Текст книги "Сказки Золотого века"
Автор книги: Петр Киле
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
Работа Глинки над оперой «Руслан и Людмила» затянулась на годы, без видимых причин, как у Брюллова лишь множилось число неокоченных работ. Это было странно тем более, что и композитор, и живописец, одаренные щедро всем для их поприща, умели работать с удивительной легкостью и быстротой. Поначалу, назначенный капельмейстером придворной Певческой капеллы, Глинка предпринял продолжительную поездку на Украину, набирая певчих, собственно переманивая мальчиков из архиерейских хоров, а затем оказался в роли мелкого чиновника, который ежедневно должен являться на работу. У него уже были готовы Персидский хор, марш Черномора и баллада Финна; он принялся за кавантину Гориславы «Любви роскошная звезда», но день за днем его отрывали от нее. Он всегда писал только утром, после чаю; не успевал написать и страницу, как являлся дядька – унтер-офицер, руки по швам, – он почтительно докладывал:
– Ваше высокоблагородие! Певчие собрались и вас ожидают.
– Меня ожидают певчие? Разве я им велел собраться к этому часу? – Глинка наивно удивлялся. Даже в "Записках" он пишет: "Кто посылал дядьку? До сих пор не знаю; знаю только, что иногда, пришедши в репетиционную залу, заставал я уже там и Львова, который дружески протягивал мне руку".
Ясно, кто посылал дядьку, флигель-адъютант полковник Львов, директор придворной Капеллы, внешне милостивый с капельмейстером, как государь, но не очень довольный им, поскольку Глинка не проявлял рвения по службе, на его взгляд, и почтения к нему, важному сановнику, пусть еще и молодому, – он занял должность отца, вместо композитора, который чином не вышел; государь отличал Львова настолько, что его венчание имело место в церкви Аничкова дворца в присутствии двора; именно после приглашения на венчание своего начальника Глинка получил как бы право присутствовать на литургии в церкви Аничкова, а затем в Зимнем дворце на больших и малых выходах. Это честь, это приближение ко двору обязывало вести светский образ жизни с устройством обедов и раутов, но разлад в семье обозначался все яснее. Глинка чаще уходил из дома – к братьям Кукольникам, дневал, даже ночевал там, как, впрочем, и Брюллов.
По ту пору брат Алексея Стунеева, полковника, командира эскадрона в Школе гвардейских подпрапорщиков, Дмитрий Стунеев, женатый на сестре Глинки, был назначен управляющим экономической частью в Смольном монастыре; по этому случаю они с двумя детьми из Смоленка переехали в Петербург и поселились на казенной квартире в Смольном монастыре (имеется в виду институт благородных девиц).
"Они жили очень весело, – вспоминал впоследствии Глинка, – иногда по вечерам инспектрисы брали с собой несколько воспитанниц, приходило несколько классных дам; Стунеевы, я, Степанов и несколько других приятелей рады были поплясать с миленькими и хорошенькими девушками. Оркестр, хотя не отличный, был всегда в распоряжении Д.Стунеева, а сытный ужин с приличными винами являлся всегда кстати для довершения вечера. Я и теперь еще ясно помню, как я охотно, от души певал на этих вечерах, как я усердно отличался в контраданцах и вальсах, как, одним словом, от искреннего сердца веселился".
А утром являлся унтер-офицер: "Ваше высокоблагородие! Певчие собрались и вас ожидают".
– Пошел к черту!
А черт-то Алексей Федорович Львов, который, наконец, решился заметить композитору в выражениях самых вежливых, даже дружеских, как пишет Глинка, что он не радеет о службе; он промолчал и начал посещать певчих реже прежнего.
Служба оказалась такой же обузой для Глинки, как и семья, в которой заботились о чем угодно, только не о том, чем он жил, к чему был призван. Внешним образом выходило, что он пренебрегает милостью и благоволением государя, что не осталось незамеченным его величеством.
Между тем Глинка, пребывая в беспокойном состоянии души, не находил себе места. И тут произошло одно из событий, которое могло возродить и укрепить его душу, повлиять благотворно на всю его будущность.
На третий день пасхи, как вспоминал Глинка, он навестил Одоевского, откуда отправился к сестре в Смольный монастырь. Подъезжая к ней, он внезапно почувствовал сильное нервное раздражение, так что не мог оставаться спокойным, – с ним это бывало, а то или иное лечение могло лишь усугубить его состояние.
Приехав к сестре, Глинка ходил взад и вперед по комнатам. Марья Ивановна успокаивала брата обещанием сытного обеда, взглядывая при этом на молодую особу из воспитательниц, которую он увидел впервые, а сестра думала, что они знакомы. Она была нехороша, даже нечто страдательское выражалось на ее бледном лице, как вспоминал Глинка впоследствии, между тем как та, может быть, почувствовала его состояние, ведь она-то знала его, поскольку его хорошо знала ее мать, вот она и сострадала ему, и конфузилась, пока он ходил взад и вперед, не говоря ни слова. Однако его взор невольно останавливался на ней, еще бы: ее ясные выразительные глаза, необыкновенно стройный стан и особенного рода прелесть и достоинство, разлитые во всей ее особе, как вспоминал впоследствии Глинка, все более и более его привлекали.
Возможно, Пушкин впервые увидел Анну Керн такою, во всей прелести ее молодости и достоинства красоты, какой предстала перед Глинкой ее дочь Екатерина Керн.
Оправясь несколько после сытного обеда и подкрепив себя добрым бокалом шампанского, как вспоминал Глинка, он нашел способ побеседовать с этой милой девицей и чрезвычайно ловко высказал тогдашние его чувства. Можно предположить, что он заговорил об ее матери, перенося свое восхищение ею на дочь, что, конечно, могло получиться чрезвычайно ловко.
Глинка ожил, вот отчего охотно, от души певал на вечерах в Смольном, отличаясь и в контраданцах и вальсах. Екатерина Керн воспитывалась в Смольном монастыре с раннего детства, что было в обычае, особенно если в семье неладно, а Анна Петровна Керн, поместив двух своих девочек в монастырь, оставила мужа, вскоре она родила третьего ребенка, который умер, вероятно, младенцем, именно в эту пору ее жизни Глинка познакомился с нею у Дельвига, лицейского друга Пушкина. Он бывал у Анны Петровны, которая обхаживала его так же, как княгиня Щербатова, только она уступала ему свою кацавейку, чтобы он не мерз у нее.
Закончив институт благородных девиц, Екатерина Керн осталась там работать воспитательницей, что свидетельствует об ее нравственном облике и уме, а также о полном отсутствии у нее перспектив в свете, как у многих ее товарок, которые поступали во фрейлины императорского двора, а то выходили замуж, замеченные еще ученицами, поскольку двор опекал Смольный монастырь, некоторые – времена менялись – поступали на содержание сановникам под видом родственниц или гувернаток.
Екатерина Керн, надо думать, следуя совету матери, поступила в воспитательницы, это было предвестием времени, когда русские барышни станут мечтать о скромной доле сельских учительниц. Сама Анна Петровна Керн, генеральша, замеченная императором Александром I, который даже подарил ей фермуар, украшенный бриллиантами, в 26 лет оставив мужа, а двух дочерей поместив в Смольный монастырь, поселилась в Петербурге и оказалась в кругу Дельвига и Пушкина в совершенно новом мире с интересами, чисто литературными, вне светского общества, куда она лишилась доступа, оставив мужа, а главным образом, по бедности, поскольку по ту пору разорился ее отец, который не сумел сохранить даже приданное дочери, небольшое имение на Украине. Круг Дельвига, в котором Анна Петровна Керн, казалось, обрела себя, вскоре распался – по смерти Дельвига и женитьбы Пушкина. Глинка, который принадлежал тоже к этому кругу, по ту пору уехал на целых три года за границу, где завершил свое разностороннее музыкальное образование и даже обрел известность в Италии удивительными вариациями на темы итальянских опер.
В 30-31 год Анна Петровна оказалась в совершенном одиночестве; она пыталась переводить, прекрасно владея языками, в особенности русским и французским, что для того времени для русских женщин было внове; ей не удалось найти издателя, который поверил бы в ее дар; впрочем, она сама была недостаточно последовательна, видимо, ибо, впечатлительная, она не умела перечитывать даже свои письма, а перевод все-таки требовал более тщательной работы, чем письмо.
Со смертью Пушкина вся прежняя жизнь, столь блестящая, стала воспоминанием. А генерал Керн все еще жил где-то, требуя ее возвращения и отказывая ей в материальной поддержке. Анна Петровна буквально бедствовала, но свободой своей дорожила пуще всего. У нее был троюродный брат (с богатыми двоюродными братьями она уже ничего общего не имела), Александр Васильевич Марков-Виноградский, который, еще будучи кадетом, без памяти влюбился в свою кузину, которая, надо думать, заботилась о нем, ведь он был привезен из небольшого имения на Украине, которым владели его родители, в Петербург и устроен в кадетский корпус; он был на двадцать лет моложе Анны Петровны, которая в 36-37 лет была молода, как с юности была не по годам юной, и по-прежнему привлекательна. Выпущенный в армию, Александр Васильевич служил всего два года и, встретив нежданно-негаданно в кузине ответное чувство, яркое и сильное, как и вообще ее обаяние и красота, отметающее все преграды, как мечтала Анна Керн всю жизнь о счастье полюбить безоглядно, вышел в отставку в чине подпоручика, чтобы жениться, то есть вступить в гражданский брак, что тоже стало предвестием новых времен. Это был смелый, безоглядный поступок: карьера, материальная обеспеченность, благорасположение родных – все было забыто ради любви, которая уже не угасала.
Это было знамением времени – дворянская интеллигенция, подкошенная гонениями Николая I, вырождалась, и на арену истории выходила разночинная интеллигенция. С дворянкой и генеральшей Керн произошла метафорфоза, ее любовь, ее семья основывались теперь на совершенно новых началах, выработанных всем ходом русской жизни, вопреки феодальной реакции, с которой Глинке в его взаимоотношениях с женой и с государем не удастся совладать.
В «Записках» Глинка не сразу упоминает об Анне Петровне Керн, а Екатерину Керн обозначает инициалами Е.К.
"Вскоре чувства мои были вполне разделены милою Е.К., и свидания с нею становились отраднее. Напротив того, с женою отношения мои становились хуже и хуже. Она редко бывала у сестры в Смольном. Приехав к ней однажды, жена моя, не помню по какому поводу, в присутствии Е.К., с пренебрежением сказала мне: "Все поэты и артисты дурно кончают; как, например, Пушкин, которого убили на дуэли". – Я тут же отвечал ей решительным тоном, что "хотя я не думаю быть умнее Пушкина, но из-за жены лба под пулю не подставлю". Она отвернулась от меня, сделав мне гримасу".
Да, времена менялись с поразительной быстротой, вопреки охранительным мерам правительства, а, может быть, благодаря им.
ГЛАВА IX
Княгиня Щербатова. Бал во французском посольстве. Поединок
1У Карамзиных, – хотя хозяйкой дома была Екатерина Андреевна, вдова знаменитого историка и сестра князя Вяземского, – задавала тон и служила сосредоточием завсегдатаев литературного салона Софи Карамзина. Чем же была она примечательна, уже не первой молодости барышня? В ее записях для замужней сестры Мещерской есть сведения, проясняющие этот вопрос.
"...Господин Вигель давеча сказал мне: "Не иначе как вы владеете неким притягательным талисманом; из всех знакомых мне женщин вас любят больше всех – а между тем вы многих обижали, одних по необдуманности, других по небрежности. Я не нахожу даже, чтобы вы когда-либо особенно старались быть любезной. И что же? Вам все это прощают; у вас такой взгляд и такая улыбка, перед которыми отступают антипатия и недоброжелательство, в вас есть что-то милое и привлекающее всех".
Не правда ли, очень любезно и очень лестно, если это в самом деле так? Хотя, бог знает, почему, я говорю "очень лестно"! Быть любимой всеми означает в сущности не быть по-настоящему любимой никем! Но я никогда не смотрю в сущность вещей. Лишь бы меня устраивала видимость. И еще есть книги, эти добрые и дорогие спутники... А прогулки, а моя лошадь! Как глупы люди, которые находят время скучать в жизни!"
Это написала Софи Карамзина утром в Царском Селе, а днем обедала в Павловске у княгини Щербатовой.
"Ты меня спросишь: по какому случаю? Понятия не имею. Но я никак не могла отказаться, потому что она настоятельно просила меня об этом и сама за мной приехала. Там были ее престарелая бабушка с седыми волосами и румяными щеками, Антуанетт Блудова, Аннет Оленина и Лермонтов (можешь себе вообразить смех, любезности, шушуканье и всякое кокетничание – живые цветы, которыми украшали волосы друг у друга, словом, the whole array (все средства) обольщения, что мешает этим дамам быть приятными, какими они могли бы быть, веди они себя проще и естественнее, ведь они более умны и образованны, чем большинство петербургских дам)".
Аннет Оленина все искала себе мужа, пренебрегши увлечением Пушкина, но и Лермонтов вряд ли привлек ее внимание. «Что такое 20 тысяч его доходу? – задавалась вопросом даже его тетушка Верещагина. – Здесь толкуют: сто тысяч – мало, говорят, petite fortune». Не со слов ли Лермонтова это пишет тетушка его к дочери по поводу опасений Елизаветы Алексеевны, что женят Мишу, все ловят? Во всяком случае, молодые дамы развлекались, украшая друг друга живыми цветами, в присутствии поэта-гусара, который, можно подумать, молча посматривал на них, в конце концов, даже серьезная Софи смеялась от души и бегала взапуски с Аннет Олениной.
"Мы прогулялись всей компанией, дойдя до воксала, а в девять часов кн. Щербатова снова в коляске отвезла меня в Царское Село. Она такая добрая, что я больше не хочу считать ее глупой. За чаем у нас были Мари Валуева со своими спутницами, дядюшка Вяземский, Репнин и Лермонтов, чье присутствие всегда приятно и всех одушевляет".
Судя по письмам Софи Карамзиной, Лермонтов, когда братья Карамзины лишь изредка приезжают с лагеря, постоянно совершает прогулки верхом с дамами, обедает, пьет чай глубокой ночью у Карамзиных, в общем, ведет беззаботный светский образ жизни, что, впрочем, вряд ли его радует. Но княгиня Щербатова привлекла его внимание. Вдова девятнадцати лет, в полном расцвете молодости и красоты, с настойчивостью, присущей ей, искала интересного общества, жаждущая не только поклонения, но и занимать ум, чтобы во всей полноте ощущать жизнь в ее ярких, веселых проявлениях, тем более что судьба, или рок, столь жестоко обошлась с нею, отняв у нее мужа в дни, когда они ожидали с нетерпением и страхом рождения ребенка.
Смерть и жизнь в их крайних полюсах заглянули в ее глаза, смеющиеся до слез от счастья. Оплакивая мужа, она родила сына, и с тех пор слезы и радость совмещались в ее сердце, предрасположенном и к тому, и к другому почти одновременно. От муки она бежала к радости, а радость приводила к муке, подчас беспричинной и всегда нежданной.
Лермонтов, со слов Шан-Гирея, был в полном восхищении от княгини Щербатовой; он говорил про нее: она такая, что ни в сказке сказать, ни пером написать.
Именно в это беззаботное время прогулок и всяческих увеселений в Царском Селе Лермонтов получил известие о смерти князя Александра Одоевского на берегу Черного моря от лихорадки. Оно отозвалось в его душе тем сильнее, что отдавало предчувствием его собственной судьбы. В стихотворении, посвященном "Памяти А.И.Одоевского", некоторые строки взяты буквально из ранних стихов, будто ведет он речь и о себе.
Несомненно это стихотворение Лермонтов прочел на одном из вечеров у князя Владимира Одоевского, который чтил своего двоюродного брата свято. Возможно, Лермонтов и поэму "Демон" читал у князя Одоевского, как у Карамзиных или княгини Щербатовой, ибо сохранился анекдот такого содержания.
– Скажите, Михаил Юрьевич, – спросил поэта князь В.Ф.Одоевский, – с кого вы списали вашего Демона?
– С самого себя, князь, – отвечал шутливо поэт, – неужели вы не узнали?
– Но вы не похожи на такого страшного протестанта и мрачного соблазнителя, – возразил князь недоверчиво.
– Поверьте, князь, – рассмеялся поэт, – я еще хуже моего Демона.
Шутка эта кончилась, однако, всеобщим смехом. Это рассказывал Дмитрий Аркадьевич Столыпин, младший из братьев Столыпиных, верно, лет Шан-Гирея, с которым они составляли теперь домашний круг друзей и родных, с которыми Лермонтов делился со всеми своими замыслами и успехами в свете, хотя, судя по их воспоминаниям, не совсем понимали его творчество, что, впрочем, неудивительно. Ведь и Лермонтов творил, можно сказать, безотчетно. Но в шутке его была не доля правды, а вся правда. И многие это, может быть, неосознанно понимали. Демона принимали не за религиозно-мифологический образ, каков Люцифер у Мильтона или Байрона, а за чисто поэтический, за которым мог проступать вполне реальный человеческий прототип, разумеется, уникальный, и это увлекало, особенно женщин.
Рассказывают, княгиня Щербатова после чтения у нее поэмы сказала Лермонтову:
– Мне ваш Демон нравится: я бы хотела с ним опуститься на дно морское и полететь за облака.
А красавица М.П.Соломирская, танцуя с поэтом на одном из балов, говорила:
– Знаете ли, Лермонтов, я вашим Демоном увлекаюсь... Его клятвы обаятельны до восторга... Мне кажется, я бы могла полюбить такое могучее, властное и гордое существо, веря от души, что в любви, как в злобе, он был бы действительно неизменен и велик.
Такое восприятие Демона, вообще свойственное юности, вполне естественно для эпохи, когда мифологические и библейские образы обретали реальность, во всяком случае, в поэтическом восприятии действительности и искусстве, как в эпоху Возрождения в Европе.
При дворе, говорят, "Демон" не стяжал особой благоклонности. Это тоже вполне естественно, ибо там смотрели на Демона, как в Средние века, в чисто библейском и религиозном плане, без эстетического осмысления Нового времени.
– Поэма – слов нет, хороша, но сюжет ее не особенно приятен. Отчего Лермонтов не пишет в стиле "Бородина" или "Песни про царя Ивана Васильевича"? – так отозвался, надо думать, Николай Павлович. А великий князь Михаил Павлович, отличавшийся остроумием, высказал весьма продуманную мысль:
– Были у нас итальянский Вельзевул, английский Люцифер, немецкий Мефистофель, теперь явился русский Демон, значит, нечистой силы прибыло. Я только никак не пойму, кто кого создал: Лермонтов ли – духа зла или же дух зла – Лермонтова?
Для религиозного сознанья такой взгляд естественен, но Демон отнюдь не дух зла, он дух сомненья, дух отрицанья и не в отношении к Богу, а всего лишь к средневековому, патриархальному мировосприятию, воплощение высших устремлений человека, с тем и притягательное для юности и для женщин, почувствовавших вкус свободы.
Лермонтов теперь всего охотнее встречался на балах с княгиней Щербатовой и бывал у нее, что было замечено, в частности, той же самой Екатериной Сушковой, вышедшей замуж к этому времени за одного из родственников поэта. Она даже утверждала впоследствии, что Лермонтов считался женихом Щербатовой, что, конечно, ни в малой степени не соответствует действительности.
Однажды Лермонтов, по своему обыкновению, таинственно пообещав что-то княгине, принес листок, а может быть, альбом княгини с текстом стихотворения. Едва взглянув, Мария Алексеевна попросила поэта прочесть его стихи вслух, для всех, не подозревая, какому испытанию подвергает себя.
– Прочесть? Как вам будет угодно, – не без коварства усмехнулся Лермонтов. -
На светские цепи,
На блеск утомительный бала
Цветущие степи
Украйны она променяла,
Но юга родного
На ней сохранилась примета
Среди ледяного,
Среди беспощадного света.
Как ночи Украйны,
В мерцании звезд незакатных,
Исполнены тайны
Слова ее уст ароматных...
Мария Алексеевна покраснела, с трепетом волнения, не смея поднять глаз, а Лермонтов продолжал играючи:
Прозрачны и сини,
Как небо тех стран, ее глазки,
Как ветер пустыни,
И нежат и жгут ее ласки.
– Пощадите! – промолвила Мария Алексеевна, но Лермонтова уже остановить было невозможно:
И зреющей сливы
Румянец на щечках пушистых,
И солнца отливы
Играют в кудрях золотистых.
– В точности портрет! Рисует словом, как кистью, – заговорили вокруг.
И, следуя строго
Печальной отчизны примеру,
Надежду на бога
Хранит она детскую веру...
Мария Алексеевна вся дрожала от волнения, готовая в сию минуту заплакать, а он продолжал:
Как племя родное,
У чуждых опоры не просит
И в гордом покое
Насмешку и зло переносит.
От дерзкого взора
В ней страсти не вспыхнут пожаром,
Полюбит не скоро,
Зато не разлюбит уж даром.
Все, кто здесь присутствовал, просто ахнули, как поэт воссоздал словом, ритмом поразительно точно портрет Щербатовой, с ее статной фигурой и прелестью улыбки, с великолепным фоном – природы ее родины. Княгиня была и польщена, и взволнованна так, что слышала только его голос, уже не понимая смысла слов, будто это прозвучало объяснение в любви. Никогда в жизни она еще не испытывала такого сильного, почти мучительного волнения. Она с умилением смотрела на Лермонтова, смеясь сквозь слезы. Раздались похвалы, Лермонтов вдруг как бы очнулся, расхохотался и выбежал вон.
Один из родственников Лермонтова назвал это стихотворение "вдохновенным портретом нежно любимой им женщины". Это опять тот случай, как мало понимали поэта из его родных и друзей. В стихотворении нет речи о любви, а есть восхищение, такое же, как в стихотворении "К портрету", посвященном графине Воронцовой-Дашковой, написанном примерно в то же время, и доверенность, вообще редкая черта в отношении Лермонтова к женщинам и к жизни, быть может, новая черта, которая скажется и в его миросозерцании, и в его поведении в поединках.
Княгиня Щербатова, потеряв мужа так рано, не думала о замужестве, да ей и нельзя было думать о замужестве, разве еще нашелся бы князь и богатый, ибо она, выйдя вновь замуж, лишалась титула и состояния, которое принадлежало ее сыну. Поэтому Мария Алексеевна без обиняков заявляла молодым людям, которые увивались вокруг нее, как пчелы у цветка, быть может, не имея серьезных намерений, что она не выйдет вновь замуж, чтобы у них не было никакой надежды.
Как бы то ни было, в то время, когда княгиня Щербатова после годичного траура вновь стала выезжать, свела знакомство с Лермонтовым, явился в свете сын французского посланника Эрнест Барант, приехавший в Петербург к отцу с тем, чтобы со временем занять должность второго секретаря посольства. У четы Барантов были еще дочь и сын, по крайней мере, которых хорошо знали дети князя Вяземского, возможно, была знакома со всем семейством Барантов и княгиня Щербатова еще до приезда Эрнеста, с которым она скоро подружилась, как и с Лермонтовым, настолько, чтобы уверять их в том, что она не выйдет вновь замуж. Таким образом, у них не было никакой надежды, полагала она, стало быть, повода для соперничества, забывая об иных возможностях для соперничества у молодых людей.
Но и соперничества, как думали многие из современников даже из близких поэта, не было. А что же было? Осложнение в отношениях России и Франции в связи с высадкой французского десанта в Египте, вплоть до отъезда русского посла графа Палена из Парижа, с одной стороны, и известность Лермонтова, с другой.
Французский посланник Проспер Барант, историк и писатель, который был хорошо знаком с Пушкиным, решает пригласить молодого гусарского офицера поэта Лермонтова на новогодний бал в посольстве. Но Эрнест Барант, недавно приехавший в Россию, узнает, что Лермонтов, с которым он встречается то у княгини Щербатовой, то у госпожи Терезы Бахерахт, жены русского консула в Гамбурге, проводившую зиму в Петербурге, обрушился гневными стихами на убийцу Пушкина барона Дантеса. В виду осложнений отношений между Россией и Францией кто-то, верно, нашептал ему, что Лермонтов в своем стихотворении поносит всю французскую нацию, чего Барант-старший в свое время не заметил. Последний обратился к вездесущему А.И.Тургеневу с запросом, мол, так ли дело обстоит. Тургенев, не помня стихов Лермонтова, обратился к нему и получил такой ответ:
"Милостивый государь Александр Иванович!
Посылаю Вам ту строфу, о которой Вы мне вчера говорили, для известного употребления, если будет такова ваша милость.
...Его убийца хладнокровно
Навел удар – спасенья нет!
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
И что за диво? – из далека,
Подобный сотне беглецов,
На ловлю денег и чинов,
Заброшен к нам по воле рока,
Смеясь, он дерзко презирал
Чужой земли язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы,
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!
За сим остаюсь навсегда вам преданный и благодарный Лермонтов".
Между тем стихотворение Лермонтова было уже доставлено во французское посольство кем-то, помимо Тургенева, неведомо, с какими комментариями. Во всяком случае, Барант-старший не нашел в стихах русского поэта. ничего оскорбительного для французской нации, но Барант-младший мог почувствовать намек на себя как искателя приключений, что было в его характере, а Лермонтов, конечно, не очень церемонился с ним, как вообще держал себя с людьми такого рода.
– Ваш поэт приглашен на новогодний бал в нашем посольстве, – сказал Эрнест Барант княгине Щербатовой, застав у нее Лермонтова. – Что вы, княгиня, приглашены на бал, это само собой.
– Какая честь! – воскликнул Лермонтов. – За одни и те же стихи меня то ссылают на Кавказ, то приглашают на все балы в большом свете, даже во французском посольстве.
– Это не предмет для шуток, – заметил холодно Эрнест Барант.
– Разве я шучу? Здесь моя жизнь, моя судьба, какая ни есть. Ваш любезный дипломат, княгиня, кажется не совсем доволен тем, что я, если осмелюсь, буду танцевать с вами во французском посольстве вальс, а то и мазурку.
– Вы же не любите танцевать, Лермонтов, – рассмеялась Мария Алексеевна.
– Не значит ли это, что вы отказываете мне, княгиня?
– Нет, конечно!
В это время Поликсена готовилась спеть один из романсов Глинки, Лермонтов сел за фортепьяно аккомпанировать ей. Пока звучит романс в исполнении юной певицы, входит в гостиную Антуанетт Блудова, фрейлина императорского двора, дочь министра внутренних дел, который, как она говорила, очень ценит Лермонтова, ибо находит в нем живые источники таланта – душу и мысль!
Эрнест Барант и Лермонтов вскоре раскланялись, а Антуанетт, смеясь, стала утверждать, что они отправились к графине Лаваль, в особняке которой, в одной из гостиных, открыла литературный салон госпожа Тереза Бахерахт.
– Литературный салон? – Мария Алексеевна и не смела мечтать о том, о соперничестве с Софи Карамзиной, о, как она радовалась, когда Лермонтов читал у нее поэму "Демон".
– Госпожа Тереза обожает литературные разговоры, сама увлекательно говорит...
– Но ей же уже немало лет... За 30?
– Но она все еще красива, мила, свободна в улыбках и в речи, не то, что мы.
– Что вы хотите сказать, Антуанетт?
– Госпожа Тереза была знакома с князем Вяземским еще до приезда в Петербург, она буквально бегала за ним, а сейчас ее кумир – Лермонтов, поскольку она любит знаменитых людей, живых и мертвых.
– Но Лермонтов не очень-то любит литературные разговоры.
– Да, он смеется ей в глаза, зато Эрнест Барант, замечают, с нею более, чем любезен, поскольку еще не умеет обходиться с нашими дамами с их внешней холодностью и несвободой.
– Ты имеешь меня в виду? – полушепотом, по-приятельски переходя на "ты", спросила Мария Алексеевна.
– Нет, нет, конечно, нет. Ты держишь себя безупречно и с Барантом, и с Лермонтовым, что вполне сказалось в его стихотворении. Но, мой друг, нельзя уверять молодых людей, что ты не выйдешь вновь замуж.
– Почему, если это правда?
– Ну, они же не просят твоей руки?
– Чтобы не было у них надежды.
– На что? Что если намерения у них другие, когда не нужно просить руки, а лишь сердца? Ты оставляешь им лишь этот путь? Самый желанный для молодых людей, каков Эрнест Барант, да и Лермонтов.
– Не может быть! – вспыхнула Мария Алексеевна.
Антуанетт расхохоталась, а с нею и княгиня Щербатова.








