царских цепях.
Граф Соллогуб поспешил откланяться в надежде, что Пушкин не тотчас отошлет письмо, набросанное явно начерно, да пребывая в раздумьях, иначе не стал бы читать. Граф полетел к князю Одоевскому, где надеялся найти Жуковского, который тотчас взялся остудить горячую голову поэта. На этот раз надо было избежать не только дуэли, но и дипломатического скандала. Что он мог сказать Пушкину?
Жуковский нашел у Пушкина набросок еще одного письма – к графу Бенкендорфу с объяснением положения, в каком оказалась его семья из-за страстей Геккерна, голландского посланника, и его приемного сына, очевидно, на случай дуэли, поскольку иного исхода не было. Жуковский это понял и решил прямо обратиться к высшей власти: он попросил царя дать аудиенцию Пушкину, заявив, что дело не терпит отлагательства.
– Что я скажу государю? – удивился Пушкин.
– То же, что графу Бенкендорфу. Ведь это ты писал для царских ушей, – сказал Жуковский.
– Да, но после дуэли, независимо от ее исхода.
– Тогда это будет поздно.
– Впрочем, ведь вы теперь не отстанете от меня.
Жуковский уехал хлопотать, оставив Пушкина в глубоких раздумьях.
На другой день Пушкин получил записку от Жуковского и им же был встречен в Аничковом дворце. Пушкин явился в сюртуке, полагая, что придворный мундир камер-юнкера для официальных приемов. Но царь думал иначе.
– Пушкин, ты посмел явиться на прием во дворец в сюртуке? – нахмурился Николай I, сам готовый переодеваться много раз на дню во всякие мундиры.
– Да, государь, как десять лет тому назад, когда меня привезли с фельдъегерем в Москву, в Кремль, – отвечал Пушкин, словно мысленно подводя итоги своим взаимоотношениям с царем, который милостиво назначил себя его цензором.
– Десять лет? Если бы не Жуковский, который просил меня, чтоб я тебя принял, я бы отправил тебя назад, – несколько смягчившись, проговорил царь.
– Ваше величество! Тогда или теперь? Простите! Я встревожен положением, в каком оказалась моя семья. Дело не в ухаживаниях кого-либо за моей женой, я в ней уверен, вот и все. Дело во вмешательстве в мою жизнь представителя коронованной особы другого государства. Что касается непосредственного виновника городских слухов, я поставил его на место: он дал слово, что непременно женится на моей свояченице. Я заставил его играть весьма жалкую роль. Я бы расчелся и с бароном Геккерном, который и заварил всю эту кашу, ревнуя своего приемного сына к моей жене, и теперь не оставляет нас в покое под видом примирения и установления родственных отношений.
– Чего же ты хочешь?
– Покоя в моей семье.
– Хочешь подать в отставку и уехать в деревню, как однажды это уже делал?
– Нет, прежде я должен позаботиться об имени моем, которое, смею думать, принадлежит не одному мне, а стране и моему государю, коим я служу как поэт. Пасквиль по моему адресу касается и августейших особ, у меня есть основания считать его автором голландского посланника барона Геккерна.
– Почему ты знаешь?
– По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата.
– От барона Геккерна? Зачем?
– Он преследовал мою жену, сначала из ревности, затем, чтобы спасти приемного сына, как он твердил ей. Затем заговорил о мести. Подметные письма и есть его месть. Но, испугавшись дуэли, решил женить приемного сына на моей свояченице, чему все удивляются, не ведая первопричин.
– Хорошо, – отеческим тоном заговорил Николай I. – Розыск автора анонимного письма можно учинить. Только ты обещай мне ничего не предпринимать от себя, ничего противозаконного.
– Ваше величество! В этом я однажды, десять лет тому назад, дал слово и в мыслях не держал его нарушить. Вы это знаете лучше кого-либо, ибо вы мой августейший цензор.
– Это делает тебе честь, Пушкин.
– О, благодарю! – поэт вышел от царя с полным сознанием, что его окончательно связали по рукам и ногам, как колодника. Друзья позаботились, нечего сказать, хороши друзья.
Жуковский вышел из Аничкова вместе с Пушкиным. С этого дня он будет почти постоянно с ним – то у Глинки, то у князя Одоевского на чествовании Глинки после премьеры оперы "Иван Сусанин", как продолжали называть ее, несмотря на изменение ее названия, то в мастерской у Карла Брюллова.