355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Саксонов » Можайский — 1: начало (СИ) » Текст книги (страница 15)
Можайский — 1: начало (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:01

Текст книги "Можайский — 1: начало (СИ)"


Автор книги: Павел Саксонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)

Можно прочитать о мистере Уильямсоне – американском режиссере экранизации 1913 года знаменитого романа Жюля Верна «Двадцать тысяч лье под водой». Эта экранизация запомнилась зрителям впечатляющим подводным миром, запечатлеть который позволило остроумное решение мистера Уильямсона, поместившего оператора в созданную по его заказу «сферу с окошками».

Можно прочитать о британском офицере, Фредерике Янге, в 1915-и году создавшем, как отмечается особо, «одну из первых» камер для подводной съемки.

Можно прочитать о господах Чарльзе Мартине – штатном фотографе журнала «Нэшнл Джиографик» – и Уильяме Лонгли – ихтиологе, – снимки которых подводного мира Карибского моря были опубликованы в американском журнале в 1927-м году.

Наконец, можно прочитать о том, что в 1930-м году французский оружейный завод, очень удобно располагавшийся в Тулоне, приступил к выпуску подводных камер для военных задач.

Но почему же справочники, словно – и в данном случае, можно сказать, буквально – в рты понабрав воды, ничего не пишут о Вячеславе Измайловиче Срезневском [89]89
  89 В. И. Срезневский (1849–1937) – выдающийся русский ученый в области фотографии, технический и спортивный деятель, основатель пятого – фотографического – Русского Технического Общества, член Русского фотографического общества.


[Закрыть]
– русском спортсмене, ученом, основоположнике научно-технической фотографии, создателе первого в мире ударопрочного фотоаппарата – того самого, с которым в свои путешествия отправлялся Николай Михайлович Пржевальский, – первого в мире фотоаппарата для аэросъемки и первого в мире водонепроницаемого фотоаппарата для подводных съемок? Возможно, потому, что Вячеслав Измайлович не слишком вписывается в концепцию, согласно которой все, хоть сколько-нибудь заметные достижения, к России не имеют ни малейшего отношения! А между тем, этому замечательному человеку принадлежит и еще одно конструкторское новшество, по достоинству, хотя и молчаливо, оцененное всеми астрономами мира – камера для регистрации фаз солнечных затмений!

К числу людей, память о которых насильственно истирается из нашего сознания, относится и Сигизмунд Антонович Юрковский [90]90
  9 °C. А. Юрковский (1833–1901) – русский фотограф, изобретатель шторно-щелевого затвора.


[Закрыть]
. Его изобретение – шторно-щелевой затвор – известно ныне по образцам, выпущенным – разумеется, без согласования и указания приоритета – английскими компаниями «Геррри» и «Торнтон Пикар» и немецкой «Герц». А можно ли представить современную фотографию, ее динамизм, ее полноту и жизненность, ее репортажную сущность, без этого изобретения?

Впрочем, для нас – автора и читателей – Сигизмунд Антонович интересен не только изобретением шторно-щелевого затвора, утвердившего основу моментальной фотосъемки, но и – даже в первую при этом очередь – тем, что именно с ним связано «проникновение» в российскую полицейскую среду научного – систематизированного – подхода к процессу фотосъемки преступников.

Вообще – и на этот раз совершенно справедливо – первенство в попытках систематизации опознавательной фотографии принадлежит английскому художнику и фотографу шведского происхождения Оскару Рейландеру [91]91
  91 О. Г. Рейландер (1813–1875) – английский фотограф, автор идеи фотографирования арестованных в двух, ставших «классическими», ракурсах: в фас и в профиль.


[Закрыть]
. В своей статье «Краткие советы по фотографированию преступников», опубликованной в Британском Фотографическом Альманахе за 1872 год, он – первым, насколько это можно судить – предложил вошедший позже в обычную и ставшую ныне привычной практику метод фотографирования задержанных в фас и в профиль. Решение в то время не столько очевидное, сколько смелое, ибо ни на каких статистически подтверждаемых выводах оно еще не базировалось.

Вторым – и тоже по праву знаменитое имя! – стал Альфонс Бертильон. Его система – бертильонаж – не только получила широкое признание, но и являлась наиболее эффективной при проведении опознаний вплоть до повсеместного внедрения методов дактилоскопии. При этом следует особенно отметить то, что созданная Альфонсом Бертильоном система полностью так и не отмерла. Именно она до сих пор лежит в основе словесных – составленных со слов очевидцев – ориентировок на розыск людей: не только преступников, но и безвестно пропавших – таких, присовокупить фотографии к делам о розыске которых почему-либо не представляется возможным.

Однако система Бертильона, прежде всего, лежала в плоскости антропологии. Именно это определило ряд свойственных ей специфических особенностей, в том числе – известную громоздкость непосредственно самих способов фотографирования, хотя, при всех ее недостатках, сопутствовавший ей и до мелочей продуманный принцип ведения картотечного учета сделал ее, вплоть до появления дактилоскопии, одним из самых совершенных методов опознания.

Тем не менее, к тому времени, когда – в 1883-м году – Альфонс Бертильон сумел впервые доказать эффективность своей системы, в России уже шла работа над систематизацией и разработкой единых правил опознавательной фотографии. Одним из первых, кто выступил в пользу такой систематизации, и был Сигизмунд Антонович Юрковский. Уже в 1884 году увидела свет написанная им статья «Фотографирование арестантов» и примерно тогда же стали знаменитыми его слова: «Опознавательная фотография – полицейский протокол с явно усовершенствованными паспортными приметами».

Как это ни парадоксально, но если у себя на родине господин Бертильон столкнулся с непониманием, с необходимостью в боях и на унизительных условиях доказывать работоспособность своей системы и продвигать ее в жизнь – и всё это при том, что полицейское ведомство во Франции было уже и развитым, и вполне современным, – то именно в России, где только-только начали осознавать необходимость реформирования полицейского дела вообще и сыска в частности, сразу же по достоинству оценили блестящие разработки французского криминалиста: уже с первых дней их существования их имели в виду и работали с ними и над их, насколько это было необходимым, усовершенствованием.

Увы, но дело шло тяжело. Как это вообще свойственно нашему Отечеству, всегда с трудом страгивающемуся с места и с неменьшим трудом набирающему ход, особенно на подъеме, нашлось немало препятствий, замедлявших как реформу полиции вообще, так и внедрение в сыск, выражаясь языком современным, востребованных инноваций.

Прежде всего, сказалась свойственная каждому из нас черта считать себя слишком умным, неизбежно поперек любого дела, любой инициативы ставящая словоблудие. А одновременное при этом уважение нами права каждого человека быть не менее умным, чем таковыми являемся мы, и вовсе любой процесс из процесса внедрения превращает в процесс обсуждения. До тех пор, пока все – от малого до великого, и даже от малых тех, кто к обсуждаемому делу не имеет вообще никакого отношения, и до таких великих, кто разве что мельком и боком имеет к делу касательство – не выразит свое мнение; до тех пор, пока на выражение позиции, аргументы и контраргументы не будут изведены миллионы листов и тонны чернил; до тех пор, пока в прениях ответственных и не очень людей не расточатся месяцы и даже годы, именно до тех пор у нас не бывает и не внедряется из предложенного ничего.

И все же на этот раз нам – до известной степени – повезло. В Петербурге появился Грессер [92]92
  92 Генерал-лейтенант Петр Аполлонович Грессер (1833–1892) – градоначальник Петербурга в 1883–1892 годах.


[Закрыть]
.

Лучше всего, пожалуй, Петра Аполлоновича характеризуют слова, сказанные о нем князем Мещерским [93]93
  93 Князь Владимир Петрович Мещерский (1839–1914) – писатель, издатель журнала «Гражданин», ультраправый по своим политическим взглядам, скандально известный своим непристойным поведением, в частности – любовными связями с лицами одного с ним пола, за что вообще-то уголовным кодексом Российской Империи полагалась каторга. Приближенный сразу трех императоров: Александра Второго, Александра Третьего, Николая Второго.


[Закрыть]
. И хотя сам князь был человеком, мягко говоря, далеко не лучшей и не завидной репутации; хотя мнения его одинаково коробили как либералов, так и консерваторов, отказать ему в уме и наблюдательности было невозможно.

Познакомившись с Петром Аполлоновичем, оценив результаты его усилий, сравнивая их позже с трудами других градоначальников, Мещерский сказал: «Уже одно то, что плохонький губернатор в Харькове [94]94
  94 Грессер был харьковским губернатором в 1880–1882 годах и действительно ничем примечательным в этой должности себя не зарекомендовал.


[Закрыть]
оказался чуть ли не идеальным начальником полиции и градоначальником в Петербурге – в высшей степени явление курьезное. Факт тот, что ни до Грессера, ни после Грессера Петербург не имел подобной по энергии и здравомыслию личности во главе города. В разговоре о политике, о литературе, о великосветских злобах дня, о придворном мире он казался менее сведущ и наивнее своего вестового. Но когда вы входили в область его служебной деятельности, этот человек вдруг преображался не только в страстного любителя, но в гения своего дела!»

Грессер взялся за дело с энергией. Вполне справедливым будет сказать, что именно его энергия, его настойчивость, обусловленная искренним вхождением в продиктованные временем обстоятельства и нужды, его личная заинтересованность во внедрении тех новшеств, которые единственно и могли привести к различного рода насущным улучшениям, позволили в сроки достаточно краткие – по нашим, разумеется, меркам – преодолеть болтовню и дискуссии, направленные больше на самолюбование, чем на общее благо. За несколько лет ему удалось, почти ничем из предлагаемого не поступившись, провести реформу полиции, приведя ее, полицию эту, к виду более совершенному, чем этого можно было ожидать, и сделав ее достойной великого государства.

Именно в градоначальство Петра Аполлоновича штат столичной сыскной полиции был расширен (а позже, разумеется, – по примеру полиции столичной – реформы коснулись и других городов). Именно в градоначальство Петра Аполлоновича сыскная полиция Петербурга обзавелась первым в Империи антропометрическим кабинетом, устроенным по системе Альфонса Бертильона. И именно в градоначальство Петра Аполлоновича в полицейскую практику вошли доработанные отечественными специалистами система фотографирования арестантов и система картотечного учета. Причем системы эти настолько выгодно отличались как от французской, так и от вариаций ее в других европейских странах, что положенный Петром Аполлоновичем задел уже вскоре вывел российский сыск сначала на лидирующие позиции, а затем и на первое место в мире.

С этими реформами – помимо имени Сигизмунда Антоновича Юрковского – неразрывно связано имя и другого выдающегося российского фотографа и криминалиста: уже упоминавшегося нами Евгения Федоровича Буринского.

Что бы и кто бы нам ни говорил о зарубежных успехах, но именно в России, в Петербурге, в 1889-м году, Евгением Федоровичем была создана первая в мире судебно-фотографическая лаборатория – при столичном окружном суде. Именно в России, именно Евгением Федоровичем были заложены основы мировой системы фотографического исследования вещественных доказательств: методы цветоотделения, цветоразличения, усиления контрастов. Именно в России, именно Евгений Федорович дал первый и самый успешный бой натиску работ австрийского криминалиста Ганса Гросса. Не оспаривая их по существу, он указал на тот их вопиющий недостаток, который относился к вопросам фотографирования. Ведь Гросс – необыкновенно популярный со своими теориями – утверждал, не более и не менее, что фотографирование чего бы то ни было – преступников, места преступления, улик, трупов – хотя и является отчасти полезным, но, в целом, в процессе расследования заслуживает мест пятых и десятых, являясь случайным вспомогательным средством!

Именно Евгений Федорович Буринский, заняв позицию прямо противоположную, доказал ошибочность этих взглядов во всем другом, безусловно, заслуживающего уважения австрийца. Сами работы, те опыты, которые им проводились, их успех засвидетельствовали в итоге его правоту. Необходимо сказать и то, что, по мере распространения дактилоскопии и, как следствие, выхода из практики антропометрической системы Альфонса Бертильона, принципы именно Евгения Федоровича, озвученные им в многочисленных докладах и на многочисленных встречах с зарубежными коллегами, легли в основу современных принципов опознавательной и судебной фотографии, принятых, без преувеличения, повсеместно.

***

Полагаю, читатель – на примере фотографии, раз уж именно она уместна в нашем повествовании – уже вполне убедился в том, что ни о какой отсталости или вторичности российской технической и научной мысли не может быть и речи. В то время, к которому непосредственно относятся описываемые нами на этих страницах события, Россия вообще и русские люди в частности могли по праву гордиться своими достижениями, а также и той скоростью, с которой – пусть порою и не без препятствий – эти достижения внедрялись в жизнь, быстро становясь ее привычными спутниками – обыденностью.

В сущности, именно степень обыденности, с которой воспринимаются те или иные явления, те или иные процессы, те или иные вещи, свидетельствует прежде всего о прочном или непрочном вхождении этих явлений, процессов и вещей в человеческий обиход. И если судить именно так, то многое из того, что все еще могло вызывать удивление в Лондоне, в Париже или в Берлине и что являлось уже совершенно обыденным в Петербурге, именно в России входило в употребление и получало развитие раньше, чем где бы то ни было еще.

Приняв всё это во внимание и всё это учитывая, читатель, перейдя к следующей главе, уже не будет удивляться тому, что обнаружит в ней и что, не отвлекись он на это, получившееся длинноватым, но все же полезное отступление, могло бы его не только поразить, но и повергнуть в изумление, заставив усомниться в правдивости нашего рассказа.

Следует признать, что мнение читателя нам важно чрезвычайно: ни кто иной, как он, является тем высшим в своем приговоре судьей, которому решать – останется ли дело об «ушедших» свидетельством работы и успеха петербургской полиции или, обрастая мало-помалу небылицами, превратится в побасенку, не стоящую и мимолетного внимания.

Итак, покончив с отвлечением и попросту удерживая в мыслях тот уровень развития, которого Россия достигала к началу двадцатого столетия, последуем теперь за Вадимом Арнольдовичем Гессом – старшим помощником князя Можайского, отправившимся по личной просьбе пристава в контору Общества от огня страхования «Неопалимая Пальмира».


21

В отличие от поручика Любимова, отчаянно стесненного в средствах и поэтому, как мы видели, у дома Сушкина оказавшегося в неприятном положении человека, которому и ехать надобно, и не на что, Вадим Арнольдович Гесс таких проблем не испытывал. Будучи человеком хотя и восторженным до импульсивности, но, как ни странно, одновременно и расчетливым, он, узнав о свалившемся на него неформальном поручении, прямо поставил перед Можайским вопрос о транспорте и утром обнаружил у своей парадной прокатный экипаж.

Этот экипаж не был обычной пролеткой на одного-двух пассажиров. Закрытый, больше похожий на карету, хотя и несколько меньших, чем обычные кареты, размеров, он был достаточно вместительным для того, чтобы принять на борт не только пару седоков, но и достаточное количество груза. А груза – по крайней мере, именно так полагал Вадим Арнольдович – принять ему предстояло немало.

Тронувшись с одной из линий Васильевского острова, на которой в симпатичном домике Вадим Арнольдович имел собственное – не съемное, а унаследованное от родителей – жилье, первым делом экипаж покатил к казармам лейб-гвардии гренадерского полка.

Дорога, прямо скажем, не такой уж и дальний конец, тем не менее, оказалась долгой. Обрушившаяся ночью на город снежная буря замела проезжие части, а начавшаяся уже ранним утром оттепель превратила их в талое месиво. На Тучковом мосту – в обе стороны: и на Большой Петербургской, и на Васильевский остров – образовался самый настоящий затор. Какой-то генерал сцепился с кучером ломовой телеги, нещадно его понося и в ответ выслушивая не менее задиристую брань. Как показалось Вадиму Арнольдовичу, вина за происшествие, опрокинутой коляской и лишившейся колеса телегой перегородившее проезд, всецело лежала на генерале. Судя по нелестным эпитетам, которыми извозчик осыпал находившегося в крайней степени бешенства визави, именно он, генерал этот, самостоятельно управляя коляской, выбрал неразумную для такой погоды скорость и, еще более погоняя лошадей на мосту, не справился на скользком покрытии, на всем ходу столкнувшись с встречной телегой. Каким при этом чудом никто, считая и лошадей – обеих генеральских и одну ломовую, не пострадал, являлось загадкой.

Спор о вине, бессмысленный в ситуации, когда обоим участникам столкновения не мешало бы, прежде всего, озаботиться удобством других и расчистить дорогу, собрал вокруг спорщиков целую толпу разделившихся во мнениях «очевидцев». Эта толпа завершила картину коллапса: мост оказался перегорожен полностью.

И все же было в этой картине что-то завораживающее. Даже рассерженный такой нелепой задержкой Гесс, выйдя из экипажа и одернув, поежившись, шинель, уставился как на спорщиков, так и на толпу с невольным восхищением.

Действие разворачивалось подобно сценам в старинных греческих трагедиях. Притоптывая в бешенстве ногами, жестикулируя руками и потрясая то сжимавшимися, то разжимавшимися кулаками, генерал обрушивал на безмолвно стоявшего извозчика шквал ругательств, перемежая их доводами своей правоты – не столько логичными, сколько эмоциональными. Затем он умолкал, а пространство подле него и за ним наполнялось звучанием хора вставших на его сторону «очевидцев». Исполнив свою «партию» – здесь Тесей [95]95
  95 Афинский царь и герой, один самых популярных героев древнегреческих мифологии и драматургии.


[Закрыть]
, бесстрашный в бою, громогласным криком снимает вину, прославляя отчизну, – хор, в свою очередь немел, и тогда оживал извозчик. Швыряя наземь мохнатую шапку и снова ее подхватывая, оборачиваясь к группе своей поддержки и призывая ее в свидетели, указывая руками то в одном, то в другом направлении, он, ничуть не стесняясь в выражениях, излагал свою версию событий, не забывая при этом самой площадной бранью прокомментировать каждое из прозвучавших ранее генеральских ругательств. Генерал же в это время стоял – недвижно и чуть ли не бесстрастно – и слушал. Далее наступала очередь «хора» из «очевидцев», по какой-то одной им ведомой причине решивших «насмерть» стоять за извозчика. «Страдальцев, равных ему, в злобе лихой судьбы глаз не видел досель и слух не слышал! [96]96
  96 Здесь, ранее и далее – парафразы из трагедий Софокла.


[Закрыть]
»

Это было настолько… восхитительно в своем неожиданном открытии, что Гесс, ранее как-то не примечавший такую особенность массовых и публичных споров, всматривался и вслушивался, буквально затаив дыхание. Возможно, именно поэтому он не сразу заметил, как уже вокруг него самого расчистилось пространство, и он – внезапно – оказался в самом центре словесной баталии: прямо на «сцене», возле извозчика, генерала, упавшей на ось телеги и опрокинутой коляски.

Появление нового участника было встречено одобрительным и слаженным гудением как генеральского «хора», так и «хора» извозчика. Гесс же растерянно воззрился на самих извозчика и генерала, которые, в свою очередь, воззрились на него с явным ожиданием. И когда, наконец, наступившая, нарушаемая лишь очень далекими звуками жившего где-то обособленной жизнью города тишина – театральная пауза – затянулась уж слишком явно, сначала генерал – по чину и честь, – а потом извозчик требовательно вопросили Вадима Арнольдовича:

– Ну?

– Кто виноват?

– Но… – Гесс совсем растерялся, не понимая, почему это вдруг именно он оказался в роли арбитра. – Позвольте…

– Да нет, молодой человек, это вы позвольте! – Генерал, что было уже совсем до смешного патетично, «сомкнул строй», встав с извозчиком плечом к плечу. – Ведь вы полицейский! Рассудите же нас!

И тут Гесс, опомнившись от растерянности, едва не расхохотался: ну, конечно! Шинель! Ведь он одет по форме, и всякому сразу видно, что он, Гесс, – полицейский чиновник. А кому, как не полицейскому, и быть арбитром в дорожном споре? Выступить, так сказать, корифеем, подводящим черту разыгранной драме. «Да умолкнет же плач, да станет слеза! Есть для смертных закон: что случилось, того не избегнуть!» Вот почему, не осознавая того, но будучи очень чувствительной к тому, как именно должны протекать такого рода – родственные театральным – события, толпа, обнаружив в своих рядах полицейского, именно его и выдвинула из своей среды: исполнить долг и положить завершение.

Поняв это, Вадим Арнольдович, в душе наслаждаясь, но на лицо навесив выражение беспристрастной суровости, выполнил, по-видимому, именно то, что от него ожидали: подошел к ситуации со всей возможной формальностью, начав с опроса имен и закончив вручением каждому – извозчику, генералу и пожелавшим и далее оставаться «свидетелями» – вырванные из памятной книжки и тут же заполненные в качестве листов привода в участок страницы. К тому моменту, когда на «сцене» наконец-то появились те, кому и следовало быть на ней с самого начала – городовой, вызванный им околоточный и чин остававшейся на зиму совсем уж малочисленной речной полиции, – всё уже было кончено. Вполне удовлетворенные обещанием разобраться в происшествии со всем тщанием, но в должном месте и в должное время, извозчик и генерал приступили, наконец, к устранению последствий аварии. И действовали они, надо заметить, слаженно, толково и быстро. Впрочем, и в не менее удовлетворенной и поэтому начавшей рассеиваться толпе нашлись охотники оказать посильную помощь. Они включились в работу, и – раз-два! – не прошло и пяти минут, как дорога снова была свободна.

Без особых уже затруднений, разве что иногда с шипением поскальзывая колесами в растекающемся оттепелью снегу, экипаж миновал Большой проспект, полукругом свернул на Архиерейскую улицу и вскоре остановился у неприглядного, даже страшного на вид доходного дома. Этот дом, словно перенесенный из более поздней эпохи, о четырех этажах, с уродливо выступающими по фасаду металлическими балконами, уродливо оштукатуренный в цвет грязной охры и так, что под штукатуркой совершенно невидимым оказался кирпич, выглядел настолько ужасно, что, казалось, поселиться в нем можно было только при самой отчаянной нужде. Впрочем, наседники его квартирок и углов и вправду были людьми нуждающимися: их облик, одежда, манеры – суетливые, приниженные – жутким образом соответствовали самому дому.

Гесс вздохнул.

Вообще-то Вадим Арнольдович бывал в этом доме не раз: в нем проживал его старинный товарищ – фанатичный, но неудачливый поклонник фотографии. Этот человек, растратив на различные опыты доставшееся ему по наследству небольшое имущество, был вынужден поступить на службу, а так как никаких, помимо обнаруживаемых им в деле фотографическом, талантов и знаний у него не было, то и служба оказалась малодоходной. Однако даже она могла бы позволить ему прицениться к комнате в более жизнерадостном месте, если бы не одно «но»: этот фанатик практически все свое, и без того невеликое, жалование тратил на различные материалы и приспособления, из которых постоянно что-то мастерил – то поражая Гесса самодельной фотокамерой, то показывая ему странного вида конструкцию, в которой лишь при очень большом воображении можно было угадать некое подобие закрепительной ванны.

И, тем не менее, человек этот – товарищ Вадима Арнольдовича – был, по общему мнению всех, кто видел его работы и не был зашорен консервативными взглядами на такие аспекты, как перспектива, статичность и прочее, мастером выдающимся. Если бы не упрямство, с которым он наотрез отказывался следовать принятым взглядам и делать ожидаемые для заказчиков вещи, он мог бы преуспеть. Именно о нем однажды – и с разницей всего лишь в день – сказали Николай Васильевич Клейгельс и Владимир Васильевич Стасов [97]97
  97 Вероятно, имеется в виду В. В. Стасов (1824–1906) – выдающийся русский музыкальный и художественный критик, историк искусств и архивист, заведующий Художественным отделением Публичной библиотеки Петербурга, устроитель выставок древнерусских рукописей, активный участник движения «передвижников». Известен также как вдохновитель и давший само прозвание знаменитой «Могучей кучки» – объединения выдающихся русских композиторов: Балакирева, Римского-Корсакова, Бородина, Мусоргского.


[Закрыть]
:

– Досадно и неприятно знать, что есть человек, и здесь же, к тому же, проживающий, который мог бы на новую высоту поднять полицейскую фотографию, не будь он таким невменяемым!

– Как жаль, что лучший из тех, кто мог бы увековечить хрупкие рукописи так, чтобы и все их особенности не были потеряны, и все же и прочитать их можно было, настолько упрям и настолько слеп, что наотрез отказывается работать на благо общества в обществу потребном ключе!

Бывают такие люди, которые, вероятно, в силу ложно понимаемой ими принципиальности служения искусству, не идут ни на какие компромиссы, отказываясь видеть очевидное: когда искусство является самоцелью, ценность его для мира ничтожна. Оно не служит не только никому, но и ничему: не побуждает к прекрасному, бередя сердца; не дает примеры для подражаний; не вдохновляет идущих следом. Оно замыкается в себе, превращаясь в подобие раковины: быть может, и таящей в себе драгоценную жемчужину, но лежащей в пучине так глубоко, что ни поднять ее, ни извлечь из нее жемчужину невозможно.

Конечно, бывает и так, что, непризнанные сегодня, иные из мастеров назавтра становятся знамениты, и тогда всё сделанное ими – сделанное наперекор, сделанное в беспрестанной борьбе с господствовавшим общественным мнением, сделанное «на коленке» – в отчаянной, ежедневной и ежечасной борьбе с нуждой, – приобретает все свойства и качества, которыми обязано обладать настоящее искусство. Оно освещает собою жизнь, из замкнутой раковины превращаясь в прожектор, и каждому сердцу и каждому уму дает те трепет и пищу, которые необходимы для воспитания чувств и воспитания мыслей.

И все же такие случаи чрезвычайно редки. Несмотря на обилие имен, которые сходу мог бы назвать читатель, не в пример больше тех, о ком ничего неизвестно. И на фоне сгинувших тысяч десятки вошедших в историю – жалкий процент. Ясное, можно сказать, свидетельство того, насколько опасно следовать принципу наплевательского отношения к общему мнению. Эти десятки – воплощение вовсе не гения, как это принято думать. Они – воплощение случая. И, разумеется и прежде всего, – воплощенное предостережение самоуверенным гордецам, напрасно расточающим таланты: без пользы для общества и в нарушение замыслов Бога, дающего людям талант для служения, а вовсе не для того, чтобы талант этот пропал напрасно. Свобода воли, также данная человеку, далеко не всегда является благом. Нередко она – погубительница.

Григорий Александрович Саевич – друг Вадима Арнольдовича Гесса – был из таких людей: умствующих гордецов, считающих, что их служение искусству оправдывает все, и не понимающих, что служить необходимо только людям. Он был подобен всем тем, кто может часами рассуждать о принятых в искусстве технике и приемах и еще дольше и больше – о тех приемах, которые внедряются ими самими. Он был подобен тем странным отщепенцам, для которых венец произведения – не его мораль, а средства достижения эффектов. Причем не тех эффектов, которые обращаются к душам, а тех, которые делают произведение иным. Не поза человека, не выражение его лица, не фон и прочие какие-то детали, а резкость, выдержанная так, чтобы можно было рассмотреть каждую из ресничек сфотографированного человека; парение нагретого солнцем воздуха; якорь на пуговице – вот чему отщепенцы эти уделяют первостепенное внимание. И даже если это не всегда и так, то уж точно всегда найдется что-то еще – на их взгляд, неизмеримо более ценное, чем смысл.

Подобно – за очень редким исключением – всем таким отщепенцам, Григорий Александрович, как мы уже сказали, отчаянно нуждался. Точнее говоря, его нужда была не просто бедностью, в которой, если уж на то пошло, живет огромное количество людей. Нет: его нужда была той страшной нищетой, за которой никакой черты, отделяющей пропасть от бедственного положения не существует – эта черта осталась перед, будучи безнадежно пересеченной.

Как многие, живущие в такой нищете, люди, Григорий Александрович – мало-помалу, незаметно для самого себя – совершенно опустился, отказавшись от многих из тех привычек, которые свойственны не только благополучным, но даже хотя и бедным, но не теряющим присутствия духа людям. Однажды обнаружив, что бриться – удовольствие не только влетающее в копеечку, но и хлопотное, отнимающее уж слишком много драгоценного времени, бриться он перестал. Но и уход за бородой был делом требовательным, не допускающим самотека: как следствие, на бороду Григорий Александрович тоже махнул рукой, лишь изредка обкрамсывая ее оставшимися от прошлой – более благополучной – жизни ножницами. Стричь волосы, сохраняя пристойную прическу, тоже постепенно оказалось выше его сил. И вот уже некогда красивая его шевелюра превратилась в густую запущенную гриву, которую он то стягивал в подобие конского хвоста, то распускал, позволяя ей грязными, сальными «волнами» ниспадать на воротник рубахи или пиджака. А грязными и сальными потому, что и средства для мытья головы пробивали недопустимую брешь в бюджете, отнимая деньги у куда более «полезных» направлений трат, и, опять же, само по себе мытье требовало времени, а тратить время, как считал Григорий Александрович, настолько неэффективно было для него непозволительной роскошью.

Разумеется, всё это были отговорки – вообще обычные для людей слабых, бредущих по наклонной плоскости и однажды обнаруживающих, что обратный подъем потребовал бы слишком уж многих усилий. А в том, что Григорий Александрович был слабым человеком, сомневаться не приходилось.

Знавший его чуть ли не с малолетства Гесс (родители Вадима Арнольдовича и Саевича занимали соседние, частные, домовладения на одной из линий Васильевского острова и были дружны), относясь к Григорию Александровичу с большим уважением, тем не менее, ничуть не удивлялся происходившим с ним со временем переменам. Не удивлялся он ни растраченному в беспечной уверенности его самодостаточности состоянию, оставшемуся по смерти родителей Григория Александровича совершенно без управления, ни надменному отказу от устроения судьбы посредством изучения чего-то, что могло бы Григорию Александровичу помочь найти пристойно оплачиваемую работу, ни заносчивости, с которой он, уже явно демонстрируя несомненный и даже выдающийся талант в фотографии, отмахнулся от выгодных, но требовавших уважения к общественному мнению предложений, ни, насколько бы печально это ни казалось, постепенному угасанию тяги поддерживать самого себя в надлежащем виде – тяги оставаться приличным на взгляд человеком.

Вадим Арнольдович, встречаясь со своим товарищем, мог только вздыхать, давно уже отказавшись от попыток его вразумить наставлениями на путь истинный. Вот и теперь, подъехав к ужасному дому, в котором был вынужден поселиться Григорий Александрович, Гесс только вздохнул.

Несмотря на будний и поэтому рабочий для большинства людей день, Саевич был у себя, если, конечно, определением «у себя» можно было назвать темный, сырой, запущенный угол в полуподвале, отделенный от нескольких других углов, занятых такими же бедолагами, даже не стенкой, а попросту ширмой.

Объяснялось это просто: служба Григория Александровича строилась по скользящему графику «сутки – работа; двое – свободен». И получилось – для Вадима Арнольдовича, знавшего рабочее расписание Саевича, очень удачно, – что именно в тот день, о котором мы повествуем, Григорий Александрович наслаждался свободой. Безусловно, и при этом существовал риск не застать его дома – вообще-то фотограф далеко не всегда просиживал сиднем в подвале дни напролет, – но Гесс, приняв во внимание (позвонить он не мог, так как ни, разумеется, в подвале, ни во всем доме вообще никакого телефона не было) отвратительную погоду – хотя и сравнительно теплую, но талую и промозглую, – рискнул и выиграл. Саевич, обнищавший настолько, что не имел ни подходящего для такой погоды пальто, ни ботинок, которые не пропускали бы воду, вынужденно сидел у себя, хотя, вероятно, и был бы не прочь прогуляться и поэкспериментировать с одним из своих новых изобретений. Однако ботинки приходилось щадить для выхода на службу: если их промочить, едва ли они успели бы достаточно просохнуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю