Текст книги "Затылоглазие демиургынизма"
Автор книги: Павел Кочурин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
И поведал художнику страшный случай… Третьего году на Большесельском мосту парень голову топором оттяпнул своему товарищу… "Ты, – говорит, – топор-то зачем взял?.." "Да прихватил, кого может и рубану".
"Кого же" – говорит. "Да хоть бы и твой горшок запросто снесу". Приняв все за шутку, тот сказал: "А ну давай…" И нагнул голову… Он и маќхнул топором. Голова, как кочан капусты отлетела в канаву… Потом миќлиционера пытался убить. До суда повесился… И не Ваня Флеган, и не Васька Ухват – оба с десятилеткой.
– Десятилеткой, удивился художник.
– А что десятилетка-то ныне?.. – Старик Соколов Яков Филиппович поќкачал головой. – Когда ни семьи, ни дома своего нет, где в человеке миру взяться. Веры ни в себя, не говоря уже о Боге, никакой. Что народ веками берег, все ныне прахом изошло без добра-то в себе. Но где такое человеку понять, когда его понукают, как рабочую скотину, не даќют в себя заглянуть. Вот и получается, что ныне образованной-то бутыќлку обманом выманит у тебя, а то и отнимет у старушки. Знамо всех чеќсать под одно грех большой. Но откуда бы дремучести-то разбойной взяться и мошенничеству, если б добро было в почете. Без сердца и души раќзум и мутнеет. Признавать в себе такое – подрыв, вишь, власти. У нее все, как один, ангелы. Всего, вишь, в рот те уши, достигли развитого. На масле въезжаем в сладкую жизнь… – Старовер смолк, махнул рукой, и вроде как слова молитвы изрек: – Изыди искушение с языка нечистого…
Художник тосковал вместе со стариками тоской беззащитного пленника. Куда от такой беды уйти, она как горе вселенское, в тебе самом укореќнилось. Человек стал одиноким при всем общем, не с кем ему единитться в добре, все во зле. Не к чему и тянуться, быть сотворителем, как это заветано ему Господом, Творцом всего сущего. Душа его как бы в отлете от тела его, погрязшего во грехе. Все общее, тебя в нем и нет.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
На другой день Иван с художником собрались в Каверзино, в тот мир, о котором вчера тосковали старики и сам художник. Отправились как в поќиски утерянного мира, земли своей.
Встали рано, как и прежде вставали мужики, когда на пустоши кипела особая сенокосная жизнь. Это было как действо, указанное тебе небом.
Андрею Семеновичу помнилось хожение в Каверзило тропинками, протоптанными босыми ногами. Виляли эти тропинки лугами, полями, перелескаќ ми, вели, как думалось теперь, к чуду, особой жизни, какая ждалась, хотелось побывать в той жизни, какой жили древние предки… Теперь тропок, ведущих в Каверзино, нет. Разве кто изредка наезжает туда по перервопутку зимником на тракторных санях. Украдкой, воровски, чтобы увезти оттуда дельную лещину. Хотя чего бы опасаться-то: "Все живут "воровством", как я, как ты. Но совесть-то в тебе проявляется как привычка житейская. И ты таишься. Уж коли потом, в детях твоих, она на нет отомрет, если не от кого ей будет унаследоваться.
Сначала шли искореженной тракторами дорогой. На месте исчезнувшей деревеньки дорога разверзлась на следы к заросшим пепелищам, как к могильным холмикам на старом кладбище. И не в скорби печальной протоќптаны эти следы, а мытарно, в какой-то даже корысти без гнева, чтобы забрать что-то, опять же украдкой. Не твое ведь оно, ничейное, с исчезќнувших жителей этих мест. Андрей Семенович не сразу вспомнил название павшей деревеньки. Только когда отошли от нее обрадовано сказал Ивану:
– Охапкино, вот как называлась та деревенька. Слово-то какое. В нем есть что-то нынешнее: охапать, хапнуть…
Свернули в ельник на слабую тропинку, проторенную ягодниками. Вскоре следы исчезли. Пробирались целиком, выбирая в зарослях кустарника и леса прогалины. Каким-то чутьем Андрей Семенович угадывал путь, по которому следовали они ребятишками гурьбой в свое Каверзино. Вышли к ручью, остановились. Художник сказал:
– Тут, кажись вот и переезжали его. – Взглянул на высокие корявые ивы. – Да больше и негде было, – доказал он, – кругом болотина непроезќжая. А тут перебор. Наверное и татарове тут шли, держа путь через наќше Соколье болото к Великому Новгороду.
Ручей струился в глуши меж корней корявых ив… Берег в месте переезќда разворочен глубокими прорезями все тех же тракторных саней. Словно борозды пробраны тяжелыми плугами.
Сняли с плеч рюкзаки. Художник вынул блокнот, запечатлел в рисунке это историческое место. Так и сказал Ивану – "Историческое". Зимник тут шел через болото в новую землю новгородскую.
От ручья брели быльником, скрывавшем человека с головой. Запорошенныќми белыми лепестками отцветшей травы, выбрались на сухмень, наибольшей пригонок. Художник сказал вслух, чтобы унять смятение:
– Все вокруг одичало, изменилось, а тогда тут подчистую выкашивали, как бриќтвой все сбривалось. Сколько же добра-то недобирается… – Чего-то от досады в себе недосказал, как подумалось Ивану.
Пошли по возвышенности. Мелькнула в стороне выкошенная полянка. Чистота, благородна, ухожена. За березами, маскируясь будто танк от противќника, прятался стожок сена. Пригляделся кто-то к сочному покосу и тайќком, похоже не один уже год, окольной тропкой приходил сюда с косой и граблями. И черное пятно от костра под березой виднелось. Ночлег был в шалаше за стожком.
Проламывались наугад сквозь незрелый еще, молодой березняк, разросшиќйся на бывших покосных полосках. Заметили корявую старую березу в гусќтом ивняке, место сарая, определил художник. Подобрались к самой березе, и он воскликнул:
– Ба, сарай-то ведь тут был наш… Что-то вот навела на него… Чутье. Так и назывался: "Сарай Поляковых", каково, а?.. – И Андрей Семенович взглянул на Ивана каким-то озаренным от радости взглядом. – Память!.. Вот она в чем сила наша – память!..
В ивняке нащупали ногами гнилушки, остатки сарая… Художник опредеќлил: сюда вот выходили ворота… Старался увидеть что-то недосягаемое воображению Ивана. Перед воротами сухменная луговина с седой травой, наќзываемой белоусом, жестким, как проволока. Он свивался войлоком и не давал семенам другой травы проникнуть в землю и взойти, умерщвлял их.
В блокноте художника возник сарай слева от березы. Соломенная крыша, под князьком осиное гнездо. Ворота распахнуты, внутри сено. К стене справа от ворот приставлены гребли, косы, деревянные вилы. В порог вбита баќбка, возле нее молоток, которым только что отбивали косу. Снуют фигуры людей, закончившие свою работу дневную. Солнце в самой выси. Сбоку беќрезы костер. Над огнем, подстать жару солнца, на жердочках котелки и ведро для чая. В кипящую воду брошены горячие угли для очистки и ветки черной смородины. Все вспомнилось разом до малейших деталей. И вкус смородинового чая. Все это было как бы в березе, из нее исходило. Чеќрез нее и художнику все увиделось.
– Назовем так, – вымолвил художник, посмотрел на рисунок, потом на Ивана и задумался. Снова стал чиркать карандашом. Ветки березы, как устало опущенные вниз руки, никли к земле. Растрясенное сено на лугоќвине перед воротами сарая как бы прозрачно дымилось под зноем. Полднеќвное солнце палило нещадно. И это виделось Ивану в рисунке…
– Назоќвем так, – повторил художник. И вдруг обрадовался, – "Сон березы". – Опять задумался. – А может это сострадание ее, тоска, вызванная вот нашим появлением… Как?..
Иван сказал, сам не зная почему:
– Сострадание… – Только когда сказал, подумал: "Дедушка говорил о деревьях, что они живые, и страдают, и радуются. Значит, и помнить моќгут человека, ждать его и переживать. А потом радоваться. Но береза сарайная отвыкла от человека. И не знает еще радоваться ли ее?
– Сострадание, – высказал уже твердо художник. – Береза ловит звуки, глядит, слушает ветер, что он ей скажет, и нас вот. И ничего не улавлиќвает прежнего: ни скрипа ворот, ни звона кос, ни фырканья лошадей. Страшно ей, боится чего-то нового. Зверь привыкает к человеку, а как береза ждет человека, этого мы пока не знаем. – И спросил Ивана: – Видел, какие деревья растут около дома, и какие в лесу?.. Разные они, вот где раќзгадка…
Это Иван знал. Дерево, даже в лесу, если к нему изредка подходишь, отличаются от дерева, впервые увиденного. Примеченное, оно вроде приќрученного зверька, привыкает к тебе и начинает не бояться. Ждет, но и опасается все же, как все в природе опасается человека. Об этом дедуќшка говорил.
– Все во Вселенной живое!.. И все боится человека. – Иван изумился, его мысли высказаны и мысли дедушки. А художник размышлял: – Вот что нам надо крепко уразуметь: быть добром к природе! – вымолвил он уже тихо и с грустью, будто что-то совсем непосильное: – Недоброта к ней, живой, тут и наша гибель человеческая…
2
Дедушкину кедровую рощицу они нашли легко. Важно было Андрею Сеќменовичу отыскать свой сарай, его место. От него он мог выйти наугад в любой уголок Каверзина.
Кедры открылись неожиданно. Даже не сразу поверилось, что это кедры, посаженные дедушкой. Иван ждал увидеть что-то не свое, необычное, совсем не похожее на то, что растет у них в лесу. Художник и вел взглянуть его на такое необычное, загадочное. А тут сосны в гуще леса. Тайну надо разгадывать, она всегда в обычном.
– Ну вот и она… рощица, – проговорил художник без удивления, будто ее уже раньше видел.
Моховцы о кедровых лесах знали по слухам. Где-то они в Сибири. У Кориных угощали ребятишек кедровыми орешками, и они щелкали их крепкими зубами. Это было в детстве Андрея Семеновича. Потом они, ребятишки, бегали подивиться на кедры в Травниково, в бывшую помеќщичью усадьбу. И вдруг прошел слух: "У Игнатьича в Каверзине кедры растут". Поглядели, но дива не было. Вот если бы шишки висели, как на травниковских кедрах.
В овиннике у дедушки тоже росли пять молодых кедров. Они были для показу. А тут целый лесок кедровый. Тайга, руками сотворенная.
Художник подходил то к одному, то к другому деревцу. Он уловил чудо в этих деревцах, росших в его Каверзине. Но Ивану не мог его показать. Чудо видится только самим, а не показывается кем-то. Оно всегда в обычном. Обычное, когда в него пристально вглядываешься, и чувствуешь великую тайну, за разгадкой которой и открывается чудо.
Вошли вглубь рощи. Пахло разогретой смолой. Лучи солнца пробивались сквозь просветы в хвое, пестрили землю, усыпанную крупными буќрыми иголками.
За кедрами стояла стена глухого осинника. В него не хотелось вхоќдить. И художник, обернувшись к кедрам, сказал Ивану:
– Вот будущие наши леса – эта роща. – И с какой-то опаской тут же оговорился, – но это не значит, что осинник, ивняк, кустарники разные надо уничтожать. Раз они есть на нашей земле, значит, необходимы ей.
Прошли к двум старым елям, стоившим колокольней в березняке и осиќннике. Корни елок прикрывались мягким зеленоватым мхом. Художник взял за плечо Ивана, подвел вплотную к этим елям. И смутил его вопросом:
– А что же ты, Иван, не спрашиваешь, где стоял сарай дедушки?.. Игнатьевых, говорили. Вот тут, воротами на самый полдень. Солнце прямо в ворота и входило. Кому березы, а дедушке, Игнатьевым, сосны да ели любее были. Елка – это целый сказ. Берендеево что-то. Мудрость в ней, грусть и приют… Сосна – побуждение светлых и смелых мыслей. А кедќры, брат, – тут все вместе: сказка, чародейство и надежда на будущее. Мечта вроде бы бесконечная и никогда вволю не осуществимая. Все в жеќлании. И руки к ним тебя зовут, и глаза просят взглянуть.
По другой дремучей ели, стоявшей чуть в низинке, они нашли колодец. Он прикрывался тяжелыми, опущенными вниз сучками этой ели. Сруб сверх, почернел, промозг, но не сгнил. Верх колодца был завален сушќняком. Сбоку, под сушняком – нора. Какой-то зверек, а может, и не один, ходил сюда пить.
Иван спросил художника, сам не зная почему, где был сарай Жоховых? Не верилось, что у них тоже был сарай с воротами на полдень. Саша Жохов упрекал дедушку, что нагуменники оставил в Мохове и хранил в них сено и солому. Мужицкие строения, по Саше, вид новой деревни порќтили, а сено и солому, как везде, в стогах надо держать.
Андрей Семенович сказал, что у Илюхи Жохова такого сарая, как у всех других в Мохове, не было. Устроена сараюшка на столбах меж двух берез. Махнул рукой в гущу зарослей: вот. Немыслимым считалось на пустоши без сарая. Деревня заставляла всех жить по-людски. Как другие, так и ты… Не на худое, а на хорошее гляди. Жоховы ходили за водой на дедушкин, Игнатьев, колодец. Поблизости сараюшка их и стояла. Верќнее – большой шалаш.
Отринув мысли о Жоховых, Андрей Семенович сказал Ивану:
– Вот и подобрались к былой моховской жизни. Они устраивалась так, что скрашивала задором тяжелый мужицкий труд. Все свершалось на миру. Каждому хотелось быть не хуже другого. Соревновались, не зная этого развратного слова. А ныне только это слово и гудит в ушах без самого дела. – Ровно бы кого упрекая в чем, высказал: – бесхозяйственность, это и есть безнравственность душевная, торжество зла… Добро в миру блюли, его миром и приходилось отстаивать. А плохое само лезло, даже и пинков не стереглось… Тернист путь к человечеству в человеке.
Смысл последних слов художника Иван понял так: человечество в себе – это не вещь, а вроде как добросовестности, которая живет в тебе вмесќте с ладом в труде. Она и верно – не в каждом. Даже вот и у мальчишек. И откуда ей взяться, если нет ее в доме, у каждого в своем.
Пошли снова к кедрам дедушки. Художник приглядел место, раскинул леќгкие мольберт. Кроны трех кедров ярко освещались. Низ затемнялся осинќником. Художник выделил на рисунке сучок кедра. Будто вытянутая рука с растопыренными пальцами останавливал осину: погоди, попридержись, не твое тут место. Сучок этот сам по себе не бросался в глаза. Иван его заметил только после взгляда на рисунок. Пришла мысль, что кедр власќтелин в силу своего благородства в этом осиновом и березовом царстве. Кедры посажены человеком с особым смыслом, и лесной мир обязан их приќнять и сжиться с ними.
Мешали слепни, пауты, жалили сквозь рубашку, застревали в волосах, выбивавшихся из-под кепок. Запах красок их не больно отпугивал.
– Это для памяти, – сказал художник о рисунке, – зарисовка для больќшой картины. Она уже рождается, осознается. В двух мирах мы живем – в прошлом и будущем. Все в них.
Засветло они успели соорудить шалашик. Перед входом в него разложили костер, подбросив в него еловых веток для дыма. Лепились тучей комары, сменившие дневных паутов и слепней. Дым отгонял их, но отдельные особи проникали вглубь палаши и писком напоминали о себе.
Над огнем повесили котелки с водой из дедушкиного колодца. Когда вода закипела в них, Андрей Семенович бросил в каждый котелок по большому березовому углю. Угли закипели, вобрав в себя накипь, вода стала чистой, прозрачной. Сварили кашу, заварили смородиновый чай.
Уют шалаша при костре располагал к разговору, к воспоминаниям. Комаќрики все же зудели, и они отмахивались от них можжевеловыми ветками, запах которых им не очень нравился.
Ивану не терпелось спросить Андрея Семеновича о Кузьме Польяичкине, о котором в разговорах с дедушкой в сарайчике-мастерской старики вспоминали с каким-то особым чувством улыбчивой доброты. Днем они отыскали березу, росшую возле сарая Кузьмы Польяичкина. Это и поќбудило Ивана к расспросу о нем.
– А что, больно жадными были Польяичкины, – спросил Иван.
– Жадными не назовешь… Даже и не скуповатые, а бережливые. Особеќнно Кузьма. Расчетливый, свое берег, а до чужого не дотрагивался, – отќветил художник. – Одним словом, честные крестьяне, заботливые о своем завтрашнем дне. В крестьянстве нельзя без этого. Кузьма своей бережлиќвой скупостью как бы берег свое рукотворное добро. Брошенное вот поќдбирал. Чье бы оно не было, а не должно пропадать…
Андрей Семенович задумался, помолчал. И самому было интересно вспомнить то время. Разговоров шутливых о Польячкиных много ходило. Да и кого в своем миру молва шутливостью обходила… А с прозвищем Кузьмы так вышло: по утру в сенокос пришла тетка Зинуха, жена Кузьмы, на пустошь, сюда вот в Каверзино. Принесла снеди из дому. Когда в полдень сели обедать, Кузьма взял вареное яйцо, поглядел, подумал, спросил: "Все что ли, матка, яйцо-то крошить в квас. Или польяичка оставить?.. Зинуха ответила: "Кроши коли все, намаялись поди, так и не грех… Кузьма яйцо располовинил, увидел два желтка. "Больно нынче, большое попалось, одно, вишь, за два". Зинуха знает, что батьку тут не переспоришь: "Ну, гляди, – говорит, – оставь коли польяичка". Но тут стаќрший сын голос поднял: "Да что, тятя, не с колесо же оно". Дочери молќча прыснули в платки, это Кузьму осердило. Но тут мать решила сыну потрафить: "И верно, батько, кроши коли все, курицы-то нынче хорошо несутся". Тут Кузьма басом заговорил: " Мать транжирка и детки по ней…" Помолчал, подумал: "Богаты больно, а мне в город с чем будет ехать, с пустом?.. Костюмчик умник твой просит. И вертихвостки загляќдывают в батькин карман"…
Польяичка осталось. Спрятала его Зинуха в угол корзины до ужина, скатертью прикрыла. Легли отдохнуть. Кто на воле, кто в сарае, пряќчась от зноя. На князьке ворона сидела и все видела. Долго не думая, слетела, улучив момент, и польичка как не бывало. Кузьма на Зинуху: "Не уберегла, плинда, все не руками делается". А та на него: "Ворона-то проворная. Над тобой, больно жадным и подшутила. За скупость даже Господь Бог ангелов своих наказывает…" Зинуха была бесхитростной. Вечером шли бабы с пустоши домой за снедью, она все и рассказала, как ее Кузьма яйцо делил. Тут же вся пустошь и все Мохово знало, веселилось, рассказывая об этом. С тех пор и пошло: Кузьма Польяичкин, да Кузьма Польяичкин. В святки не обходилось без того, чтобы ряженые не представили Кузьму, как он пол-яичка в квас крошил, и как ворона подхватила другую половину. Тогда все пионеры боролись с пережитками "предков".
Ивану жаль стало Кузьму Польяичкина. Смеяться не хотелось. Да и Андрей Семенович не смеялся. Назвал его сметливым и проворным мужиком. Да и один что ли он по половине яичка в то время в квас крошил. Сами себя как бы и высмеивали. А Кузьма честно жил, в купаных вот не ходил, как те же Жоховы, никто его в воду с Шадровика не сталкивал в нашу реку Шелекшу.
3
В шалаше они провели три дня. Исходили всю пустошь вдоль и поперек. Нашли и признаки деревеньки Каверзино, заросшие борозды пашни, бугры, ямины. Может, это и были следы поисков татаровых кладов.
Ивану представились разное картины – веселые и грустные. Моховец жил каждый по себе и не походил один на другого. Со своим проворством и со своей бестолковостью. Забота была о хлебе, о своей полоске, о скотине. Так и шло – одно себе, другое скотине, без которой не жить. Без нее не только голодно, но и пусто в доме и на душе. О душе и была – забота, о покое, чтобы он был в доме.
Когда источенные комарами и мошками, искусанные паутами и слепняќми (художник удивлялся, неужели и раньше так жалили их) вернулись в Мохово, Иван почувствовал себя другим человеком. Теперь он знал, чеќго жалели старики. Потерян мир, который их единил друг с другом, со всем, что вокруг, с природой, даже другими народами, с самим небом. Жили в нужде, тоже в каком-то притеснении, но не отнималась внутреќнняя свобода души. Это все было дороже нынешнего "достатка" – денег, которые тут же уходят на водку. Да и достаток ли это, когда тебе чеќго-то выдают и не тобой заработанного. Вроде подачки выклянченной своего же, у тебя отобранного. О чем бы не подумал, все загадки.
И возникал безответный вопрос: "Как же так получилось, что куда-то отошла от них их планида мирская". О "планиде" молвил как-то Старик Соколов Яков Филиппович. В Ивана как-то по-своему, в своем уже осмыслении и входили его слова, порождали свои мысли.
Иван представил дедушку каким он был, когда Каверзило звенело коќсами, голосами людскими, вольным ржанием сытых лошадей, стуком тележных колес. По вечерам в тумане дымились костры, от которых шли запахи немудреной деревенской еды?.. Сведущим дедушка был тогда и могучим. В ладу со всей природой – лесом, полем, лугом, рекой, ручейком малым – со всем миром, каждым кустиком земным. И никто ему в своем узнавании и видении чуда не мешал – чудо это было во всем. Этот мир как бы повелел дедушке и кедровую рощицу посадить на своей пустошной полоске. И многое он бы еще сделал. Но отняли у него волю. И нет уже у него своего счастья сотворения по велению небес, вселенского мира. Он в путах темных сил и вместе со Стариком Соколовым Яковом Филипповичем разрывает их, как может, чтобы возродиться в свободе и воле в свое время.
Первой их встретила мать. Выбежала из телятника навстречу:
– Ой пропавшие. В такую-то глушь забрели и нет и нет вас. Где же вы там жили-то, ведь ни сараев, ни сена.
Дедушка приехал с покосов под вечер, Иван подбежал к нему вроде как соучастник его дела. Пришел Андрей Семенович. В сарайчике-мастерской дедушка снял с полки выпиленные круги от отводов различных деревьев, разложил на верстаке. Желтая, белая, оранжевая древесина и всяких друќгих оттенков. Сказал:
– Вот какое богатство в нашем Каверзине было и есть, гляди узнавай пользу, сотворяй чудо свое из этого чуда. Молодым теперь заново к этому дорогу торить. Красота неописуемая, целый кладезь нераспознанного. И это все наша жизнь, а в ней дело твое. А мы и узнавать его не хотим. С высока смотрим на это все обыденное и простое, чего думается много… А понять разумом, с благодарностью принять это дарованное нам небом, не хотим, лень разума ополонила нас, всех и каждого по отдельности.
О художнике, Андрее Семеновиче, Иван подумал тогда: "Видел в разных краях всего и всякого больше чем дедушка. Но может рассказать только о том, что видел, а дедушка и о том, что пережил, что сам сдеќлал, и что хотел сделать. Это все ему дано не увидением разного, а тем миром божественным, небесами, под которыми он живет. Мир дедушки бога-че, нутрянее, чем у других. Ему, как и Старику Соколову Якову Филипповичу неузреваемыми силами и подсказывалось, как сохраниться в этой жизни для будущего мира, который настанет, должен настать, по изжитии нелада. Это все вроде как неосознанно входило в Ивана своим рассудком.