355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Саксонов » Можайский — 1: начало (СИ) » Текст книги (страница 5)
Можайский — 1: начало (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:01

Текст книги "Можайский — 1: начало (СИ)"


Автор книги: Павел Саксонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)

7

Спустя приблизительно неделю – за хлопотами, вызванными арестом, дознанием, чествованием, устроенным признательным руководством Общества Северных и Южных железных дорог, участники событий совершенно утратили чувство времени и не смогли впоследствии указать точную дату – Можайский, Инихов и Вадим Арнольдович Гесс встретились в «Якоре» и, по-дружески отобедав, разговорились.

Инихов, попыхивавший сигарой, и Гесс – некурящий, но с удовольствием потягивавший превосходный кофе, – что называется, насели на Можайского в стремлении выпытать причины двух особенно интересных им обстоятельств: удивительного, но оказавшегося таким проницательным доверия к Анне Сергеевне Гориной и внезапной искренней злости в отношении Ольги Константиновны, вылившейся в мало приличный для воспитанного человека поступок. И так как прояснение обоих этих обстоятельств может быть интересным и нам – с точки зрения лучшего понимания характера Можайского, – то Бог с ним, со временем: еще одна маленькая вводная главка будет не лишней.

– Видите ли, господа, – Можайский, отказавшись от кофе и заказав отдельно коньяк, неспешно поворачивал в ладони бокал, любуясь насыщенными оттенками, – такие дамы, как Анна Сергеевна, никогда и ничего не делают просто так, особенно в тех случаях, когда их разум… хм… следует за сердцем. Хотя, конечно, чаще всего поступками их руководит не сердце, а чувство приличия, что бы они ни понимали под этими самыми приличиями. Наша конкретная… как вы ее назвали, Сергей Ильич? Чайницей?

Инихов слегка покраснел и кивнул:

– Сорвалось с языка: уж очень я разозлился!

– Понимаю. – Можайский отпил из бокала, помедлил, оценивая вкус, и удовлетворенно моргнул. – Но сравнение, тем не менее, меткое. Да, Сергей Ильич: наша Анна Сергеевна – самая настоящая чайница! Она, как и та, имеет содержимое. И это содержимое – смесь высушенных «листьев»: когда-то зеленых, но увядших; когда-то многочисленных, всыпанных щедро, но со временем поубавившихся. Так же, как чайницу – всего лишь по ложечке – опустошают день за днем ровно до тех пор, пока не оказывается, что она опустела, Анну Сергеевну – понемногу, исподволь – опустошали житейские хлопоты. И все, что в итоге осталось у нее на донышке, это – горстка сушеных листьев и такая же сухая пыль, в каковую рассыпались иные из них.

– Уж больно мудрено, Юрий Михайлович! – Гесс из стоявшего рядом с ним кофейника снова наполнил чашку и, звякнув щипчиками для сахара, с легкой укоризной покачал головой. – На такой философии далеко не уедешь. И я не могу поверить в то, что вы так или хотя бы примерно так и рассуждали, слушая сумасшедшие речи Гориной в ее гостиной. Ведь на кону стоял миллион, а время шло и было очень дорого. Дороже, возможно, чем этот самый миллион.

Можайский улыбнулся:

– О, нет, Вадим Арнольдович: именно так я и рассуждал. Не в этих же, конечно, выражениях и не с такими, понятно, метафорами, но все же именно так. Я сразу понял – уж извините за такую нескромность, – что Анна Сергеевна – человек приличий и одновременно романтики. Очулоченных, если позволите, приличий и высушенной временем романтики. Но, как и остатки чайных листьев, как и чайная пыль завариваются при случае и в нужде не менее крепко, чем свежий чай, так и очулоченные приличия и высушенная романтика настаиваются крепко и руководят твердо.

– Трудно сказать, – Можайский сделал еще один глоток, опять помедлил и снова удовлетворенно моргнул, после чего отставил бокал и закурил папиросу. – Трудно сказать, господа, что было бы, не окажись в Анне Сергеевне романтики, и руководствуйся она только своими взглядами на приличия. Вполне возможно и то, что мы и поныне искали бы ветер в поле. Ведь, прежде всего, приличия – я в этом просто уверен – подсказали бы ей, что очень и очень скверно – выдать полиции доверившуюся клиентку. И вряд ли поколебать такое представление о порядке вещей смогли бы соображения, что, быть может, укрывательство преступницы способно повлечь – для всех, и для самой преступницы тоже – куда более тяжкие последствия, нежели выдача. Однако, на наше счастье, имевшаяся в Анне Сергеевне романтика чудесным образом подправила ход ее мыслей и направление чувств.

– Но откуда вообще вы узнали об этой самой романтике?

– Да, откуда?

– Ну как же? – Можайский удивленно посмотрел сначала на Гесса, а потом на Инихова. – Кто, как не романтичная особа, станет читать брошюры об английских лордах, отдающих ботинки в починку, и о переодевающихся в барышень злоумышленницах, попадающихся лишь на том, что они упустили из виду собственную обувь? И кто, как не романтичная особа, из множества возможных сравнений выхватит – не задумываясь! – профессора с таинственным и притягательным разве что для романтика ореолом скупого миллионера? И кто, наконец, если не романтично настроенная душа, будет в курсе существования и образа мыслей… суфражисток?

Инихов хмыкнул, а Вадим Арнольдович прыснул и, от греха подальше, поставил чашку с кофе на стол:

– Да уж! Убила она этой суфражеткой наповал! Но ведь и вы, князь, отшатнулись от Гориной, как ужаленный! Как же это соотносится с вашими размышлениями и ожиданиями?

Можайский тоже не удержался от того, чтобы не хохотнуть, но, подавив смешок, ответил:

– Просто суфражистки – уже чересчур. Уж слишком неожиданно она их подпустила! Признаюсь, я ожидал любого вывода из несоответствия туфелек, но никак не суфражистку. Такое мне даже в голову не пришло! А вот поди ж ты… Но как бы там ни было, эта забавная суфражистка лишь укрепила меня в уверенности, что все обернется наилучшим образом.

– Вот как?

– Да. Чувство приличия не позволяло Анне Сергеевне сходу и прямо выдать нам Анутину; сказать, что она должна прийти в квартиру Анны Сергеевны к условленному часу, и что, задержись мы до этого часа, все наши поиски разом будут вознаграждены. Нет: действовать таким образом Горина не могла. Но не могла она и выпроводить нас восвояси и безо всякого результата, поскольку романтика сделала нас в ее глазах особами… как бы это сказать? – Можайский растерянно замолчал, внезапно обнаружив, что не может подобрать подходящий эпитет.

– Мне кажется, – Глаза Инихова блеснули добродушной насмешкой, – что это не нас романтика сделала в глазах Гориной особами… как бы это сказать?

Гесс засмеялся.

– Да, Юрий Михайлович, не нас, а вас!

Можайский, как это уже было в гостиной у Гориной, слегка покраснел, но быстро оправился.

– Полноте, господа, полноте! Давайте скажем так: в моем лице – всех нас. То есть – полицию вообще.

– Ох, ловки же вы, Юрий Михайлович!

– Да нет же, Сергей Ильич, все так и есть. Посудите сами. – Можайский затушил папиросу и снова взялся за бокал с коньяком. – Я – ее участковый, а потому – объект прямой, если можно так выразиться. Но одновременно с этим я – полицейский чин, то есть – объект опосредованный. Объект, олицетворяющий собой всю полицейскую службу.

– Ну, с этим, пожалуй, трудно поспорить.

– Вот и получилось, – Можайский, по-видимому, поспешил вернуть беседу в прежнее, не настолько фривольное русло, – что Анне Сергеевне, с одной стороны, не имевшей – в силу своих представлений о приличиях – возможности прямо нам выдать Анутину, а с другой – ни на минуту не сомневавшейся как в наших праве, так и правоте, пришлось пуститься на хитрость. Ей нужно было задержать нас до прихода Анутиной. И она это блестяще проделала.

– Признаюсь, я очень удивился, когда… эта особа явилась собственной персоной! Вот уж повезло, так повезло.

– Да, в этом нам повезло несказанно. Повезло, что Анутина оказалась достаточно сентиментальной, чтобы, прежде чем исчезнуть навсегда, оплатить свои долги небогатой по ее представлению владельце чайной, которая с первых же дней отнеслась к ней хорошо и вообще уважительно. Все-таки нечасто бывает в наше насквозь меркантильное время, чтобы содержательницы подобных заведений открывали кредит клиенткам, явно находящимся в неустойчивом финансовом положении. А в том, что Анутина испытывала денежные затруднения, сомневаться не приходилось. Но еще удивительнее – для Анутиной, я имею в виду – было то, что Анна Сергеевна продолжила поощрять ее кредитом после невероятной встречи с братом, одетым городовым. – Лицо Можайского, и так-то из-за неудачных шрамов имевшее вечный отпечаток хмурости, сделалось совершенно мрачным: как видно, эту часть происшествия – обман со стороны подчиненного – он переживал особенно тяжело. – Разумеется, в поступке Анны Сергеевны, учитывая ее благожелательное отношение к полиции… Право, господа, хватит смеяться!

Инихов и Гесс замахали руками, показывая, что всё – они не смеются.

– В поступке, говорю, Анны Сергеевны как раз и не было ничего удивительного, хотя ее, безусловно, и не могла не насторожить столь странная метаморфоза – из молодого барина в нижний полицейский чин. Но, полагаю, она без особого труда нашла подходящее – с ее точки зрения – и вполне романтичное объяснение таинственному превращению. Как бы там ни было, но Анутина – особа вообще-то не слишком отягощенная моральными принципами – оценила поведение Гориной по достоинству и воздала ей вполне по заслугам. К нашему с вами, господа, везению. Или к счастью: уж не знаю, что тут более верно.

Можайский замолчал. Подлив в бокал коньяку, он начал задумчиво покручивать бокал в ладонях: без прежних любопытства и удовольствия от игры оттенков коричневого и красного. Гесс в очередной раз наполнил из кофейника чашку. Инихов, уже совершенно изжевавший свою сигару, бросил окурок в пепельницу и, сложив руки на животе, откинулся к спинке кресла.

Общее молчание длилось не долго, но было оно тягостным и почти физически ощутимым. Первым его нарушил Гесс:

– Так что же случилось между вами и Ольгой Константиновной? Вы ведь сразу ее узнали? Вы знали ее раньше?

Можайский отрицательно покачал головой:

– Нет, я никогда не видел ее прежде, но да – я сразу понял, о ком идет речь, едва лишь Анна Сергеевна произнесла фамилию.

Инихов, слегка нахмурившись, тоже кивнул головой:

– Мне тоже фамилия показалась очень знакомой. А все же я не связал одно с другим. Хотя ведь это очевидно: Константин и Константиновна. Анутин и Анутина! Но кто бы мог подумать… Я…

Можайский грустно улыбнулся:

– Вот именно: кто бы мог подумать, что у такого человека может быть такая дочь? Но мне было проще: я начал службу в полку Константина Львовича.

Инихов и Гесс переглянулись.

– Да. Служба была недолгой, но… познавательной. И, как и все другие офицеры полка, я навсегда проникся к Константину Львовичу уважением. А когда до меня дошли слухи о его… нездоровье и связанной с этим отставкой; о его… причудах, разорительных тяжбах и совершенном в итоге банкрутстве – несмотря ни на какие попытки поверенных в делах опротестовать все им совершенное, – я… расстроился. Но весть о его кончине явилась утешением. Вы ведь понимаете?

– Безусловно.

– Да. Собственно, смерть – лучшее, что могло приключиться с Анутиным после таких перипетий.

– Вот именно, господа. – Можайский поставил бокал на стол. – Вот именно. Но его смерть, помимо облегчения, принесла и конец надеждам восстановить семейное благополучие. Пока он был жив, поверенные еще хоть как-то боролись, имея возможность, пусть это и некрасиво, наглядной апелляции к трагическому образу. Но как только он умер, стало всего лишь вопросом времени, как быстро люди постараются этот образ забыть. В чем, разумеется, нет ничего удивительного, как, впрочем, и стыдного: жизнь с ощущением вины не может быть вечной.

Инихов и Гесс согласно кивнули.

– Да вот беда: как оказалось, дети Константина Львовича не захотели мириться с таким положением дел.

– Ну, их можно, пожалуй, понять!

– Вы так полагаете? – Можайский, со своей неизменной улыбкой в глазах, посмотрел на Инихова.

Сергей Ильич смутился, но все же не отступил:

– Да. Полагаю, понять их можно.

– А простить?

На этот раз Инихов вздрогнул и с ответом спешить не стал. Вместо него решился ответить Гесс:

– Не знаю, Юрий Михайлович, что у вас на уме, но я согласен с Сергеем Львовичем. Вся эта история… гнусная что ли. Я вот попытался поставить себя на место молодых людей, и у меня буквально мурашки по коже! Не скажу, конечно, что и я, окажись я и в самом деле в их ситуации, решился бы на такое, но, видит Бог, поручиться за себя не могу!

– И вы бы тоже прихватили из конторы Общества портрет его основателя, бронзовый колокольчик с дарственной надписью и макет грузового железнодорожного вагона?

Гесс побледнел. Перед его мысленным взором предстали все эти вещи так, как они были найдены в квартире Анутиной: портрет – изрезанным в клочья; колокольчик – буквально сплющенным и брошенным в камин; вагон – изломанным, скрученным, растерзанным.

– Я не понимаю…

– Нет: вы просто не решились объяснить себе эти факты!

– Но…

– Вы же теперь не считаете, как это делали мы все поначалу, что эти вещи были украдены из молодецкой удали?

– Пожалуй, что нет. – Гесс побледнел еще больше. – И все же…

– Какое же объяснение вы можете дать?

Гесс окончательно смутился и только развел руками. Можайский вопросительно посмотрел на Инихова. Сергей Ильич на мгновение закусил верхнюю губу и практически тут же ответил:

– С этим – не в обиду вам, Вадим Арнольдович, будет сказано – все просто. Латыкин, основатель Общества, и князь Витбург-Измайловский – одни из тех людей, с которыми Константин Львович Анутин имел имущественные тяжбы. А вагон… Припоминаю, что именно «вагонная тяжба» стала последней каплей, упавшей на… помраченный рассудок Константина Львовича. Лет несколько тому назад газеты вдоволь посмаковали это дело. Я прав, Юрий Михайлович?

– Совершенно, Сергей Ильич, совершенно. – Можайский отставил бокал, вынул из кармана портсигар, но, вертя его в руках, закурить не спешил. – Вы упустили только один нюанс, придающий делу немного иную окраску.

– Вот как?

– Да. Суть в том, что и Латыкин, и князь Витбург-Измайловский не просто имели тяжбы с Константином Львовичем. Это – единственные люди, которые, войдя в его тяжелые и даже трагические обстоятельства, ему уступили. Оба сочли, что будет вполне по-христиански поступить именно таким образом, нежели стоять насмерть в споре с человеком, скажем так, не совсем отдающим отчет в своих поступках и к тому же – прославленным и даже проблемы свои получившим в результате беззаветного служения Отечеству. Вагон, кстати, поставленный в конторе Общества, – всего лишь совпадение. Я навел справки и выяснил, что этот вагон – модель более позднего образца, пришедшего на смену прежним. Эту модель Обществу подарили – кто бы вы думали? – страховщики! В знак признательности за их представление использовать именно такие вагоны при перевозках зерна, поскольку процент потери в них существенно ниже. Но сама по себе «вагонная тяжба» имела место, да. И она натолкнула Анутиных на мысль, будто бы стоящий в конторе вагон – тот самый.

Вадим Арнольдович, для которого всё это явно стало откровением, выглядел смущенным. Если раньше он то и дело бледнел, то теперь покраснел. И все же у него оставались сомнения:

– Но, Юрий Михайлович, разве не может быть так, что брат и сестра не знали об истинной стороне участия в тяжбах Латыкина и Его Высочества? Ведь это в газетах не освещалось! Вот и я впервые об этом услышал от вас. Как, прошу заметить, и Сергей Львович…

Инихов согласно кивнул.

– И потом… – Впрочем, последнее предположение Вадим Арнольдович сделал совсем уж неуверенным тоном. – Разве нельзя согласиться с тем, что ограбление именно Общества стало случайностью? Ведь не влезли же Анутины к князю Витбург-Измайловскому?

Можайский прищурился, чиркнул спичкой, но и теперь не прикурил, отбросив полусгоревшую спичку в пепельницу.

– Какая же это случайность при такой тщательной разработке подхода? Нет, Вадим Арнольдович, ни о каких случайностях и речи быть не может. Что же до вашего первого предположения – будто бы Анутины понятия не имели об истинной роли Латыкина и Его Высочества, двух, повторю, единственных из всех ответчиков по искам Константина Львовича, признавших справедливость его притязаний, то как же в это можно поверить? Судебный архив открыт для каждого. Да и не могло быть так, чтобы это обстоятельство прошло мимо детей – наследников, лиц вдвойне заинтересованных – Константина Львовича. – Можайский чиркнул следующую спичку и закурил. – Нет, господа, и еще раз нет. Дело не в забывчивости или в незнании Анутиными обстоятельств тяжбы. Дело в уверенности, что мало дали. Они, понимаете ли, сочли, что и Общество Северных и Южных дорог, и князь Витбург-Измайловский слишком богаты для того, чтобы так мелко отделаться. Тем более, что «проигранные» ими суммы быстро испарились в топке следующих тяжб.

– Но это – парадокс какой-то! Логичнее ограбить тех, кто выиграл!

На мгновение Гессу показалось, что вечная улыбка в глазах Можайского погасла, но это, разумеется, было не так: просто свет лампы, смешавшись с папиросным дымом, произвел такой неожиданный эффект.

– Не делай добра, не получишь и зла!

– Глупости. – Инихов подбадривающе хлопнул Гесса по плечу. – Не слушайте Юрия Михайловича. Добро, конечно, не всегда побеждает зло, но в отсутствие добра зло бы царствовало невозбранно!

***

Чтобы подытожить предыдущую сцену, будет вполне уместным пересказать еще и непонятно откуда возникший, но стойкий слух.

Поговаривали, что где-то через месяц – или приблизительно так – после того, как дело брата и сестры Анутиных было рассмотрено присяжными заседателями (к слову сказать, они единогласно вынесли обвинительный вердикт), вернувшийся из Парижа князь Витбург-Измайловский выступил с ходатайством на Высочайшее имя о смягчении им приговора.

Его Королевское Высочество был в хороших отношениях со всеми, кто мог бы это ходатайство поддержать в глазах императора, но беда заключалась в том, что сам Николай относился к своему кузену, как к человеку легкомысленному и более склонному к поверхностным суждениям, нежели к всестороннему и глубокому анализу. Живой и веселый нрав как самого князя Витбург-Измайловского, так и окружавших его людей, которых он ввел к себе как на подбор, давал такой оценке основательность или, что будет более точным, питал ее со всей очевидностью. Поэтому уверенности в судьбе ходатайства не было никакой, и тем неожиданнее было якобы полученное от императора приглашение побеседовать о деле с глазу на глаз.

Где состоялась эта беседа – при условии, разумеется, что она вообще имела место быть, – распространявшие слух люди умалчивали: то ли эта деталь казалась им незначительной, то ли просто потому, что о ней умолчал первоисточник слуха. Как бы там ни было, все подчеркивали одно: беседа была долгой и трудной. И завершилась она – по исчерпании аргументов с обеих сторон – вот таким диалогом:

– Сe n'etait pas juste qu'on ne puis pas etre ni plus de pardonner ou d'etre pardonne!

– Soit! [14]14
  14 – Не может быть, чтобы не было права прощать или быть прощенным!
  – Может!


[Закрыть]


8

Выйдя от Сушкина и немного постояв у парадной (мы, конечно же, помним, что он отказался от предложенного городовым извозчика), Можайский пошел по темной, плохо освещенной линии в направлении Большого проспекта, где находилась его служебная квартира.

Ирония, даже недоверие, с которыми Можайский давеча оппонировал репортеру, покинули его: лицо его было задумчивым, мысли то и дело возвращались к странным и, на первый взгляд, необъяснимым совпадениям конечных, если можно так выразиться, обстоятельств сразу нескольких происшествий. Пусть репортер во многом и ошибался – если не сказать, вообще во всем, – но главное, саму суть, он ухватил и вычленил безошибочно: превосходящие всякую случайную вероятность сходство и количество схожих происшествий.

Это не могло не встревожить и уж тем более – не насторожить. Скорее, было бы странно, если бы полицейский, каковым Можайский и являлся, пропустил все это мимо глаз и ушей. И Можайский, разумеется, не пропустил. Но ни логику в этих совпадениях, ни что-то, что могло бы навести на подозрения о преступлении, он не находил. Более того: ни один из разобранных с Сушкиным пожаров не казался ему странным, необычным или как-то выходящим за те или иные рамки. Ни один из этих пожаров, насколько Можайский помнил сводную по городу статистику, не был при разборе отнесен к категории возникших по неустановленной причине. А это значило – сомневаться в компетентности пожарных у Можайского не было никаких причин, – что даже места сомнениям не должно бы было оставаться.

С другой стороны, и постановка вопроса – «от неизвестных причин» – сама по себе не предполагала наличие преступного умысла. Ежегодно – по крайней мере, в последние лет десять – в городе происходило порядка восьми с половиной сотен пожаров [15]15
  15 В среднем за период с 1894 по 1903 годы.


[Закрыть]
, из которых до трети (а иной раз и более!) относились на счет этих самых невыясненных причин. И лишь считанные единицы прямо вскрывались и указывались как поджоги.

Таким образом, «неизвестные причины» оказывались самыми распространенными, опережая даже настоящий бич столицы – горение сажи в дымовых трубах.

– Но если так, – Можайский остановился у очередного приглушенного некачественным газом фонаря и окинул взглядом неприютный двухэтажный особнячок, за темными окнами которого не было никакой жизни, – нельзя ли сделать и обратный вывод? Почему, собственно, причины установленные не могут быть следствием поджога, если уж неустановленные мы, и это мягко говоря, далеко не всегда и рассматриваем-то в качестве подозрительных?

Возможно, именно сейчас Можайскому впервые открылась нелогичность и даже непоследовательность отчетов как по отдельным частям, так и по градоначальству в целом.

Действительно: о чем говорили такие цифры за прошлый, предположим, год? – всего пожаров – более тысячи; из них по невыясненным причинам – более трехсот; из-за горения сажи в трубах – около двух с половиной сотен; из-за неосторожного обращения с огнем – примерно полтораста; из-за неисправности печей, каминов, опрокинувшихся и тоже просто неисправных керосиновых ламп и всякого подобного инвентаря – те же полторы – две сотни; из-за воспламенения нефти, бензина, керосина, скипидара; самовозгорания извести, хлопка, угля, фосфора и кислот – несколько десятков; из-за воспламенения газа – несколько; из-за рождественских елок – несколько; из-за искр – из труб заводов, фабрик, локомотивов – штук пять или шесть; наконец, из-за явных поджогов… шесть или семь!

Взять, например, керосиновые лампы: что это значит – неисправные или опрокинувшиеся? Почему неисправные и кем и как опрокинутые? (Можайский сделал в уме пометку при случае расспросить брант-майора о том, как вообще расследованием устанавливается неисправность, и что за выводы расследованию сопутствуют). Или воспламенение скипидара: откуда уверенность в том, что он воспламенился самопроизвольно? Ну ладно – хлопок, но уголь? Ну ладно – рождественская елка, но бензин? Ну ладно – пожар из-за искрящей запущенной фабричной трубы, каким-то чудом обойденной вниманием инспекции, но кислота?

И тут Можайскому припомнился недавний сравнительно пожар на деревообрабатывающей фабрике купца второй гильдии Молжанинова: знатное было дело! Вспыхнуло сильно, в минуты огнем оказались охвачены два корпуса, полыхал и двор между ними. Жар стоял такой, что брандмейстеры прибывших команд перво-наперво положили проливать водой соседние с фабрикой дома: если фабрику спасти уже явно не представлялось возможным – можно было лишь потушить руины, – то за соседние, жилые по преимуществу, здания бороться было необходимо.

Двое суток бесчинствовало пламя. Двое суток буквально весь околоток висел на волоске от полного уничтожения: даже каменные дома трещали, оконные рамы в них дымились, лепнина по стенам и карнизам, рассыхаясь от высокой температуры, обрушивалась наземь. На тушение – случай почти неслыханный! – съехались все части города и резерв. Людей старались менять, но из-за острой их нехватки работать в этом аду приходилось часами. К концу уже первых суток люди теряли сознание и падали без чувств. Их оттаскивали – насколько было возможным – подале и, окатив водой, снова ставили на ноги, отправляя обратно в пекло.

К исходу сорок восьмого часа черный дым спал, а возвестивший начало победы белоснежный пар окутал добрую половину острова. Еще сутки, но уже меньшими силами, боровшимися не с огнем, а с завалами, понадобились на то, чтобы пробиться к эпицентру и убедиться в избавлении от опасности повторного возгорания.

На том пожаре погибли прапорщик и два нижних чина; десять нижних чинов получили тяжелые травмы, потребовавшие длительной госпитализации; еще дюжина пострадала менее значительно, но тоже выбыла – пусть и на амбулаторное – лечение. «Ведомости Градоначальства» назвали пожар на молжаниновской фабрике «бедствием, масштабы которого отсылают нас к тем временам, когда реальностью было истребление значительных пространств из-за упавшей свечки».

Причиной, однако, пожара была не «упавшая свечка». В многостраничном и очень подробном отчете члены комиссии, расследовавшей происшествие, пришли к выводу, что скорость распространения огня; то, как он охватывал и пожирал все, что встречалось на его пути, были обусловлены большим количеством небрежно и вообще неправильно хранившихся на фабрике и на фабричном дворе емкостей с различными химикатами; в том числе – с необходимыми в работе по дереву кислотами.

Комиссия дала заключение о самовоспламенении одной из емкостей, после чего гибель фабрики была уже предрешенной. Очень способствовали этому и наваленные во дворе древесные отходы, всевозможные стружка и опилки, зачастую пропитанные горючими веществами. Особо комиссия отметила и встречавшиеся повсеместно следы горючих жидкостей, отнеся это обстоятельство на счет нарушения техники безопасности и безнадзорности за рабочими. Несмотря на жаркие, каким бы ни был мрачным этот каламбур, протесты Молжанинова, изменить заключение члены комиссии отказались. И одним из важнейших аргументов с их стороны являлась установившаяся и к моменту возгорания державшаяся уже десять дней очень жаркая и сухая погода. Мол, даже не искры случайной было достаточно для возникновения пожара в таких условиях, а просто солнечного луча, преломившегося через оконное стекло.

Как и все, Можайский тогда – непосредственно сразу после событий и прочтения отчета – в выводах комиссии не усомнился ни на гран. Теперь же он почувствовал беспокойство: а почему, собственно, почтенные мужи настояли именно на такой причине – самовозгорании? И не странно ли, что никто и не заметил явное противоречие: загорелась не стружка, пропитанная (да и пропитанная ли?) горючими веществами, а емкость с кислотой? От переломившегося в окне солнечного луча?

Можайский остановился под очередным фонарем, достал часы, откинул крышку и с интересом посмотрел на стекло. Преломляясь через него, тусклый свет размывал часовую и минутную стрелки на их кончиках, а где-то посередине изгибал их зигзагом. Кроме того, и само стекло – достаточно толстое для пущей прочности и выпуклое – искажало очертания и стрелок, и цифр, являясь своего рода хорошо отшлифованной линзой.

Можно ли, переломив через такое стекло не свет газового фонаря, а солнечный луч, что-нибудь воспламенить? – безусловно. Но что? Емкость с кислотой? – это уже вряд ли. А стружку, даже если она ничем не пропитана? – гм… Пропитанную – наверняка. Но просто сухую – еще бабушка надвое сказала. Хотя, если вспомнить опыты с линзами из гимназического даже курса, такого стекла вполне хватило бы на поджог листа бумаги. Но это – и есть, по сути, линза! А что же такое – обычное оконное стекло?

Можайский захлопнул часы, снова засунул их в карман и обернулся от фонаря к спокойному в своей классической сдержанности четырехэтажному дому. Несмотря на очень позднее время, окна одной из квартир были освещены.

Поколебавшись, Можайский прошел к парадной мимо честно стоявшего на дежурстве и отдавшего ему честь дворника и уже более решительно поднялся на этаж и позвонил. С минуту за дверью было тихо, но потом послышались шаги, шум чего-то упавшего, веселое восклицание и щелканье замка. Дверь распахнулась, и на пороге квартиры появился – его трудно было не узнать – хозяин: моложавый, с ухоженной и – на удивление – ничуть его не старившей пышной бородой поджарый старик. Впрочем, назвать стариком этого семидесятивосьмилетнего мужчину не у каждого и язык бы повернулся!

– О, Юрий Михайлович! Чем обязан? Но проходите, проходите, прошу вас!

Можайский, извиняясь за неурочный и незваный визит, скинул в прихожей шинель и прошел в гостиную.

– Фёдор Фомич, беда у меня с задачкой по оптике…

Федор Фомич, окинув Можайского с головы до ног ироничным взглядом, усмехнулся:

– Ну-ка, ну-ка, поведайте сию чудесную задачку: глядишь, и помогу, чем смогу!

– Вот этими часами, я полагаю, можно поджечь сухую стружку? – Можайский опять достал из кармана свои часы и, сняв их с неприметной цепочки, отдал протянувшему руку Федору Фомичу.

Тот внимательно их рассмотрел, поднес к лампе, постучал ногтем по стеклу и поинтересовался:

– Солнечным светом?

– Да, разумеется.

– Можно. Плохие у вас, Юрий Михайлович, часы. Дорогие, но оптически бессмысленные. Кто же это такие делает, а? – Всмотревшись в надпись, Федор Фомич усмехнулся еще ироничнее. – Понятно!

Ничуть не обидевшись, Можайский продолжил:

– А… бочку с кислотой?

Федор Фомич нахмурился:

– Бочку? Открытую или закрытую? Какого материала? Початую или полную и все еще опечатанную?

– Допустим, початую, небрежно используемую и хранящуюся, материала… ну… я не знаю: обычного. Какой материал вообще используется для таких бочек? – Можайский растерянно пожал плечами. – Железо? Жесть?

Федор Фомич тоже пожал плечами, но комментировать предположения своего гостя не стал. Вместо этого он взял металлический стаканчик, наполнил его каким-то маслом, оказавшимся тут же, под рукой, капнул маслом на внешний бок – капля, сползая вниз, оставила на поверхности видимый невооруженным взглядом след, – накрыл, но не полностью, стаканчик тонкой – металлической же – пластинкой, капнув маслом и на нее. Масло на пластинке растеклось небольшой лужицей.

Повернув часы от лампы так, чтобы максимально сфокусировать световой луч, Федор Фомич направил его на получившийся в своем роде физический прибор.

Некоторое время ничего не происходило. Возможно – Федор Фомич прямо высказал такое предположение – ламповый свет по силе никак не мог тягаться со светом солнечным. Но вдруг, в какой-то неясный и потому неожиданный момент, масляная лужица на пластинке задымилась. Еще через мгновение по ней пробежал голубоватый, почти невидимый огонек. Огонек, словно стелясь по поверхности, переметнулся с пластинки на бок стаканчика и побежал по масляному следу вниз. А потом произошло и вовсе чудесное: над отверстием, оставленным не полностью закрывавшей стаканчик пластинкой, показалось облачко – то ли дым, то ли пар, понять было невозможно. Облачко быстро сгустилось, и тут уже изнутри стаканчика повалил самый настоящий дым – обильный и плотный, в котором, тем не менее, можно было разглядеть огонь. Гостиную начала заполнять удушливая вонь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю