Текст книги "Сказки Золотого века"
Автор книги: Петр Киле
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА IV
Премьера оперы Глинки. Поэт и царь. Бал у Воронцовых-Дашковых. Дуэль
1Большой театр после переделки сиял великолепием, что уже создавало, против обыкновения, особо праздничное и даже торжественное настроение. Двор присутствовал почти весь и весь дипломатический корпус, и весь состав высших сановников, как водится, когда предполагалось присутствие на представлении государя императора и императрицы. И вся эта масса важных лиц была расцвечена цветами мундиров и орденов.
Но всего блистательнее было зрелище лож, украшенное прекрасными дамами в богатых туалетах. Как всегда, привлекали все взоры и графиня Мусина-Пушкина, и графиня Воронцова-Дашкова, но особенное внимание было обращено в сторону ложи госпожи Загряжской, в которой сидели Наталья Николаевна Пушкина и две ее сестры Катрин и Александрина.
Пушкин, по своему обыкновению, сидел в партере, к нему подходили то Жуковский, то граф Соллогуб, то князь Одоевский, принимавшие в создании оперы Глинки и в постановке самое непосредственное участие.
У Глинки была ложа во втором этаже, весь первый был занят придворными и первыми сановниками с семействами. Взволнованный донельзя, Глинка никого не видел и не слышал, даже из тех, кто с ним находился в ложе, – жена с родными, – он не мог впоследствии вспомнить, была ли матушка с ним в этот день, в этот вечер. Между тем в его сторону поглядывали, улыбаясь, смеясь, ободряюще махали руками. Он узнавал то Жуковского, который больше всех хлопотал с постановкой оперы, даже декорации продумывал, то князя Одоевского с его милой женой, то Пушкина, который почему-то один сидел в третьем или четвертом ряду кресел, может быть, как камер-юнкер, поскольку первые ряды занимали тоже самые именитые сановники.
В партере где-то находился и Лермонтов, еще неведомый в большом свете корнет лейб-гвардии Гусарского полка, но его глаза, темнеющие, как озерная вода, отражали все: и великолепие театра с большой царской ложей, выступающей вперед и вглубь и ярко освещенной, и ложи со светскими красавицами, которые знать не знали об его существовании, и гвардейских офицеров разных полков, среди которых промелькнул и кавалергард Мартынов, один из его самых забавных товарищей по Школе гвардейских подпрапорщиков.
Перед началом представления волнение Глинки дошло до предела, он хотел встать и убежать. Все, как во сне было. Если до сих пор он сочинял, напевал, разучивал с артистами и с хором, все это было внешним образом, то теперь полный самой блестящей публикой театр шумел вокруг него, как дремучий лес, а сцена казалась опушкой леса, околицей деревни, и он ощущал себя внутри всего этого представления, будто он-то и излучает звуки музыки и пения, как виолончель, кларнет или скрипка.
Зазвучала увертюра. Что это? Мелодии и звуки узнаваемые, но в вариациях неуловимо захватывающих и восхительных. На премьере оперы Глинки не было Гоголя, он после постановки "Ревизора" панически уехал из России, успех принимая за провал, поскольку хотел, как громом, поразить порок и смехом преобразить души людей и жизнь в России. По возвращении в Россию он поспешил в театр, и музыка Глинки произвела на него удивительное впечатление, и он, как всегда, вдохновенно высказался: "Об этой опере надо говорить много или ничего не говорить. Какую оперу можно составить из наших национальных мотивов! Покажите мне народ, у которого было бы больше песен. Наша Украйна звенит песнями. На Волге от верховья до моря, по всей веренице влекущихся барок заливаются бурлацкие песни. Под песни рубятся из сосновых бревен избы по всей Руси. Под песни мечутся из рук в руки кирпичи и, как грибы, вырастают города. Под песни баб пеленается, женится и хоронится русский человек. Все дорожные: дворянство и не-дворянство летит под песни ямщиков... Опера Глинки есть только прекрасное начало. Он счастливо сумел слить в своем творении все славянские музыки: слышишь, где говорит русский и где поляк: у одного дышит раздольный мотив русской песни, у другого опрометчивый мотив польской мазурки".
Вся эта стихия народной жизни, звенящая в песне и просто в голосах русской речи, заполнила сцену и театр, сияющий позолотой, вместо привычных слуху публики арий итальянских опер. Первый акт прошел благополучно, вспоминал Глинка, известному трио сильно и дружно аплодировали. В сцене поляков, начиная от польского до мазурки и финального хора, царствовало глубокое молчание.
Глинка покинул ложу и прошел на сцену, устрашенный этим молчанием, – те, кто стоял за кулисами на сцене, уверяли композитора, что это происходит оттого, что тут действуют поляки, враги по ходу событий, когда и узнаваемые, легкие звуки танца воспринимаются скорее враждебно, чем радостно. Глинка в недоумении возвратился в ложу.
Появление Воробьевой рассеяло все его сомнения в успехе; песнь сироты, дуэт Воробьевой с Петровым, квартет, сцена с поляками G-dur и прочие номера акта прошли с большим успехом.
В четвертом акте хористы, как вспоминал Глинка, игравшие поляков, в конце сцены, происходящей в лесу, напали на Петрова с таким остервенением, что разорвали его рубашку, и он не на шутку должен был от них защищаться, чтобы не погибнуть, как Сусанин.
Эпилог, представляющий ликование народа в Кремле по поводу сокрушения иноземного войска, поразил самого автора; Воробьева была, как всегда, замечает Глинка, превосходна в трио с хором.
В последней сцене декорацию Кремля находили великолепной: толпа народа, переходящая в лица, написанные на полотне, казалась продолженной в бесконечность.
Всплески аплодисментов, как летний дождь после знойного дня, обдали Глинку невыразимой радостью: он поверил в успех, успех совершенный!
Но со стороны успех оперы не казался столь безусловным. Восторг в театре не был всеобщим, аплодисменты замирали и возобновлялись как бы с усилием. И это неудивительно: публика премьер, высший свет, двор даже в восторге не забываются, а ведь были и недовольные. Многие переглядывались с недоумением:
– Что это такое?
– Кучерская музыка!
Раздавались и другие голоса:
– Превосходная опера! Очень хороша во всех отношениях: роскошная обстановка, костюмы, публика, музыка и балеты!
Между тем Глинку позвали в императорскую ложу. Государь встретил его вопросом:
– Рад? Доволен? Благодарю! Только не могу не заметить, что нехорошо, что Сусанина убивают на сцене.
– Ваше величество! – отвечал Глинка, окруженный императорской фамилией. – На пробе по болезни я не был, не знал, как распорядятся, а по моей программе во время нападения поляков на Сусанина занавес должно сейчас опустить, смерть же Сусанина высказывается сиротой в Эпилоге.
– Так будет лучше, – милостиво улыбнулся государь, взглядывая на императрицу, которая в свою очередь благодарила композитора, а затем великие князья и княжны.
Глинка, пребывая в чаду, нечувствительно добрался до дома, выпил бокал шампанского и лег спать, не обращая внимания на речи жены и тещи, которые укоряли его в том, что он дал директору императорских театров Гедеонову расписку в том, что не будет требовать оплаты за постановку его оперы. Вероятно, не очень рассчитывали на успех русской оперы, Глинка же думал лишь о постановке, без которой опера не может родиться, как живое создание.
Однако Глинка получил за оперу императорский подарок: перстень из топаза, окруженного тремя рядами превосходнейших бриллиантов, в 4000 рублей ассигнациями. Это и был его гонорар, превращенный в дорогую безделку, которую он отдал жене, ей в утешение.
Опера Глинки шла лучше и лучше, возбуждая разговоры в гостиных и полемику в печати.
2
У Карамзиных почти каждый вечер собирался небольшой круг известнейших поэтов, литераторов, музыкантов и, видимо, просто светских знакомых, среди последних были барон Геккерн и барон Дантес, весьма далеких от интересов литературного салона. Трудно понять, как это случилось. В глазах света, даже весьма просвещенных Карамзиных, Пушкин и Геккерн, или Пушкин и Дантес, когда тот явился в Петербург, был обласкан как легитимист двором и усыновлен Геккерном (темная история), имели один статус светских людей, принятых в лучших домах Петербурга.
Впрочем, говорят, у Карамзиных по разным углам гостиной составлялись свои группы. Вот как это выглядело по сообщениям Софи Карамзиной к ее брату Андрею в Париж: "Как видишь, мы вернулись к нашему городскому образу жизни, возобновились наши вечера, на которых с первого же дня заняли свои привычные места Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова рядом с Александром... к полуночи Вяземский и один раз, должно быть, по рассеянности, Виельгорский, и милый Скалон, и бестолковый Соллогуб и все по-прежнему..."
Это было в конце октября, незадолго до появления подметных писем, а все по-прежнему – это значит: Дантес "продолжает все те же штуки, что и прежде, – не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой, в конце концов, все же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как все это глупо!"
Это наблюдала Софи Карамзина, фактическая хозяйка пресловутого салона, в течение последнего года жизни Пушкина, все видела и ребячески ничего не понимала?!
Даже дуэльная история, закончившаяся сватовством Дантеса, столь изумившим всех, хорошо известная Софи Карамзиной со слов Пушкина, самый его рассказ о том, – все вызывало у нее смех:
– Боже мой, как все это глупо!
В этот вечер у Карамзиных собрались все те же; подъехал князь Вяземский, брат Екатерины Андреевны, один из ближайших, как Жуковский, старших друзей Пушкина. Князь Вяземский тоже принимал Геккернов, вопреки беспокойству его жены княгини Веры Федоровны; он полагал, что надо помирить Пушкина с Геккернами, вопреки заявлению поэта, что будет свадьба или нет, между домом Пушкина и домом Геккернов ничего общего быть не может.
Пушкин говорил также, что никогда не позволит жене присутствовать на свадьбе и принимать ей у себя замужнюю сестру. Дело было не в Катрин, Пушкин не изменился по отношению к свояченице, он считал негодяями Геккернов, имея на то все основания, и любой порядочный человек на его месте не стал бы принимать их у себя. Князь Вяземский и Карамзины, как светские люди, были снисходительнее к человеческим слабостям и страстям, но, странное дело, не по отношению к Пушкину.
Софи Карамзина переглянулась с дядюшкой, замечая, по ее выражению, как снова начались кривлянья ярости и поэтического гнева у Пушкина, который стоял один в стороне, мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, и они оба покатились со смеху, привлекая внимание и Александра Карамзина, офицера Конного полка, особо привилегированного даже по сравнению с кавалергардами. Екатерина Андреевна не выдержала и подозвала сына.
– Саша! Погляди на них.
– На кого? – Карамзин оглянулся.
– Да, на сестру и дядю. Чем они заняты?
– Потешаются над Пушкиным, – невольно улыбнулся Карамзин.
– Ты женишься и можешь оказаться в его положении. Для кого-то ты будешь смешон, но не в глазах же своих друзей? – Екатерина Андреевна с тревогой всплеснула руками.
– Хороши друзья, в самом деле, – рассмеялся Александр Карамзин, а с ним и Екатерина Андреевна.
– С князем ладно, – махнула рукой Екатерина Андреевна.
– На то он князь?
– Он ревновал свою жену...
– К Пушкину?
– Чему ты удивляешься? И твой отец ревновал меня...
– К Пушкину?
– Да. Вы, молодежь, не понимаете. Софи умна и при всем своем добром отношении к гостям всегда готова посмеяться над ними. Но мне бы не хотелось, чтобы в отношении Пушкина ты присоединился к ним. Его положение совсем не смешно. Комедию разыгрывают вот эти. Ты же хорошо знаешь их. Ты друг и приятель Дантеса и Гончаровых. Ты будешь шафером Катрин на ее свадьбе; между тем как Пушкин упорно твердит, что никогда не позволит жене ни присутствовать на этой свадьбе, ни принимать у себя Геккернов.
– Это ни на что не похоже, – покачал головой Карамзин.
– Но ведь Пушкин – умный человек.
– Самый умный из всех, как заявляет Жуковский, – рассмеялся Карамзин.
– Я думаю, у него должны быть веские причины желать, чтобы между его домом и домом Геккернов не было никаких отношений.
– Веские причины?
– Когда Дантес был болен и худел на глазах, Геккерн сказал Натали, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его приемного сына, – ты понимаешь, о чем речь, – потом стал грозить местью; день спустя появились анонимные письма.
– Это Геккерн?!
– Пушкин думает, что он. Последовал вызов; Геккерн слезно, действуя через Жуковского и госпожу Загряжскую, добился отсрочки дуэли на две недели.
– Отсрочки? Разве так делается?
– За это время Дантес влюбился в Катрин и решил жениться. Пушкин с великим сожалением был вынужден взять свой вызов обратно.
– Но если Жорж действительно думал о женитьбе на Катрин и был даже влюблен, как уверяет?
– Так, зачем же Геккерн заклинал Натали спасти его приемного сына? Как бы ты отнесся на месте Пушкина к Геккерну? Стал бы его принимать как ни в чем не бывало? Это все относится и к Дантесу, которого Пушкин заставил сыграть смешную роль, не без участия приемного отца. Ты же видишь, Дантес сам не свой.
– Да, он весел, как-то лихорадочно весел.
– Смешон-то он, а не Пушкин, а нет – он всех вас очаровал, даже изяществом квартиры, богатством серебра и особым убранством комнат, предназначенных для его жены. Все напоказ. Сейчас видно, как он обожает невесту, а Геккерн любит и балует ее. А вот смотри: Дантес снова, стоя против Натали, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Видишь?
– Вижу, – смеется Александр Карамзин.
– А Натали? Она же, со своей стороны, ведет себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда его нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре, как замечает Софи. Но для нее это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько непонятен.
– А по-моему, очень даже хорошо понятен! – воскликнул Карамзин и призадумался.
– Да, но все обращают внимание не на них, а на Пушкина, угрюмое беспокойство которого Софи находит смешным. "Ах, смею тебя уверить, – пишет она Андрею в Париж, – это было ужасно смешно".
– Нет, мне неловко.
– Хорошо. А Софи для разнообразия сообщает в Париж о том, что на днях вышел четвертый том "Современника" и в нем напечатан роман Пушкина "Капитанская дочка", говорят восхитительный...
– В самом деле!
– Это еще не все. Пушкин, полагая, что покончил с Дантесом, решил окончательно объясниться с Геккерном, написал письмо, которое неминуемо привело бы к дуэли, но граф Соллогуб тотчас бросился к Жуковскому, и последний остановил отсылку письма не без участия государя.
– Бог мой! – Александр Карамзин с тревогой оглянулся вокруг.
Между тем явились новые гости, среди них Глинка, и все собрались у рояля; он охотно импровизировал на темы из его оперы и распевал романсы.
3
По ту пору в одном из журналов писали: «Никогда еще у нас сценическое произведение не возбуждало такого живого полного энтузиазма, как „Жизнь за царя“; восторженные слушатели осыпали рукоплесканиями знаменитого маэстро. Г. Глинка вполне заслужил это внимание: создать народную оперу – это такой подвиг, который запечатлеет навсегда его имя в летописях отечественного искусства... Не прошло еще трех недель со времени появления на сцене „Жизни за царя“, а уж мотивы ее слышатся не только в гостиных, где она теперь владеет разговором, – но даже на улице – новое доказательство народного духа этой оперы»
Случилось быть по ту пору в Петербурге одному французу, литератору, двоюродному брату знаменитого писателя Проспера Мериме. «Жизнь за царя» Глинки, – писал Анри Мериме, – отличается драгоценной оригинальностью... В этом произведении так хорошо воплощена русская ненависть и любовь, русские слезы и радости, глубокая ночь и лучезарная заря России. Это сперва такая скорбная жалоба, потом гимн искупления такой гордый и такой торжественный, что последний крестьянин, перенесенный из своей избы в театр, был бы тронут до глубины сердца. Это более чем опера, это национальная эпопея, это лирическая драма... Хотя я и иностранец, но я никогда не присутствовал на этом спектакле без живого и сочувственного волнения".
У Лермонтова, который, кроме поэзии и живописи, с детства проявлял интерес к музыке, опера Глинки горячо обсуждалась и даже разыгрывалась, поскольку вскоре, кроме партитуры, появились в печати и фортепьянные переложения оперы. В поднявшейся полемике вокруг новой оперы не с одной ложкой легтя выступил Фаддей Булгарин, ярый враг Пушкина, то есть всего высокого, национально-русского в искусстве. Но всего лучше прозвучала статья князя Одоевского. Лермонтов рисовал, по своему обыкновению, играя в шахматы с Шан-Гиреем, а Раевский читал вслух:
– ... С этой оперой решался вопрос, важный для искусства вообще и для русского искусства в особенности, а именно: существование русской оперы, русской музыки... С оперою Глинки является то, чего давно ищут и не находят в Европе, – новая стихия в искусстве и начинается в его истории новый период: период русской музыки. Такой подвиг... есть дело не только таланта, но гения!" Каково? Ай-да князь!
– Глинка сделал в музыке то, что Пушкин в поэзии? – Лермонтов задумался. – Что же мне остается?
Лермонтов, ожидавший встречи и знакомства с Пушкиным с беспокойством и даже со страхом, которого ничто бы не могло вызвать в нем, нежданно-негаданно увидел его при театральном разъезде, совсем близко. Пушкин, повстречав офицера с рукой на перевязи, очевидно, из-за ранения, приостановил свой быстрый шаг, как к ним подошли две дамы, сестры Гончаровы, которых Лермонтов узнал, то есть это были Наталья Николаевна, жена Пушкина, и Катерина Николаевна, ее сестра, которую офицер (это был Данзас, лицейский товарищ поэта) поздравил по случаю свадьбы, при этом Пушкин громко, смеясь, сказал по-французски: «Моя свояченица не знает теперь, какой национальности она будет: русской, французской или голландской?»
Лермонтов зашел к Муравьеву и, как всегда, дождавшись ухода гостей, спросил прямо:
– А этот Дантес не сойдет за белого человека?
– Совершенно. Он сойдет и за белую лошадь. У него врожденное свойство нравиться. Приглянулся императрице, едва прибыл в Россию, на рауте у графини Фикельмон, которая представила его ее величеству. Как бы случайно свели его с государем императором у одного художника, и его величеству барон Дантес понравился; он попросился на русскую военную службу, и был принят без проволочек в полк ее величества, в кавалергарды. Мало этого. Он так приглянулся барону Геккерну, голландскому посланнику, что тот усыновил его, и теперь барон Геккерн-младший богат и один из лучших женихов, не только в Петербурге.
– И он женится на Катрин Гончаровой, засидевшейся в девах?
– Я думаю, это Пушкин им играет, выпытывая свою судьбу. Барон Дантес, теперь Геккерн, – он взял его фамилию, как женщина берет фамилию мужа, – волочился за Натальей Николаевной, это все видели, а Пушкин заставил его свататься к своей свояченице.
– Заставил?
– Здесь тайна. Я думаю, Пушкин хотел стреляться, да вмешался барон Геккерн-старший и счел за благо, во избежание дуэли, женить сына на свояченице Пушкина, чтобы всякие слухи прекратились. Катерина Николаевна хороша, но не рядом со своей замужней сестрой.
– Подходящая кобылка для кавалергарда?! – расхохотался Лермонтов. – Ах, каков Пушкин!
– Но Пушкин недоволен: породниться с Геккернами невелика честь, мира с ними он не желает.
– Белый человек на белой лошади – это Геккерны. Что за скверная символика представилась этой гадалке!
– Внешне красивая...
– Но гадкая и зловещая по смыслу – потому похоже на настоящее пророчество.
– Вы суеверны, Лермонтов?
– Нет. Часто я не верю ни в бога, ни в чорта, – расхохотался Лермонтов, – но верю в гетевское вечно-женственное, – но тут он замолк и поспешно откланялся.
4
Придворные балы считались самыми блестящими, что неудивительно, если сам государь император высматривал красивейших женщин повсюду, а государыня – красавцев-мужчин, чтобы они танцевали в Аничковом дворце. Так, первый поэт России Пушкин был пожалован в камер-юнкеры только для того, чтобы его жена Наталья Николаевна танцевала в Аничковом; так, некий молодой француз, которого графиня Фикельмон представила императрице, так понравился ей, что она о нем сказала августейшему супругу, а государь предложил ему поступить на военную службу и не куда-нибудь, а в полк, шефом которого была сама императрица, в кавалергарды, потому что прежде всего из кавалергардов приглашали на придворные балы танцевать.
Так, игрою случая, роль которого невольно сыграли августейшие супруги, безвестный и бедный (по ту пору) барон Дантес получил разом чин русского офицера с правом танцевать на придворных балах, стало быть, и в лучших домах Петербурга.
За придворными балами славились балы у графа Ивана Илларионовича Воронцова-Дашкова, обер-церемониймейстера двора, и ее молоденькой жены Александры Кирилловны, урожденной Нарышкиной, кои посещали и государь с императрицей вместе или врозь, а также великие князья и наследник-цесаревич.
23 января 1837 года на балу у Воронцовых-Дашковых, как всегда, звенела музыка, носились пары по ярко освещенной зале и было весело, ибо здесь великолепие сочеталось со свободой, которую вносила девятнадцатилетняя графиня, резвая, приветливая, прямодушно смелая и лукавая. Она танцевала с Монго-Столыпиным, как все звали его в свете, любимцем женщин, чья корректность и даже некоторая флегматичность однако служили им лучшей защитой от завистливых взглядов и сплетен. О Лермонтове здесь еще не ведали, хотя именно его слово повторяли, обращаясь к Столыпину «Монго».
Графиня рассмеялась:
– Вы знаете, императрица, говоря о вас, сказала не иначе, как Монго-Столыпин.
– Это удобно. Столыпиных много, видите ли, надо же как-то их различать, – отвечал красавец-гусар со сдержанной улыбкой всегдашнего превосходства.
– Камер-юнкер Столыпин – ваш брат?
– Да, мой родной брат Николай. Он служит под началом графа Нессельроде.
– Или графини Нессельроде?
– О, это одно и тоже.
Вошел в танцевальную залу конногвардеец Александр Карамзин, которого улыбкой издали приветствовала хозяйка; Столыпин лишь поглядел свысока.
– Вы не знакомы? – спросила графиня.
– Я его знаю, и он меня тоже, я думаю. Но, будучи разных полков, не имели случая сойтись.
Александр Карамзин издали раскланялся с Натальей Николаевной Пушкиной, которая, по своему обыкновению, непрерывно неслась в танце, и тут заметил Катрин и Жоржа Дантеса, озабоченных, как всегда, одна – ревностью, другой – вниманием к Натали, он подошел было к ним, чтобы поздороваться, но его не заметили.
– Это Венера, – говорил вполголоса скороговоркой Дантес, разумеется, по-французски, – она-то сводит нас в ночи; будь довольна, что я весь принадлежу тебе. Чего еще хочешь?
– Ты играешь с огнем, – сохраняя беспечный вид, говорила с упреком Катрин, развитые плечи и тонкая талия, как у всех сестер Гончаровых, хороша вообще, но не рядом с Натали, которая в танце казалась прямо блистательной.
– Нет, Катрин. Государь взял с него слово, дуэли не будет. А побесить Отелло я могу, ты все знаешь. Не хочет с нами знаться, какой важный господин! А у самого – ни гроша за душой, одни долги.
– Жорж!
– И сестра твоя достойна наказанья.
– Ты мстишь им за наше счастье, вместо благодарности.
– О, я благодарен им. Еще бы! Я хочу, чтобы и они были счастливы, как мы.
– Ты по-прежнему влюблен в нее и любишь не меня, а ее.
– В объятиях моих разве не твое тело трепещет? Не ревнуй.
– Я-то счастлива, а ты счастлив лишь тогда, когда видишь ее.
– Нет, я несчастлив именно тогда, когда я вижу ее.
– Довольно! Я этого не вынесу!
Дантес оглядывается направо и налево, замечает Карамзина и знаком перепоручает заботу о Катрин ему, как бывало между ними, а сам устремляется к Натали, с которой собрался танцевать мазурку, когда и успел он ее пригласить? Но на этот раз Карамзин не стал играть свою прежнюю роль, найдя ее оскорбительной, он отошел в сторону, и тут он увидел Пушкина, который с угрюмым лицом следил за женой, и то, что прежде казалось смешно, теперь сжало ему сердце.
Показалась графиня, хозяйка бала, за нею следовал Монго-Столыпин.
– Вы знакомы? – графиня их оставила одних, молодые люди рассмеялись и обменялись рукопожатием. После первых любезных фраз Монго-Столыпин спросил:
– Что за человек этот Дантес?
Александр Карамзин неожиданно для самого себя покраснел и смутился, но Столыпин, кажется, ничего не заметил, поскольку следил глазами за французом, который танцевал с красавицей, то есть больше непрерывно что-то говорил ей.
– Еще недавно я бы легко ответил на ваш вопрос, – усмехнулся Карамзин, – но сейчас затрудняюсь сказать... Да мы мало знакомы еще...
– Ясно, – повел головой Монго-Столыпин, окидывая с высоты своего роста весь многолюдный зал.
– Что вам ясно? – насторожившись, спросил Карамзин.
Монго-Столыпин взглянул на него и рассмеялся:
– Еще не хватало, чтобы два русских офицера поссорились из-за француза, который ведь только рядится, как в маскараде, в мундир кавалергарда, а за Россию на смерть стоять не станет!
– Вы правы, Монго! – рассмеялся в свою очередь Карамзин.
– Откуда вы знаете мое произвище?
– По поэме "Монго", в которой ваш друг-гусар изощряется стихами, достойными Пушкина, в остроумии в духе Баркова.
– Вы его знаете?
– Я видел его. Ведь в поэме "Монго" он рисует не только ваш портрет, но и свой, саркастически и потому, думаю, правдиво.
– У него есть эта страсть – всех выводить на чистую воду, не исключая друзей и самого себя.
– Талант?
– Не мне судить. Но иных помыслов, как о славе Байрона или Пушкина, у него не было с отроческих лет.
– А пока лишь гусарское удальство и больше ничего?
– Вот именно. Он считает, что ему не хватает решимости или случая, чтобы заявить о себе.
– Там что-то произошло, – Карамзин снова покраснел. – Пушкин поспешно уводит жену; за ними семенит старик Геккерн, а Катрин, кажется, готова дать оплеуху Жоржу, который никак не успокоится, хохочет... Таким он был, когда решился жениться неожиданно для всех и самого себя; но, казалось, женитьба успокоила его, нет!
Карамзин и Монго-Столыпин направились к выходу и в вестибюле увидели графиню Александру Кирилловну.
– Что случилось, графиня?
– Молодой Геккерн, танцуя мазурку с Натали, сказал дурацкий каламбур с игрою слов cor (мозоль) и corps (тело), речь шла о мозольном операторе, мол, по нему он рассудил, что тело у нее лучше, чем у ее сестры.
– Казарменная шутка, – покачал головой Монго-Столыпин.
– Бедная Натали от нее вздрогнула; это заметил Пушкин и увез жену. Боюсь, это добром не кончится.
Предчувствие графини не обмануло ее.
Еще два дня Пушкин раздумывал, как быть; между тем Дантес держал себя с Натали у Мещерских на другой вечер, у Вяземских на следующий день точно таким же образом, как до помолвки и женитьбы, продолжая явно ухаживать за нею, вызывая ревность у его жены. Впрочем, во всем этом не заключалось ничего нового, скорее Дантес своим вызывающим поведением раскрывал свое истинное лицо, еще не разгаданное многими.
Пушкина больше сердила навязчивость барона Геккерна, который чувствовал себя оскорбленным тем, что с ними не хотели знаться, он буквально преследовал поэта и в свете, и писал письма, заставлял писать письма приемного сына в поисках примирения между домом Пушкина и домом Геккернов, но эти письма поэт возвращал, не читая.
На балу у Воронцовых-Дашковых все заметили, как Пушкин уводил жену от Геккернов, и думали, что двусмысленные каламбуры кавалергарда окончательно вывели его из себя. Но если вдуматься в события тех дней, приоткрывается совершенно иная ситуация.
Прежде всего надо вспомнить, что ближайшие друзья Пушкина в его взаимоотношениях с Дантесом находили не драму, а комедию. Хотя потом они каялись в том, что не понимали всю глубину страданий поэта, они не могли не верить своим глазам. Комедию разыгрывал по своему возрасту и характеру Жорж Дантес, красавец-француз в блестящем мундире русского офицера, добрый малый, который умудрился оказаться в любовных сетях барона Геккерна, был им усыновлен, а волочился за красавицей, на которую обратил внимание сам государь император; во избежание дуэли он должен был, к изумлению всех, жениться, принести себя в жертву своему возлюбленному отцу, разыгрывая при этом самоотвержение во имя любви и чести той, в кого был влюблен; но на этом остановиться он не мог, теперь он жаждал вознаграждения, что, верно, предполагали Геккерны.
Друзья Пушкина считали, что у него выгодное положение, которым он не хотел воспользоваться, он верит своей жене, а Дантес вскоре окончательно скомпрометирует себя в глазах света. Но Пушкин, вопреки обещанию царю не предпринимать ничего противозаконного, то есть не драться на дуэли, спустя два месяца, достает неотосланное письмо к барону Геккерну, переписывает с сокращениями, и так все ясно, и отправляет его по городской почте, зная, что теперь дуэль неминуема, и он на этот раз дело доведет до конца. Что же новое случилось, чтобы поэт решился на последний шаг?
Теперь вспомним о том, как все говорят о тайне в деле Пушкина. «О том, что было причиной этой кровавой и страшной развязки, говорить много нечего, – пишет князь Вяземский в одном из писем. – Многое осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих, – далее добавляет. – Адские козни опутали Пушкиных и остаются еще под мраком».
Даже Николай I недоумевал в письме к брату Михаилу Павловичу: "Последнего повода к дуэли, заключающегося в самом дерзком письме Пушкина к Геккерну, никто не постигает".
В обоих письмах предполагается, помимо всего, что известно, некая сверхпричина.
Исследователи рассудили, что тайной и была прикосновенность к этому делу Николая Павловича, о чем друзья Пушкина не смели прямо говорить, в частности, еще во имя охранения чести Натальи Николаевны, но о чем достаточно прозрачно сказано в дипломе. Один из друзей Пушкина писал в письме к брату: "В анонимном письме говорили, что он после Нарышкина первый рогоносец". Здесь ясно указание на Николая I. Между тем друзья Пушкина, как и сам поэт, уверены в невинности Натальи Николаевны, правда, в отношении к Дантесу. Стало быть, тайной остается то, каковы были отношения царя и жены поэта, на что указано в дипломе?
«Двору хотелось, чтобы Н.Н.Пушкина танцевала в Аничкове, и потому я пожалован в камер-юнкеры», – записал Пушкин в дневнике предельно лаконично, хотя, известно, этот случай привел его в бешенство; но поэт был простодушен и отходчив, тот же Жуковский уговорил не поднимать скандала. Разумеется, речь шла исключительно о воле и желании царя, что угадала или предугадала еще прежде графиня Нессельроде.