355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Саксонов » Можайский — 1: начало (СИ) » Текст книги (страница 25)
Можайский — 1: начало (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:01

Текст книги "Можайский — 1: начало (СИ)"


Автор книги: Павел Саксонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)

30

Рысью, впрочем, катили недолго: на Университетской набережной Можайский неожиданно ткнул Ивана Пантелеймоновича в спину – «Остановись! Да стой же, наконец!» – и, высунувшись из коляски, закричал:

– Монтинин! Иван Сергеевич!

Офицер оказавшегося тут же разъезда конной полицейской стражи оглянулся на остановившуюся коляску и, наклонившись с укрытого красивым и не совсем уставным вальтрапом седла – под гербом Города был вышит личный герб офицера, – заулыбался:

– Юрий Михайлович! Какая встреча! Уже читали? Ай да Сушкин, ай да сын борзой!

Можайский вылез из коляски, Иван Сергеевич спешился.

– Боюсь, писанина Сушкина даром ему не пройдет.

Тон, каким Можайский произнес эту нехитрую фразу, был настолько мрачен, что улыбка мгновенно исчезла с лица Ивана Сергеевича, сменившись бесхитростным удивлением:

– Неужели вы на него сердиты?

Можайский взял Монтинина под руку:

– Давайте-ка прогуляемся!

Прогулка вдоль набережной – если, конечно, прогулкой можно было назвать возвратно-поступательное движение: шагов пятнадцать туда, столько же обратно и всё по новой – продлилась не менее четверти часа. С каждой минутой этой прогулки Иван Сергеевич бледнел все больше, а выражение его красивого и обычно приветливого лица почти сравнялось по мрачности с выражением лица Можайского. Разница между двумя офицерами заключалась лишь в том, что глаза Можайского, как обычно, улыбались, а во взгляде Монтинина виден был ужас.

– Но это… это…

– Да. И раз уж вы, Иван Сергеевич, поневоле оказались втянуты в дело, я хочу заручиться вашей поддержкой. Хочу, чтобы вы оказали нам помощь. Видно, сам Бог наконец-то решил поспособствовать нам, раз уж вы оказались здесь, и настолько кстати. Мои люди разосланы все. Полагаться на нижний состав Чулицкого… – Можайский поморщился, – я не считаю возможным: эти надзиратели и за собой-то уследить не могут. Инихов же и другие заняты не меньше моих людей.

– Бог мой, могу представить!

– Вот именно. А действовать нужно быстро. Я не знаю, когда освободятся Гесс или Любимов: возможно, они уже в участке. А может быть, и нет. Сам я сейчас к Саевичу, а вот вас, Иван Сергеевич…

Монтинин побледнел еще больше, хотя это и казалось невероятным. Его лицо даже как-то осунулось, а на коже местами выступили черные оспинки.

– Кладбище?

– Да. Поезжайте через участок: если Гесс или Любимов уже там, берите их с собой.

Монтинин кивнул.

– Если нет, действуйте самостоятельно. И не стесняйтесь! Хоть всё переверните вверх дном! Будут чинить помехи, валите всё на меня и Чулицкого. Я действую по непосредственному распоряжению начальника сыскной полиции в рамках снаряженного следствия.

Монтинин опять кивнул, но на этот раз с каким-то пренебрежением: мол, это уже детали, положитесь на меня!

– Встретимся в участке или у Сушкина… – Можайский внезапно усмехнулся. – Представляю, какой бедлам сейчас творится и там, и там! В любом случае, с кладбища – в участок. А там уже видно будет.

– Всё понял, Юрий Михайлович. Будет исполнено.

Монтинин решительно направился к своей лошади, а Можайский – еще немного постояв – к коляске. Спустя уже несколько секунд разъезд, с места перешедший на рысь, скрылся за углом учебных классов Кадетского корпуса. Коляска же не торопилась: усевшийся в нее Можайский о чем-то задумался, а Иван Пантелеймонович не тревожил его.

Но вот и коляска тронулась. Ее ход, несмотря на плотное движение и сложные погодные условия, становился быстрей и быстрей, так что в повороте на Тучкову набережную она едва не легла на бок, а на сам Тучков мост влетела так, что недавняя поездка Ивана Пантелеймоновича с Сушкиным и Любимовым показалась бы репортеру и поручику детской забавой.

Городовой было засвистел, но, узнав Можайского, свист оборвал:

– Чудны дела Твои, Господи! Наш князь с цепи сорвался!


31

Саевича дома не оказалось: выпал тот день, когда он должен был явиться на службу. Однако отсутствие «хозяина» угла Можайского не смутило: пройдя мимо без чувств лежавшего пьяницы и копавшейся в своем невообразимом хламе сумасшедшей старухи, он, задернув занавеску, приступил к решительному, можно даже сказать беспощадному обыску [140]140
  140 Нужно заметить, что лишь исключительные обстоятельства могли заставить участкового пристава действовать таким образом: согласно закону, чины наружной полиции вообще не имели права устраивать обыски, да еще и в отсутствие подозреваемого в чем-либо человека. Но даже исключительные обстоятельства описываемого дела никак – в глазах закона – не оправдывали поступок Можайского. Юрий Михайлович нарушил всё, что только можно было нарушить: и целый ряд законов о полиции, и должностные инструкции, и требование о привлечении судебного следователя, и даже просто участковую принадлежность, так как адрес, по которому Саевич снимал свой угол, к участку Можайского не относился вообще никак. Говоря строго, действия Юрия Михайловича и сами уже могли рассматриваться как уголовное преступление.


[Закрыть]
.

На фотографические карточки он наткнулся достаточно быстро, обнаружив их всё в той же тумбочке, из которой их давеча, демонстрируя Вадиму Арнольдовичу, доставал и сам Саевич. Но количество этих карточек поражало: коробку за коробкой Можайский вываливал на кровать, то бледнея, то краснея и смахивая со лба капельки пота. Сколько времени уйдет на то, чтобы в них разобраться!

Наконец, опустошив последнюю коробку, Юрий Михайлович уселся посреди вороха фотографий и начал их – одну за другой – просматривать. Большинство из них он сразу же отбрасывал – не стесняясь, на пол, – но на некоторых задерживался, не в силах сразу понять, что же на них запечатлено. В конечном итоге и эти карточки летели на пол, хотя три из них Можайский все же отложил – с чувством смутной тревоги, почти мистического ужаса: при взгляде на одну из них у него по спине побежали мурашки, а лоб снова покрылся испариной.

Тем не менее, именно те фотографии, ради которых Можайский, собственно, и явился к Саевичу, всё никак не попадались. Здесь было все, что угодно – невероятные бульвары и соборы; вывернутый, поставленный вверх тормашками город и незнакомые в интерпретации Саевича, жутковатые пригороды, – но не было главного: куда, ради всего святого, подевались фотографии трупов?

Сотни карточек уже были безжалостно сброшены на пол и рассеяны по нему – и всё без толку. Вот и последние отправились к ним: нужных и среди них не оказалось. Можайский – устало, подавленно – встал с кровати и с какой-то тоской, невероятным образом победившей улыбку в глазах, огляделся. И тут же заметил, что короткий весенний день закончился: угол наполнил сумрак. Этот сумрак сгущался буквально с каждой секундой: быстро, ощутимо – давая понять, что пора зажигать огонь. Но электричества в доме не было, а никаких осветительных приборов – свечей, керосиновой лампы – Можайский подле себя не видел. И хотя угол был, в общем-то, невелик, но продолжать в нем поиски стало невозможно.

– С пустыми руками, вашсъясть?

Иван Пантелеймонович быстрым взглядом окинул вышедшего на улицу Можайского и вдруг рассмеялся. Можайский опешил: в такой ситуации смех кучера показался ему обидным, даже оскорбительным. Рассудком он понимал, что кучер знать ничего не знает и смеется над чем-то иным, не над тягостным поражением пристава, но сердце его сжималось и билось, сжималось и билось – кровь неслась к голове, туманя рассудочные мысли и давая свободу темному гневу.

– Вот что ты хохочешь, а? Нет, вот что ты ржешь как лошадь?!

Иван Пантелеймонович – не переставая, впрочем, улыбаться – попятился, а Можайский, стремительно было подскочивший к нему с наиболее мрачной из тех гримас, которые могли появляться на его лице, остановился: рассудок, уже почти проигравший битву, все-таки возобладал.

– Объясни, – Можайский вытер перчаткой лоб и заговорил спокойно, – что смешного ты находишь в ситуации?

Иван Пантелеймонович снял с коляски фонарь:

– Эх, вашсъясть… дети, ну чисто – дети!

– Ты куда?

– Ступайте за мной ваше сиятельство… сюда, что ли?

Можайский кивнул и пошел за Иваном Пантелеймоновичем, уже начавшим спускаться в полуподвал.

– Местечко… да!

– Ты можешь прямо сказать, в чем дело?

– Да что тут говорить, вашсъясть? Все вы, барчуки, на одну манеру: ни фантазии у вас, ни выдумки, только друг дружку за нос водить и умеете. А совладать с человеком рассудительным – куда там!

Иван Пантелеймонович, брезгливо отряхнув штукатурку с руки, прошел в полуподвал, шумно втянул ноздрями воздух, покосился на всё также без чувств валявшегося пьяницу, потом – на оставившую своё барахло и тупо, без движения сидевшую на полу старуху, и, отдернув занавеску, вошел в угол Саевича. Фонарь выхватил из совсем уже сгустившейся темноты страшный беспорядок. Во всяком случае, разбросанные повсюду фотографические карточки – некоторые смятые, некоторые даже разорванные – наводили на мысль о погроме. Валявшиеся тут же коробки эту мысль усиливали. А разные железки, невероятные приспособления и прочее, чем угол Саевича вообще выделялся, придавали картине особенно жутковатый вид.

– М-да… вашсъясть… поработали вы изрядно!

В интонации, какой Иван Пантелеймонович выделил слово «поработали», Можайскому послышалась очередная насмешка, но гнева в нем уже не было. Наоборот: он с удивлением и даже с восхищением наблюдал за кучером, поражаясь его сметливости и тому, что сам он, Можайский, не додумался до настолько очевидных вещей! Взять, например, фонарь: как можно было забыть, что коляска оснащена ходовыми и сигнальными фонарями, и впасть в отчаяние от того, что в помещении стало темно и стало невозможно продолжить обыск?

– Кстати, а как ты догадался захватить фонарь?

Иван Пантелеймонович, не стесняясь, фыркнул:

– Да ведь в окошке-то света не было! Спустились вы сюда засветло, но засиделись дотемна. И вышли уже, когда ни зги не видно. А свет ни разу так и не появился. Ясно ведь: нечем посветить-то было!

Можайский только хмыкнул. Иван же Пантелеймонович, тем временем, деловито прошелся по всему углу: то к одному предмету прикасаясь рукой, то к другому, и не просто, а с хозяйской какой-то «ноткой» – уважительно к имуществу, пусть и странному, и бедному. Топтаться по фотографиям он тоже не стал, даже напротив: аккуратно, присев на корточки и исполнив что-то вроде пляски вприсядку, сдвинул их в одно место – образовалась огромная куча, но, на взгляд Ивана Пантелеймоновича, это было явно лучше, чем то, что натворил Можайский.

– Карточки, стало быть, ищем?

– Да.

– Но не всякие?

– Всякие, – Можайский невольно усмехнулся, – уже здесь. Всякие нам не нужны.

– А те, что не всякие: что на них?

– Трупы.

Иван Пантелеймонович вскинул фонарь, посветив Можайскому прямо в лицо: убедиться, что тот не шутит. И на всякий случай уточнил:

– Покойники?

– Опусти фонарь, – Можайский поднес руку к глазам. – Да, покойники.

– Ну и ну… Да вот же они, – прямо с фонарем в руке Иван Пантелеймонович ухитрился перекреститься, отчего свет запрыгал в сумасшедшей пляске с тенями, – смотрите!

Можайский посмотрел и ахнул: из-под тонкого, пришпиленного местами к основной занавеске куска материи – и как он раньше этого не заметил? – в свете фонаря явственно проглядывали десятки, если не сотни, карточек.

– У вас есть телец, ваше сиятельство?

– Телец? – Можайский подошел к занавеске, отделявшей угол Саевича от угла сумасшедшей старухи, но, протянув уже к ней руку, остановился и растерянно переспросил: «Телец?»

– Он самый. – Иван Пантелеймонович, светивший прямо на занавеску, терялся в полумраке, но голос его, неуместно торжественный, выдавал готовность выдать очередную остроту.

– Причем тут телец?

– Ну, как же, вашсъясть? – Иван Пантелеймонович не сдержался и хихикнул. – У меня вот дома имеется яйцо. Хорошее, доложу вам… как на духу! Сам утром вкрутую сварил, но скушать так и не скушал. Меняемся?

– А! – Можайский тоже хихикнул, но как-то напряженно.

– Если там и впрямь покойники?

Можайский уже решительно взялся за кусок ткани, потянул, но оказалось, что не так всё и просто. Послышалось шуршание, несколько карточек выпали на пол, но ткань от занавески не отделилась.

– Не торопитесь… ну, что за страсть такая – спешить и спешить? – Иван Пантелеймонович поставил фонарь на пол, деликатно отстранил Можайского от занавеса и начал – одну за другой – отшпиливать булавки. – Вот я, например: когда нужно, гоню лошадей, а когда нужды в том нет никакой, качу себе и качу без спешки, осматриваюсь, на ус мотаю… И если бы не трамваи… пес бы загрыз того, кто их придумал… да, вот если бы не трамваи…

Иван Пантелеймонович потянулся, но ростом он не вышел. И поэтому, закончив с нижними булавками, взял табуретку, встал на нее и только тогда принялся и за булавки верхние. Можайский смотрел и слушал, едва ли не раскрыв рот: меньше всего он ожидал от своего нового кучера – даже убедившись уже в его сметливости и в на удивление меткой наблюдательности – таких рассуждений и таких – как бы это сказать? – деловитых поступков. Иван Пантелеймонович действовал сноровисто, но обдуманно. На взгляд – не спеша, но, тем не менее, быстро. Его движения были осторожны, даже деликатны, но решительны.

– Подхватывайте с боку! – Иван Пантелеймонович принялся отшпиливать уже самые верхние булавки, и ткань начала постепенно валиться. Можайский подхватил ее, скатывая в что-то навроде рулона. – Ну, вот!

Иван Пантелеймонович слез с табуретки, Можайский, с «рулоном» в руках, отступил на шаг. Оба – кучер и князь – замерли в изумлении. Даже зная, что именно обнаружится за «подкладкой» занавеса, они к открывшемуся оказались не готовы.

– Господи, помилуй!

– Святые угодники!

Оба одновременно перекрестились.

Удерживаемые чем-то вроде гвоздиков или иголок, на занавеске висели карточки, и каждая из них представляла собой нечто ужасное: трупы, трупы – женские, мужские, иногда детские… и какие! Вид обычного трупа может быть неприятен, но эти вселяли ужас, заставляя волосы шевелиться, а спину – холодеть!

Во-первых, и сами по себе эти покойники были, если уместно так выразиться, омерзительны. Все они явно стали жертвами несчастных обстоятельств, а не естественного умирания. И хотя естественное умирание тоже далеко не всегда выглядит пристойно и даже может быть отвратительным – мало ли таких болезней, которые уродуют умирающего человека? – однако увечья, полученные при жизни и ставшие роковыми, намного чаще делают смерть особенно отталкивающей. В эту же категорию следует занести и смерть от таких происшествий, как утопление, в дыму или в огне пожара, отравление токсичными и жгучими веществами, кислотные – и подобные им – ожоги.

Возможно, иные из любознательных и отдающих дань хронике происшествий читатели вспомнят непонятно как прошедшие цензуру и опубликованные снимки погибшего по собственной неосторожности купца второй гильдии Тимофеева. Совершив отгрузку азотной кислоты на судно, он и сам поднялся на борт для подписания бумаг. Но вместо того, чтобы пройти в каюты чинно и спокойно, он, показывая свою молодецкую удаль, побежал – перепрыгивая с одной на другую – по составленным на палубе бочкам. Крышка одной из них не выдержала, и Тимофеев в одно мгновение по горло погрузился в кислоту. Смерть его была ужасна [141]141
  141 Реальный случай, произошедший на одном из причалов Большой Невы.


[Закрыть]
. Из полицейского протокола пришлось опустить показания капитана: потрясенный судоводитель только рыдал и даже несколько дней спустя, возвращаясь мысленно к происшествию, не мог говорить на эту тему членораздельно.

Если читатель действительно припомнит эти фотографии, он более или менее составит себе представление, о каких в том числе трупах идет речь применительно к карточкам Саевича. Может читатель – при желании, разумеется – найти и фотографии погибших на страшном пожаре в доме Струбинского [142]142
  142 В январе 1900-го года на углу Апраксина переулка и набережной Фонтанки (дом № 19–21). Несмотря на то, что выгорели всего две квартиры, число погибших исчислялось чуть ли не десятками: запертые огнем на пятом и шестом этажах люди выбрасывались из окон на булыжную мостовую.


[Закрыть]
: не только изувеченных падением с высоты на булыжник, но и добитых проездом по ним – к счастью, уже по мертвым – пожарных лестниц [143]143
  143 Двор-колодец был настолько усеян трупами, что Якову Ульяновичу Тутыгину, брантмейстеру первой прибывшей на место трагедии Московской части, пришлось принять тяжелое решение: не считаться с уважением мертвых и не тратить время на очистку двора от погибших. Тяжелая механическая лестница была провезена прямо по ним. Немного времени спустя такое же решение был вынужден принять и Александр Павлович Майборода – брантмейстер прибывшей второй Спасской пожарной части. Лестницу этой части также провезли по телам погибших.


[Закрыть]
. Наконец, совсем уж просто открыть любой учебник по судебной патологической анатомии: в такого рода изданиях хватает, как правило, иллюстративного материала – сгоревших, задохнувшихся, утонувших. Мы же – исключительно из этических соображений – от размещения иллюстраций воздержимся.

Во-вторых, необычное искусство Саевича усиливало впечатление. Если уж даже простые снимки обезображенных покойников способны иной раз вызвать рвотные позывы, то что говорить о снимках, сделанных… пожалуй, да: в извращенной – здесь будет правильно сказать именно так – манере?

Трупы на карточках Саевича отнюдь не выглядели как живые или хотя бы пристойно. Князь Кочубей, рассказывая Можайскому об экспериментах фотографа и Кальберга, явно ошибся: он или сам что-то не так понял из кем-то рассказанного ему, или его ввели в заблуждение. Нет: трупы выглядели еще ужасней, чем, вероятно, были на самом деле. Их уродство подчеркивалось в деталях. Некоторые из погибших были сняты многократно: на одних из фотографий выделялось то, а на других – иное уродство. Такие карточки висели бок обок, рядышком, и производили особенно жуткое – маниакальное – впечатление.

Но и выделение, подчеркивание уродств и увечий – это было бы еще ничего. Намного хуже инстинктом воспринималось то, что фотограф в полной мере воспринял модную идею «оживления» усопших – тут как раз князь Кочубей оказался прав – и сделал «своих» покойников этакими восставшими монстрами. Эти монстры смотрели на зрителя, принимали всевозможные очеловеченные позы, шевелили руками и ногами, держали букеты, носили свадебные наряды, имели ордена и медали, принимали подарки и одаривали других. Всё это настолько не соответствовало нормальному человеческому представлению об этике, что вызывало ужас и тошноту куда сильнее, чем сами уродства и увечья. Если мода румянить покойника и сажать его – памятной фотографии ради – за обеденный стол могла хотя бы найти извинение в горе утраты любимого человека, то сотворенное Саевичем было попросту мерзко и гнусно.

Иван Пантелеймонович и Можайский, стоя перед страшным занавесом, окаменели: сотворив по крестному знамению, они застыли – в изумлении, в ужасе, в отвращении. Так, словно с занавеса, протягивая к ним свои отвратительные щупальца, на них смотрели не множество умерших людей, а Медуза Горгона: многоликая и безжалостная к любому, кто осмеливался бросить на нее взгляд.

Сколько времени прошло в таком оцепенении, сказать непросто: возможно, секунды; возможно – минуты. Нарушилось оно тем, что занавес дернулся и стал – вместе со всеми прикрепленными к нему карточками – отодвигаться в сторону.

Иван Пантелеймонович попятился и начал креститься. Можайский, тоже непроизвольно сделав шаг назад, потянулся к кобуре.

– Кто вы такие и что здесь делаете?

Можайский убрал руку с кобуры и всмотрелся в появившегося на пороге угла человека. Узнал он его практически сразу, хотя и встречал – если вообще когда-нибудь встречал – разве что мельком: уж очень ярко описывал его Гесс.

– Григорий Александрович?

Саевич – это был, разумеется, он – прищурился: свет фонаря, направленный давеча на занавес, падал теперь на фотографа и слепил его. Саевичу было трудно в двух сумеречных фигурах опознать полицейского офицера и полицейского кучера. Поняв это, Можайский поднял с пола фонарь и переставил его на тумбочку. Свет в помещении распределился более равномерно.

– Юрий Михайлович? – Саевич был искренне удивлен. – Вы?

Можайский, не подавая руки, формально представился.

– Верните занавеску в прежнее положение, пожалуйста.

Саевич отвернулся, задернул занавес, отчего кошмарные фотографии снова оказались на виду, опять повернулся лицом к Можайскому и вдруг, бросившись вглубь угла, закричал с отчаянием и болью:

– Что вы наделали!

Иван Пантелеймонович и Можайский переглянулись, причем взгляд Ивана Пантелеймоновича был полон снисходительной укоризны: мол, и правда ведь – зачем, вашсъясть, вы такой беспорядок учинили?

Саевич тем временем, уже не обращая внимания на своих посетителей, встал на колени перед грудой растоптанных, иной раз – смятых и разорванных фотографий и начал их перебирать, отпуская одно горестное восклицание за другим и чуть ли не плача. Можайский, вообще настроенный очень скверно, ощутил на мгновение неловкость – что-то, похожее на укол совести, – но тут же снова стал непримиримо холоден.

– Будьте добры, поднимитесь.

– А? – Саевич оглянулся и бессмысленно-потерянно посмотрел на пристава.

– Я говорю, встаньте, Григорий Александрович! Или я подниму вас силой!

Саевич, мотнув грязными, засаленными волосами, подчинился, но взгляд его по-прежнему выражал одно лишь непонимание происходившего и горькую обиду.

– Это что такое?

Теперь уже Саевич смотрел не на Можайского, а на занавес, отделявший его угол от угла сумасшедшей старухи. Сначала – очевидно, уперевшись взглядом прямо в карточки, а не в скрывавшее их полотно – он явственно удивился, но уже в следующее мгновение на его лице появилось выражение облегчения:

– Они целы!

Быстро подойдя к занавесу, Саевич начал аккуратно снимать с него фотографию за фотографией, а когда его руки наполнились, без смущения и стеснения обратился к Можайскому:

– Помогите мне!

И снова Можайский переглянулся с Иваном Пантелеймоновичем, но на этот раз во взгляде Ивана Пантелеймоновича была растерянность, а сам Можайский опять почему-то почувствовал угрызение совести.

– Послушайте…

– Нет-нет: сначала помогите мне снять их и сложить в коробки. – Саевич явно повеселел и уже не был похож на растерянного и убитого горем человека. – Потом я всё объясню! Теперь-то уж, Юрий Михайлович, я понимаю, зачем вы здесь!

Можайский – буквально сопротивляясь самому себе – шагнул к фотографу и принял у него из рук часть фотографий. Иван Пантелеймонович, подхватив с пола одну из коробок, подставил ее так, чтобы Юрий Михайлович мог сразу, принимая их от Саевича, укладывать карточки внутрь.

– Да уж, Григорий Александрович, сделайте милость: объясните!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю