412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Киле » Сказки Золотого века » Текст книги (страница 16)
Сказки Золотого века
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:07

Текст книги "Сказки Золотого века"


Автор книги: Петр Киле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)

2

У Монго-Столыпина, который в ноябре 1839 года вышел в отставку в чине поручика, собралась часть шестнадцати в связи с отъездом на Кавказ Сергея Трубецкого, которого Николай I продолжал преследовать с удивительным постоянством, несмотря на то (или вследствие этого), что его сестра до замужества явно была фавориткой цесаревича-наследника, а его брат – фаворитом императрицы. Как бы то ни было, государь им все прощал, но ничего – их брату, счастливо одаренному природой и рождением всем. Он был красавец, любим женщинами, в чем не было новости, нравы света и двора известны. Но вот одна из фрейлин, репутация которой была всем известна, пожаловалась государю, что она понесла от князя Сергея Трубецкого, а он не хочет на ней жениться. Как! Государь в гневе велел обвенчать князя с фрейлиной, когда тот был во дворце на дежурстве; но, поскольку это получилось не совсем ладно, а может быть, по просьбе старого князя Трубецкого, венчание в дворцовой церкви было повторено уже по всем правилам, что не принесло счастья молодоженам, и они вскоре разъехались. Князь Сергей Трубецкой счел за благо попроситься на Кавказ, чтобы не быть высланным, да с переводом в армию.

 В это время нечто подобное, перевод в армию,  нависло и над графом Андреем Шуваловым, что вызвало усиленные хлопоты в придворных кругах, вплоть до императрицы... Это в декабре, когда Лермонтов был произведен в поручики... Словом, собираются тучи над "кружком шестнадцать", точно правительство обнаружило его существование и решило разгромить осиное гнездо.

Новогодний бал во французском посольстве 1 января 1840 года, говорят, отличался особым великолепием. Впрочем, там съехались те же лица, что представляет цвет высшего  света и двора, элиты русского общества, которая воспитанием и даже происхождением была тесно связана со странами Европы, прежде всего, конечно, с Францией, Германией и Англией. Проспер Барант особенно постарался блеснуть хотя бы балом, быть может, последним для него в Петербурге. В соперничестве Франции и Англии Россия заняла явно сторону Лондона, и в Париже вся пресса выказала антирусскую позицию; русский посол во Франции граф Пален был вызван в Петербург и уже третий месяц не возвращался в Париж; это была демонстрация недоброжелательства Николая I к Людовику-Филиппу, с тайной поддержкой Луи Филиппа, племянника Наполеона, претендента на французский престол; дело шло к разрыву дипломатических отношений, и Барант готовился к возможному отъезду, официальных дел с русским правительством не было, кроме личных с высшими сановниками, и новогодний бал и задуман был, если угодно, как прощальный: он должен был затмить все балы в Петербурге для поддержки престижа Франции.

Лермонтов, получив приглашение на новогодний бал во французском посольстве, отнюдь не обрадовался – после запроса об его благонадежности. Не явиться тоже не мог, поскольку он всюду бывает, кроме придворных балов. Однако увидев Эрнеста Баранта, который чувствовал себя дома и не отходил от княгини Щербатовой, – ее привечали и посол, и госпожа Барант как родную, – Лермонтов невольно расхохотался, точно бес в него вселился, как ему не раз говорили; это была особая веселость, мрачная веселость, исполненная сарказма и глубокой грусти. И тут к нему подошла красивая, словоохотливая госпожа Тереза фон Бахерахт. Она была дочерью русского министра-резидента в Гамбурге и женой секретаря русского консульства там же. Приехав в Петербург летом на зиму 1839-1840 годов, она привлекла к себе внимание, общительная, свободная, любящая умную беседу и сколько-нибудь выдающихся людей из писателей. Она восхищалась Гете и Пушкиным, была знакома с князем Вяземским и, естественно, очень заинтересовалась Лермонтовым. Это была грациозная и любезная дама лет тридцати (ей было 36 лет), говорят, отличалась она гармоничной красотой и искусством вести беседу, обладала благозвучным, проникающим в сердце голосом. Из Германии она привезла романтический культ гения. Пушкина она не застала, уж за Лермонтова она должна была ухватиться, что, конечно же, его лишь забавляло. Но явился француз Эрнест де Барант, который приударил за нею, верно, не шутя, поскольку с княгиней Щербатовой должен был вести себя корректно.

– С Новым годом, Михаил Юрьевич! – сказала она по-русски.

Лермонтов отвечал ей по-немецки. Они могли беседовать равно по-русски и по-немецки, если было интересно, никто ведь не знал, что Лермонтов мог без конца произносить Гете наизусть, но чаще по-французски, когда поэт позволял себе переходить к шуткам, и они касались, естественно, прежде всего молодого человека, повадки которого Лермонтов невольно наблюдал то у княгини Щербатовой, то у госпожи фон Бахерахт: в первом случае это был очень любезный дипломат, правда, еще без должности, во втором – невозмутимый волокита, который привык к скорым победам, тем более что госпожа Тереза выступала, как госпожа Сталь, за женскую эмансипацию в вопросах чувства и достоинства личности, что воспринимается, как распущенность, в обществе, в котором порок культивируется под покровом внешних приличий или рыцарства.

Вдруг все взоры обратились в одну сторону, это в танцевальную залу, всячески разубранную, входила императрица Александра Федоровна в сопровождении наследника-цесаревича. Барон Барант и баронесса, встретив августейших особ на лестнице, следовали за ними. С явлением императрицы как-то на первый план выдвинулись сановники со звездами: граф Бенкендорф, граф и графиня Нессельроде, граф Клейнмихель и многие другие. Но с началом танцев все же заблистали светские красавицы, ведомые молодыми офицерами, среди которых Лермонтов не увидел ни князя Сергея Трубецкого, ни Монго-Столыпина, ни графа Андрея Шувалова.

Лермонтов, оставленный госпожой Терезой, – ее увели танцевать, – зевнул и отошел в сторону. Мрачная веселость до отчаянья имела пределы, вполне в духе русской поговорки: нет худа без добра, растворяясь в глубокой грусти или внутренней сосредоточенности, когда являлись, как говаривали встарь, во времена Пушкина, музы: он словно слышал звуки небес, и приходили слова на язык, набор слов, которые несли в себе тему, еще не совсем ясную, новую мысль, что лучше сразу зафиксировать и развить, чтобы затем на досуге продумать и отделать, как всегда и происходит.

– О чем вы задумались? – пронеслась мимо дама, коснувшись рукой его руки. Он вздрогнул и словно очнулся: все неслось в танце, вместе с тем говор заглушал музыку. Он отошел к окну и заговорил про себя:


 
Как часто, пестрою толпою окружен,
Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,
      При шуме музыки и пляски,
При диком шепоте затверженных речей,
Мелькают образы бездушные людей,
      Приличьем стянутые маски,
 
 
Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
      Давно бестрепетные руки, -
Наружно погружась в их блеск и суету,
Ласкаю я в душе старинную мечту,
      Погибших лет святые звуки.
 

Вальсы отзвенели, и началась мазурка, говор усилился.


 
И если как-нибудь на миг удастся мне
Забыться, – памятью к недавней старине
      Лечу я вольной, вольной птицей;
И вижу я себя ребенком, и кругом
Родные всё места: высокий барский дом
      И сад с разрушенной теплицей;
 

Фигуры танцующих пар улетают в ночь, стены исчезают, и возникают перед взором поэта местность вокруг Тархан.


 
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
А за прудом село дымится – и встают
      Вдали туманы над полями.
В аллею темную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и желтые листы
      Шумят под робкими шагами.
 

И снова стены, сиянье люстр, круженье множества звезд и бриллиантов...


 
И странная тоска теснит уж грудь мою;
Я думаю об ней, я плачу и люблю,
      Люблю мечты моей созданье
С глазами, полными лазурного огня,
С улыбкой розовой, как молодого дня
      За рощей первое сиянье.
 

И снова дали, сиянье утра.


 
Так царства дивного всесильный господин -
Я долгие часы просиживал один,
      И память их жива поныне
Под бурей тягостных сомнений и страстей,
Как свежий островок безвредно средь морей
      Цветет на влажной их пустыне.
 

Происходит вокруг движение, это императрица в сопровождении наследника-цесаревича покидает бал.


 
Когда ж, опомнившись, обман я узнаю
И шум толпы людской спугнет мечту мою,
      На праздник незваную гостью,
О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
      Облитый горечью и злостью!..
 

Лермонтов у себя дома, под утро после бала; на листе, вместо названия, он выписывает дату «1 января». Стихотворение он отнес к Краевскому, и оно появилось в первой книжке «Отечественных записок» за 1840 год.

В эти же январские дни непрерывных балов и маскарадов умонастроение Лермонтова, исполненное тоски и отчаянья, выплеснулось в стихотворении "И скучно и грустно". Оно было опубликовано 20 января в "Литературной газете", которую выпускал тот же Краевский, и вызвало недовольство государя императора, как о том напомнит вскоре граф Бенкендорф.



3

Между тем работа над циклом повестей, из которых «Бэла» с подзаголовком «Из записок офицера на Кавказе» – о похищении черкешенки, рассказанная автору штабс-капитаном Максимом Максимовичем, была опубликована в журнале «Отечественные записки» в марте 1839 года, а «Фаталист» в ноябре, продолжалась. Замысел, ясный в общих чертах и отдельных эпизодах, неожиданно определился весной после встречи в Петербурге с Варварой Александровной. Как в работе над поэмой «Демон» постоянно присутствовал образ Вареньки Лопухиной в переживаниях, лучше сказать, в миросозерцании поэта, как у Данте – Беатриче, так случилось и в опытах в прозе, начиная с незаконченного романа «Княгиня Лиговская». Странствия по Кавказу наполнили оба замысла конкретным жизненным содержанием – впечатлениями от природы, жизни горцев и вообще жизни. При этом личное чувство поэта к Вареньке Лопухиной лишь обнаруживало свои глубины, то есть любви столь же земной, сколь и небесной. Это возрожденческая любовь к женщине, которая гибнет и возносится в Рай.

Теперь же цикл повестей о приключениях русского офицера на Кавказе, по сути, новелл эпохи Возрождения с их конкретно-жизненным содержанием и общей, как бы невысказанной идеей свободы и торжества жизни, обретает цельность единого замысла романа, и она связана с образом Вареньки Лопухиной, замужней и несчастной, которая впервые прямо высказывает свою любовь к поэту, при этом ее образ двоится: то княжна Мери, то Вера, – это ее юность и молодость, подкошенная болезнью.

Нежданная встреча Лермонтова с Варварой Александровной в Петербурге, – она думала о скорой смерти и хотела попрощаться с ним, – во всей ее психологической глубине отразилась в повести "Княжна Мери", с превращением цикла удивительных повестей в роман. Лермонтов это сознавал вполне и, как,  заканчивая поэму "Демон", приписал Посвящение с прямым обращением к Варваре Александровне Лопухиной (не Бахметевой), он и здесь, в романе, оставил знак: родинку у Веры, деталь, от которой сжимается у него сердце, как у героя. Это был знак, предательский по отношению к Варваре Алексанровне с ее ревнивым мужем, но он был не в силах отказаться от него, как и от любви к ней, пусть это по-юношески, но он и был еще юн душой, несмотря на опыт разума.

В печать Лермонтов отдавал те повести, какие набрасывал шутя; так, для второй книжки "Отечественных записок" 1840 года он готовил "Тамань" – о происшествии, случившемся с ним в Тамани, но будто бы из записок его героя Печорина, повесть, удивительную по языку, лаконизму и живейшему развитию фабулы; по поэтике это классическая проза всех времен и народов. Гений поэта и в прозе как-то вдруг – после гибели Пушкина и его странствий по Кавказу – достиг невообразимой зрелости. Страстный романтик в ранней лирике и в жизни, нежданно-негаданно для всех и, возможно, самого себя выступил классиком, воплощая романтическое содержание своего мироощущения и эпохи в формы, столь совершенные, как это удавалось разве лишь Рафаэлю в живописи и Пушкину в поэзии. Между тем все это он набрасывал с ходу, без особых исканий и раздумий, словом, как писал стихи, в немногие часы уединения, когда не пропадал по службе в Царском Селе или в лагерях летом в бесконечных маневрах и парадах под непосредственным командованием государя императора, а в Петербурге – в непрерывной череде вечеров и балов, чем жил свет, не имеющий иных целей и забот, как веселиться, веселиться, добиваясь чинов и богатства через жен или мужей, без которых человек здесь лишь случайный посетитель, странный, чуждый, пусть осененный славой, как Пушкин.

Лишь работа над повестью "Княжна Мери" потребовала – не усилий, а раздумий и воспоминаний о целой жизни (недаром она обрела форму дневника), с тем горькое чувство охватывало поэта, что выплеснулось у него в "И скучно и грустно".


 
И скучно и грустно, и некому руку подать
      В минуту душевной невзгоды...
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
      А годы проходят – все лучшие годы!
 
 
Любить... но кого же?.. на время – не стоит труда,
      А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа:
      И радость, и муки, и все там ничтожно...
 
 
Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг
      Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, -
      Такая пустая и глупая шутка...
 

Заканчивая что-нибудь, Лермонтов заезжал к Краевскому; он прочел ему вслух «И скучно и грустно».

– Дьявол! – отозвался редактор. – Если пропустит цензура, опубликуем в "Литературной газете". А повесть? Повесть?

– Будет, будет. "Тамань".

– "Тамань"?

– Тамань – самый скверный городишко из всех приморских городов России. Я там чуть-чуть не умер с голода, да еще вдобавок меня хотели утопить.

– Тебя?

– Меня. Но пусть все думают, что это из записок Печорина.

– Для второй книжки успеешь?

– Да. Теперь я пишу дневник Печорина, который в Пятигорске от скуки затевает роман с княжной Мери и дуэль. Будет дуэль, а я никогда не стрелялся.

– Экая новость!

– Я же не романтик, который высасывает из пальца все ужасы своего воображения; мне надо пережить то, что описываю.

– А Демон?

– Там каждая строка пережита мною и много раз. Это история моей души, как роман – история души человеческой.

– А название?

– "Один из героев нашего века". Что?

– Длинно и не звучит, как название. Это подзаголовок, когда тут же явится и другой герой.

– Печорин – в самом деле один из героев нашего века; были ведь и другие, да еще какие.

– Да, богатыри – не вы!

– В том-то все дело.

– Что если просто "Герой нашего времени"?

– Если с иронией, годится. Хорошо. "Герой нашего времени". Да, только поймут ли иронию?

– Будем надеяться.

– А знаешь, скажут: автор изобразил себя! – Лермонтов громко расхохотался и выбежал вон.

Лермонтов и Монго-Столыпин в разгар новогодних балов и маскарадов расстались с Андреем Шуваловым и Ксаверием Браницким; по каким-то причинам они вызвали неудовольствие у Николая I, им грозил перевод в армию, знатные родственники, а в отношении Шувалова – с участием самой императрицы, выхлопотали им удаление не на Кавказ, а в Варшаву – в качестве адъютантов к наместнику польскому князю Паскевичу. Можно было подумать, что "кружок шестнадцати" раскрыт и, хотя ничего предосудительного в поведении молодых людей не обнаружено, гонений не избежать всем его членам.

Лермонтов, нехотя таскаясь по балам и маскарадам, продолжал работать над повестью "Княжна Мери", дневниковый характер которой вел к раздумьям самого непозволительного свойства, что приходилось рвать, чтобы выдержать общий тон романа с динамическим развитием фабулы каждой из повестей, не нарушить его из-за обилия воспоминаний, связанных с теперешними образами – княжны Мери и Веры. Интрига вела к неминуемой дуэли, и вдруг Лермонтов почувствовал, что в его жизни создалась ситуация, которая может привести к дуэли. Другой бы поостерегся, поэт же лишь расхохотался, словно судьба позаботилась о том, чтобы ему не было скучно.



4

На балу у графини Лаваль 16 февраля 1840 года в одной из комнат, где обыкновенно госпожа Тереза фон Бахерахт собирала интересных собеседников на литературные темы, прельщая их своей зрелой миловидностью и умом, общительной свободой взгляда и разговора, еще мало свойственных петербургским дамам, показался Лермонтов, угрюмый, словно собравшись выйти вон, повернул не туда. Госпожа Бахерахт так и кинулась к нему:

– Лермонтов! Михаил Юрьевич!

Тут явился Эрнест де Барант, на которого госпожа Тереза и не взглянула, находясь с ним явно в размолвке, ибо он держался с нею развязно и самоуверенно, добиваясь ее благосклонности, и, верно, где-то переступил черту. Лермонтов, свидетель его иного поведения у княгини Щербатовой, постоянно насмехался и смущал его; впрочем, он держался и с госпожой Терезой также. В свете играть роль литератора, как ныне граф Соллогуб, – это же смешно!

Барант выразительно взглянул на Лермонтова, мол, не пора ли нам посчитаться, и прошел в глубь особняка; Лермонтов последовал за ним. Госпожа Бахерахт растерянно всплеснула руками.

В пустой угловой комнате с окнами на Неву они сошлись.

– Мне кажется, нам должно объясниться, – заявил весьма запальчиво молодой француз.

– Извольте, – поклонился Лермонтов.

– Правда ли, что в разговоре с известной особой вы говорили на мой счет невыгодные вещи? – произнес заготовленную фразу Барант.

Лермонтов вскинулся и отвечал:

– Я никому не говорил о вас ничего предосудительного, – и покачал головой.

– Все-таки если переданные мне сплетни верны, то вы поступили весьма дурно, – произнес Барант, помимо слов, оскорбительным тоном.

– Если переданные вам сплетни верны, то вы можете пенять лишь на самого себя, барон! – расхохотался Лермонтов и, посерьезнев, добавил. – Что же касается меня, выговоров и советов не принимаю и нахожу ваше поведение весьма смешным и дерзким.

Барант вспыхнул и задвигался, словно не зная, на чем закончить это объяснение. Лермонтов мог бы повернуться и выйти в гостиную, оставив Баранта самому искать выход из положения, в которое поставил себя. Он пристально посмотрел на француза: "Ну, что?" – то и дело вспыхивал смех, как искры света, в его больших темных глазах.

– Если бы я был в своем отечестве, то знал бы, как кончить это дело, – заметил Барант, имея в виду, что в России дуэли запрещены.

Лермонтов усмехнулся:

– В России следуют правилам чести так же строго, как и везде, и мы меньше других позволяем оскорблять себя безнаказанно.

– Допустим, – Барант вызвал русского офицера, вызов был принят.

Лермонтов вернулся в танцевальную залу, где блистал Монго-Столыпин уже не в гусарском ментике, а в одеянии современного льва и в облике совершеннейшего красавца. Он подал ему знак, увел за собой в сторону и передал ему свой разговор с Барантом.

– Будешь моим секундантом?

– Конечно.

– Хорошо. Завтра жду тебя у себя, – и Лермонтов отправился домой. Теперь он мог заново продумать один из эпизодов повести "Княжна Мери", уже законченной, с тем была завершена работа над романом "Герой нашего времени", который уже готовился к печати.

Алексей Аркадьевич Столыпин на следующий день был у Баранта, который представил ему в качестве своего секунданта виконта д’Англеса, недавно приехавшего в Россию с какой-то ученой миссией. Барант объявил, что будет драться на шпагах. Он, видимо, шпагой владел хорошо, да и французы дерутся на шпагах на дуэлях, редко достигая при этом смертельного исхода. Но Столыпин заметил:

– Но Лермонтов, может быть, не дерется на шпагах.

– Как же это офицер не владеет своим оружием? – удивился в свою очередь Барант.

– Оружие кавалерийского офицера – сабля, и если вы уж того хотите, то Лермонтову следует драться на саблях, – усмехнулся Столыпин.

– На саблях?! – французы переглянулись.

– У нас в России не привыкли, впрочем, употреблять это оружие на дуэлях, как и шпаги, а дерутся на пистолетах, которые вернее и решительнее кончают дело, – Алексей Столыпин выпрямился. – Однако же за вами право выбора оружия.

Барант настоял на своем, ссылаясь на обычай в своей стране и на право выбора оружия, по которому не возникло спора, поскольку Лермонтов счел француза обиженной стороной, а не себя.

– Хорошо, – согласился Столыпин. – В таком случае, чтобы дело кончить вернее, предлагаю как секундант Лермонтова такие условия: дуэль на шпагах, до первой крови, – это, так сказать, разминка, – потом на пистолетах.

Виконт д’Англес запротестовал, но Баранту отступать было некуда.

– Теперь, когда готовность драться на дуэли подтвердили обе стороны, господа, подумаем о возможности примирения без кровопролития и огласки, всегда и для всех нежелательной, – проговорил неторопливо Столыпин.

– Примирение возможно, если господин Лермонтов принесет извинения, – заявил Барант.

– Я говорил с ним об этом. Лермонтов не знает за собой ни вины, ни какого-то промаха в своих словах, чтобы просить прощения. Это не тот случай. Если даже кто-то в точности повторяет его слова, обидные для вас, по вашему разумению, за свои слова он не может просить прощения. А когда его слова перевирают или дурно понимают, тем более.

– Так, господин Лермонтов не станет просить извинений?

– Никогда.

– Значит, все, как условились. Завтра, в 12 часов дня, за Черной речкой, близ Парголовской дороги.

Как провел день и ночь перед дуэлью Лермонтов? А Столыпин? Сознавал ли он, что из-за ничтожной причины Россия может лишиться еще одного поэта – и снова от руки француза, искателя приключений? Но в деле чести исход не играет роли. Однако Столыпин мог понадеяться на ловкость Лермонтова, да он и шпагой владеет, и меткий стрелок. Скорее заносчивый Барант поплатится за Дантеса. Что ж, сам напросился. Но Столыпин не знал, как поведет себя Лермонтов во время поединка, имея все преимущества.

Противники съехались за Черной речкой по Парголовской дороге к назначенному часу. Шел мокрый снег, а иногда просто дождь. Выбрали площадку неподалеку от дороги за рощей. Секунданты обменивались короткими фразами.

– Здесь?

– Хорошо.

Снег лежал почти по колено; его затоптали на узком пространстве. Столыпин достал шпаги и предложил противникам:

– Господа!

Барант выбрал шпагу, Лермонтов выхватил вторую, и по команде секундантов они сошлись. Барант нападал вяло, может быть, опасаясь проскользнуться на мокром и неровном снегу, когда шаг в сторону – снег по колено. Между тем, к изумлению Столыпина, Лермонтов не нападал вовсе, а лишь отбивался, и дело не клеилось. Так продолжалось минут десять, секунданты продрогли, кроме дрожи от волнения, ибо на их глазах бились, пусть весьма вяло, противники не на шутку. Если виконт д’Англес терпеливо сносил непогоду и не находил темп схватки вялым, спешка здесь ни к чему, когда противникам необходимо приноровиться друг к другу для решительной атаки, то Монго-Столыпин, знавший решительность Лермонтова в схватках на шпагах, как, впрочем, во всем, за что бы ни брался, начал терять терпение.

– Мишель, дерись, черт побери! – вскричал он. – Чего ждешь?

– Пусть себя покажет. Зачем же он непременно хотел драться на шпагах? – отвечал Лермонтов по-французски, легко отбиваясь от наскоков противника.

– А вот зачем! – вскричал Барант, делая решительный выпад, но тут же, не устояв на ногах, упал на снег. Однако успел оцарапать руку ниже локтя у противника; Лермонтов почувствовал, как руку обожгло, и он тотчас перешел в наступление, чтобы тем же отплатить противнику. Выказывая, наконец, свое преимущество во владении шпагой, что он понял с самого начала и не хотел им воспользоваться без причин, он сделал решительный выпад с намерением проколоть противнику руку, но попал в самую рукоятку шпаги Баранта с такой силой, что кончик шпаги отломился. Секунданты подошли и остановили поединок; по условию на шпагах – до первой крови, – и кровь показалась на руке у Лермонтова.

– Серьезно? – спросил виконт.

– Нет, всего лишь царапина, – отвечал, смеясь, Лермонтов.

– Переходим на пистолеты! – заявил Алексей Столыпин и подал оружие противникам. Виконт обозначил расстояние. Столыпин сказал Лермонтову:

– Теперь что еще придумаешь? Выходишь драться – должно драться, не щадить. Никто не станет тебя щадить.

– Проколоть мальчишку в грудь – велика отвага, – отвечал Лермонтов.

Мокрый снег сменился мелким дождиком, уже все были порядком мокры.

Противники сошлись у барьера, Барант прицелился и выстрелил; Лермонтов снова медлил, с любопытством глядя в дуло пистолета противника, – Алексей Столыпин снова вспыхнул, – француз промахнулся, слава Богу.

Лермонтов демонстративно выстрелил на воздух. Виконт, Барант и Столыпин в эту минуту оценили вполне поступок Лермонтова, благоприятный исход всегда лучше, и примирение противников состоялось, и все поспешили разъехаться.

– Все хорошо, что хорошо кончается, – говорил Алексей Столыпин, он все испытывал досаду на Лермонтова. – Кажется, я знаю тебя лучше кого-либо на свете. Но твоя нерешительность на дуэли мне непонятна.

– Какая нерешительность? Я хотел, чтобы Барант себя показал, на что он способен. Шпагой владеет он так же скверно, как и пистолетом.

– Это не твоя забота. Выходишь драться – должно драться.

– На смерть?

– Да. Иначе тебя убьют.

– Что, по-твоему, мне надо было проткнуть француза или убить наповал пулей, уже безоружного?

– Он стрелял в тебя с намерением убить тебя, чтобы не быть убитым самому. Это не безоружный. Это твой убийца, который промахнулся. В конце концов, отчего было не пристрелить Баранта за Дантеса, если из-за него он возник?! – вскипел обыкновенно невозмутимо-спокойный Столыпин.

– Да, в самом деле! – расхохотался Лермонтов и попросил Монго, чтобы он высадил его у дома Краевского. – Рука вся в крови. Боюсь напугать бабушку.

И друзья расстались у дома Краевского. Лермонтов вбежал к своему издателю, как всегда, ошеломив его своим появлением. Он был необыкновенно весел, помыл руку, крови было много, весь рукав пропитался ею. Если б не рана, Андрей Александрович мог бы решить, что Лермонтов лишь дурачится с новой дуэлью русского поэта с французом.

– На шпагах дрались? Затем перешли на пистолеты? Это сон!

– Да, сон. Я сегодня мог убить человека, но злодей, оказывается, я никудышний. Никому не рассказывайте! – и Лермонтов с хохотом выбежал вон.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю