Текст книги "Затылоглазие демиургынизма"
Автор книги: Павел Кочурин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
После каждых таких разговоров дедушки с Михаилом Трофимовичем, бабушка Анисья ворчала, опасаясь за дедушку: "Чего, старый расхрабрился. Усы топорщатся, как у Петра Первого в фильме. Царь-то сам карал, кого надо, а тут тебя "отдергают"… Анна тоже опасалась за дедушку. Но, как иначе ему быть, дело-то надо делать и в то, что слово его, сказанное Сухову Михаилу Трофимовичу, когда-то возьмется в толк, вспомнится не то, что ходил в "Первых", а вот то, что простой мужик ему когда-то говорил. В Сухове и впрямь как бы копилось дедушкино слово, идущее от земли. Недаром же вот его Корнем называет иногда и сам "Первый". Когда-то мужик уповал на Господа Бога, одолевая свое бессилие в вере в Него. Теперь страх одного человека от другого человека. Тут уже и без веры в себя самого, есть вот "Первый", он и стережет тебя и карает по-своему.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Перед Анной Савельевной, как из небытия, в горестные минуты, представало укором одно зимнее утро. И нельзя было этот укор в себе заглушить, как нельзя помешать тому, что уже было и жило.
На складе в Большом селе выдавали на трудодни зерно. Долго тянули, но вот "нелегкий вопрос" вроде бы разрешился… Миша Качагарин запряг Побратиму, взял в сани Анну и Пашу. Прихватили по два мешка. На большее не рассчитывали. Когда жили моховским колхозом – к каждому дому со склада не по одной подводе привозили.
Вернулась Анна с легкой поклажей. Молча сбросила, что принесла, печку под бок Ивану, сыну. Он катался на коньках и провалился на тонком льду, пробежал домой. Бабушка Анисья поохала, переодела внуа в сухое и велела лезть на печку. Подала кружку горячего молока с медом. Дедушка спросил, где он провалился, в каком месте. Сказал, что реку свою надо знать. В том месте, на стрежи, лишь в лютые морозы лед крепкий. Иван лежал на печке головой к свету, рассматривая книжку с картинками. Мешок, брошенный матерью под бок, был холодный, пах затхлой сыростью. Он затолкал его на горячее место, сам поотодвинулся от него. В другой раз мать сразу бы заметила, что штаны сына висят на жердочке перед печкой, посердилась, повздыхала, как и бабушка. А тут гнев застил глаза. Раскрасневшаяся, сбросила с плеч платок, расстегнула фуфайку. Хотела было снять ее, но раздумала. Сказал, чтобы все в доме слышали:
– Вот, за целый год наградили. Курицы прокормить не хватит. Да и будет ли клевать курица-то, одно название, что зерно…
По урожаю должен бы выйти полноценный трудодень, килограммов по десять разного зерна. Рожь по парам удалась, пшеница уродилась, овес, ячмень. За пары, что он оставил землю пустовать, дедушке душу рвали. На совещании, как он говорил, костерили, насмехались, унижая: "Земля у него, вишь, живая, отдыха требует. Лечить ее надо, надорвалась"… Проходу не было от областных контролеров: "Не досеяли, пустовать пашню оставили, район подвели". И вот теперь за "ослушание" председателя, а, вернее, колхозников, наказывали – трудодень на нет срезали. "Спустили" непосильный план, заявив: "Если бы все поля были засеяны, хлеба в колхозе было бы больше. За недосеянное и расплачивайтесь". Именно так разъяснили колхозникам "пустой трудодень", сваливая все на председателя. Дедушка отмалчивался. вместо полноценного зерна на трудодни и выдали отходы с костерей.
Бабы подняли возле склада гвалт: "Что же делается-то, заработанное отняли. Не уродилось бы, так и не обидно. В колхозах, где с полей семян не снимали – недовольства нет, бог не уродил".
Колхозники винили за "пустой" трудодень не дедушку, но сам-то он брал вину на себя: Хлеб-то от него увезли, он не сумел отстоять. Старик Соколов Яков Филиппович не то чтобы успокаивал дедушку, но сказал, как он заявил, "евангельское": "Что случилось, то и должно было случиться, оно как бы сверху нашло, по воле "Первого" и "Первых". Это болезнь нас, человеков, коей не скоро еще придел времени изойти…" Анна тоже сердилась не на дедушку, но раскричалась-то дома на него. И тем в дом внесла печаль.
Дедушка сидел у окна, подшивал валенки Анны. За домашней работой он отходил душой от председательской приневоленности. Тут никто за его делом не следил, не подглядывал и не подсказывал. Дмитрий тоже что-то выстругивал в сарайчике-мастерской. Тамара и Настя шили в пятистенке. Стрекотали на машинке. Иван прежде, чем убежать на реку, разгреб дорожки возле дома, принес воды из колодца. Анна собиралась, вернувшись со склада, сбегать на ферму, поосвободиться пораньше и побыть в воскресенье со всеми дома. На вечернюю дойку дочек взять, коровы к ним уже привыкли.
Но злополучный мешок с костерей все вверх дном перевернул. Подстегнули назойливые мысли, что и детей та же участь ждет, что и родителей. А дедушка, председатель, будто глух ко всему, ничего не видит и не слышит. Верят вот со Стариком Соколовым Яковом Филипповичем в какое-то завтрашнее чудо. А оно, чудо-то, вон где, на печке лежит брошенным под бок сыну.
– Неужто им всем так жить, – расходилась все больше Анна?
Знала, что досаждает дедушке, но не могла сдержаться. За высшее начальство всегда несет вину низшее. Это дедушка с Яковом Филипповичем как бы между слов всегда проговаривали. А дело-то поправить может только разум хозяйский… Дедушка молчал. Ее и молчание дедушки сердило. Будто и вправду во всем его вина.
Тамара и Настя притихшими сидели в пятистенке. Машинка перестала стучать. В доме не водилось ругани. Иван сжался на печке, глядя в книгу и не видя букв. Бабушка Анисья отошла от печки к окну, чтобы ее не видели и самой никого не видеть. И там примолкла.
Слухи с осени ходили, что трудодень ихний опять оголится. Аванс-то запретили выдавать. Уполномоченные чуть ли у складов дежурили. Не дай Бог, Корень самовольничает. Председатели других колхозов ухмылялись, прослышав, что моховец вроде бы сулить всем большие килограммы на трудодни… Для дедушки не была неожиданной бабья ругань на складе. Как без этого, уж совсем коли немота. Брала досада на свою беспомощность. Оставалось одно – терпеть. Терпелось и тут стерпится. Век-то может длиться всю жизнь по чужой воле.
Область год от года "горела". На кого можно и спускали дополнительные планы по госпоставкам. Сухов, как мог, противился, остерегал: "Веру в себя трудового народа подрываем этими дополнительными планами". Ему прямо сказали "насчет веры": "если у вас она подорвется, то партбилет – на стол. И идите в колхозники". Дедушке представитель из области с упреком, а понимай с угрозой, заявил, что не по-коммунистически вылезать ему с жирным трудоднем, дразнить другие колхозы. Лучше, выходит, когда всем плохо, чем одному хорошо.
Под строгим контролем уполномоченного-организатора и вывезли с колхозных складов все зерно. Тут же в "Заре коммунизма" большесельского председателя расхвалили. В конторе, когда дело было сделано, склады опустошены, уполномоченный, желая "повеселить" дедушку сказал: "Теперь вам, Данило Игнатьич, осталось только смеяться". Дедушка намек уловил, высказы об Александре Македонском не раз слышал от городских гостей. Поняв усмешку уполномоченного сказал: "Значит, понимаете, что и мы голенькие, как бухарские купцы, обчищенные великим полководцем. Сравнение хорошее, вот бы и поделились с начальством". И вроде как припугнул: "Или это право за мной оставляете?.." Уполномоченный заерзал, не ожидал от мужика "такой прыти". Дедушка, понимая, что он такой же посланный, как и воины Македонского, успокоил: "Можно ведь и нам иногда пошутить, – усмехнувшись, досказал, – в иных анекдотах – все как в зеркале наяву видится. И верно, чего бы пугаться таких анекдотов. Уважать надо народную мудрость… Призываем же к этому…"
Святая Русь в утайку смеялась сама над собой, как вот и вольный мир над "культурной революцией" другой великой державф. В смехе, в высмехе, вроде бы полушутя, к слову, замечал Старик Соколов Яков Филиппович, кроется истина – указание хода жизни, только вот понимается она не сразу инее всеми. Порой, и в угоду неподобия толкуется. Дедушка в держался таких разумений. К начальству "не ластился", держась правила: поддакивать глупому королю – королевство губить. Худо, когда при таких королях держишься правды, но худо тебе одному, значит уже хорошо… Вина перед "королями" дух дедушки возвышала, а перед селянами – гнела. Потому он и молчал, внимая разневанной Анне. Головы своей в ее сторону, терпеливой праведницы, не мог повернуть. Там, за ней – народ.
Вышла Тамара из другой половины пятистенка и Анна, мать, вспыхнула в гневе с неунимаемой яростью:
– Вот кончайте школу и сразу к теткам в город, – как бы накинулась она на дочь, вроде бы чего не понимающей. – А то будете всю жизнь отсевы получать за ударную работу.
В доме стояла тишина. И ее, как портной ткань, рвал голос Анны. Дедушка нагибался ниже, покрякивал, протаскивал сквозь войлок дратву, сдерживая в груди рвущую сердце боль. Постукивал черенком шила по строчке на валенке, заботясь этим постукиванием о прочности шва, а молчанием о мире в доме.
Анна уже не знала, как удержаться и успокоиться. Хваталась без нуждыза чугунки на шостке, за ведра, переставляла с места на место, кричала:
– Не хочу, чтобы дочери ходили с такими вот опухшими руками доярок. Хватит и нашей загубленной жизни…
Дедушка и тут не проронил ни слова, как бы этим соглашаясь с Анной. И Анна это его согласье с ней уловила. И устыдилась. Жизнь-то враз ведь не переиначишь. Села на стул возле переборки, расплакалась навзрыд. Поплакав, сказала:
– Ту уж прости меня, тятя. Наговорила, накричала сама не знаю, что на меня нашло. Наслушалась разговоров возле склада и прорвалось. Будто уж и жизнь кончается. О жизни вот, о детках, не о себе забота. Сердце-то и не сдержать…
Дедушка обернулся к ней. Вроде как ничего, никаких сердитых ее выкриков и не слышал.
– Ну и ладно, – сказал он Анне. – Высказала-то правду, но как ей сразу-то к нам войти, вот и сердитость. Оно и пройдет. Где же еще выговорить свою боль, как не дома. С понятием все и сладится.
– Пойду, уж коли на ферму, – вымолвила Анна. – Паша тоже пошла.
Накинула на голову полушалок, и вяло, с покрасневшими глазами шагнула к двери, как во всем виноватая. И перед домом вот, и перед коровами, которые ее ждали. Дочек не взяла: "Одна уж управлюсь".
Неладное в доме при жизни дедушки, вспоминалось, будто случившееся с кем-то посторонним, а не с кем-то вот из Кориных. Какой-то другой человек, неведомый и невидимый мог ссориться в доме, где жил дедушка.
Когда дедушки не стало, этот открытый спор с ним, почти единственный, вспоминался и бередил душу Анны. Что было, того не отринешь. Но всегда слышался голос дедушки каким-то внутренним чутьем, и приходило успокоение. Дом не покидали добрые души Кориных…
Перед глазами Анны в минуты печали возникал знавший правду жизни седой человек. Стражущий и сострадающий тебе, страждущей. Разводил осторожно, ровно боясь кого-то задеть, руки с колцами дратвы, сжатыми губами держал щетинку, всученную в нить, чтобы ненароком не обронить неверного слова. Не все могли жить той верой, какой жил он. И не у всех была его терпимость. Тогдашнюю жизнь он не хвалил. Тяжка, как от недуга застаревшего. Страдал, но верил в разум человеческий, кой будет править Святой Русью. Святая – это значит по его – единая, цельная, вольная во всякой вере, в коей любовь и добро. Они были вдвоем пока что со стариком Соколовым Яковом Филипповичем, твердые и упорные в такой вере, что узрится народу нашей великой страны праведный путь. И они берегли в думах своих и словах для будущего люда как бы кем-то поведанное им добро.
В тот вечер, когда лежало еще на печке принесенное Анной зерно, выданное на трудодни, пришел к дедушке Старик Соколов Яков Филиппович, парторг колхоза, высказал свое мнение о бунте, как это назвал Авдюха Ключев, баб и мужиков у склада:
– Беда наша с Игнатьичем в том, что мы вроде бы и знаем, как бы надо поступить, но вот нам не позволили, полкнули на худо, во вред делу. Но бунт поднимать против этого еще более худшему идти. Время в терпении наш нынешний помощник. Так наречено нам пережить нелад.
Дедушка покачал головой, покивал, как обреченный кару нести, вымолвил с печалью:
– Что говорить, Филиппыч, знамо не той жизнь была бы, коли сам думал и решал. При хорошем деле следует и хорошее слово. А нам в слове несут страх, а он опять же, рождает плохое слово.
Тем миром, где копится добро и крепится дух человеческий, дедушка считал семью, в которой не место сраму. В такой семье и ссора, если уж она случается, чесна и чиста, потому что человек до конца выговаривается и приходит к согласию в любви. Исчезает страх и укрепляестя надежда в завтрашнее лучшее. Душа очищается в воле своей. Анна, порой, нарушала мир Коринскогого дома, но в доме же находила и душевный покой. И все больше убеждалась, что если все делать так, как во гневе порываешь – уйдет добро и от тебя, и из дома. Дом – живой, он всеми силами старается сохранить в себе добро и любов. А с исчезновением Коринского дома, меньше лада станет не только что в Мохове, но и на всей нашей земле. И это Анна понимала, и гасила в себе бравшее неверие во что-то скорое лучшее. Живем вот мы, опутанные какими-то тенетами и ждем, кто выпутает нас из этих паучьих тенет. Слухи разные ходят о каки-то переменах, а тенеты, опутывающия нас, остаются на нас. Катимся по чьему-то неуму, как пустые дровни, спущенные с горы озорниками. Кто же мы тогда сами-то без своих дровней. Эти мысли и глушили в Анне стены коринского дома.
Зимними вечерами дедушка со Стариком Соколовым Яковом Филипповичем присаживаются у топящейся лежанки, рассуждают в тихости, как бы ищут ответы на те вопросы, которые и Анну волнуют. Как-то не прямо, иносказно, выговаривают слова. Запомнился вот высказ Якова Филипповича:
– Мы, Игнатьич, как ходики настенные тикаем под тяжестью гирек. Гирьки лягут на дно, и мы перестанем тикать. Тогда вот, коли на то Божий Промысел, и обновимся телом и душой. Одно остается держаться в терпении методой моей "запротив". На словах-то соглашаться, а делать-то все по-своему наскотлько это можно.
Это было повторено Стариком Соколовым Яковом Филипповичем после очередных слухов о введении, может, сотого новшества в колхозную жизнь. О велениях таких и Якову Филипповичу, и дедушке, не говоря уже о мужиках-колхозниках, меньше стало думаться. Да и сами "велители" о них порой забывали. И перестали держаться своей неистовой веры в исполнение своих велений. И Старик Соколов Яков Филиппович говорил, что оттого наша жизнь не движется дальше разговоров, что они, эти разговоры, не свои, исчужа к нам приходят. Разговоры велись каждый раз вроде бы об одном, но всегда с какой-то особостью. Вчерашнего-то уж сегодня не бывает.
И все же мысли раздорные Анну одолевали, боль была за судьбу детей. Порой думалось: бросить бы все вместе с домом, как другие делают, и уехать… Но, как вот на это решиться, коли дедушка – председатель колхоза. Что скажут о нас и как на это посмотрят, опять же власти. И городские гости приезжают вроде к себе домой. И те же коровы, телята на моховской ферме, и они вроде как совестят. Без них, Кориных, фермы уже в Мохове не будет. Приходишь к ним, а они глядят на тебя с грустью, будто мысли твои разгадывают. Поневоле и свыкаешься с нерадостью. Она, радость-то только в мыслях, в рассуждениях дедушки с Яковом Филипповичем. Почто же вот нам дано такое житье и кем? Оно не Божье, не по природе нашей. А иначе и без такой веры, как род свой длить?.. И все назойливее пронзает сознание вопрос: кто же вот вселил в нас и удерживает не по воле нашей наше зло в нас. Неужто люди сами по себе до этого дошли – мужики, крестьяне. Как и кто, и почто их разума-то лишил?.. Это были мысли Анны Савельевны как бы втайне от дома, но дом гасил их, и надежда не оставляла ее, что детьми все выправится.
ПОВЕСТВОВАНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
От Ивана
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
В свои дошкольные и школьные годы Иван видел отца только по вечерам в субботу и воскресенье. И он запомнился ему той поры гостем, радовавшим домашних своим появлением, а ео и сестер гостинцами, какие продавались в эмтеэсовской лавке.
К завтраку выходил в чистой выглаженной рубашке, чаще в белой, в черных брюках, желтых ботинках. Выбритый, приветливый, улыбающийся. Бабушка Анисья застилала большой стол льняной скатертью домотканой. Мать вынимала из буфетв-теремка тарелки с цветочками, клала возле них блестящие ложки и вилки, ножи. Было все торжественно и радостно свободно. Эта торжественность и радость лучилась как бы от дедушки, приветно-молчаливого и тихого. Прибегал из Большого села Толька Лестеньков, сын Агаши Фронтовички. Иной раз мать и не отпускала Тольку, стеснялась, что надоедает. Тогда дедушка посылал за ним Ивана:
– Сбегай-ка, Ваня, проведай, что это сынка-то сегодня нету.
Часто Толька оставался ночевать. Спали с Иваном на одной кровати. С утра до завтрака, до того, как протопится печка, отец с дедушкой хлопотали по хозяйству. Поправляли кое-что, чистили и чинили в хлевах. Для Ивана и сестер тоже находилась работа. И вошло в сознание: сидеть сложа рука – плохо жить.
Уютно было по вечерам. Пили чай. Чистился по субботам к приходу отца самовар. Это была обязанность Тамары и Насти. Они протирали бока его кислым молоком с клюквой.
В сенокос по воскресеньям отец со своими сестрами и их мужьями (они всегда подгадывали к сенокосу) до солнца отправлялись косить на колхозный луг. Днем ребятня в помощь им сбегалась ворошить сено, сгребать, складывать копны. За неделю дядья с тетками столько накашивали, сколько все Мохово за все лето не успевало. Трудодни записывали бабушке Анисье "хлеб-соль". Вечерами ходили за Шелекшу косить для своей коровки. Тут уж как бы тайком.
Весной во время пахоты и летом в разгар уборки-жатвы отец приезжал домой поздно вечером, в воскресенье уезжал. Часто и по неделям не появлялся.
В зимние вечера к дедушке в сарайчик-мастерскую наведывались старики, мужики полюбопытней. Иван присаживался возле печурки за маленьким столиком, рисовал цветными карандашами дома, деревья, птиц, лошадь – Побратиму Миши Качагарина. Коров, трактор, самолеты. Бабу Ягу в большой ступе, Иванушку сказочного, едущего на печке с широкими гусеницами. Гусеницы, объяснял он, чтобы Иванушка в грязи на наших дорогах не утоп или в сугробе не застрял. Разговаривал с нарисованными на бумаге фигурами словами стариков: "Земля наша не базар, где с утра одна торговля, а к вечеру дркгая". "Мужик тоже не купец, с полем не торгуется". "Не за сегодняшнее, а за завтрашнее старание поле тебя благодарит". "За грехи сеятеля земля страдает".
Вначале с недоверчивостью мужики поглядывали на Ивана: "Ладно ли обо всем говорить при парне-то?.." У дедушки был свой взгляд на жизнь: "Не заговорщики ведь мы, чего парня таиться. Беды ему не будет от нашей правды". Старик Соколов Яков Филиппович тоже так считал: "Им, молодым, жить, а от кого жизнь узнавать, коли не от нас. Иначе на старых узабинах свои телеги поломают". А Федор Пашин и дед Галибихин все с какой-то своей осторожностью приглядывались к Ивану. Парень нечаянно взболтнет чего-нибудь кому не надо. Они оба так и не могли изжить в себе свой страх. И тут опасались, говорится-то всякое.
Иван сказал трактористу на своем рисунке: "Не надо, парень, заново дорогу торить, она до тебя проторена". Дедушка спросил: "Кому ты, Ваня, там объясняешь?.." Да Леонид Смирнов не по той борозде поехал (тогда еще Леньку Смирнова не называли Тарапуней).
Ивана завлекала игрна в пахарей и старики к нему привыкли. Даже что-топытались и подсказать, разглядывая рисунки его.
Все в доме происходило на глазах Ивана, Тамары и Насти. Вот она жизнь – смотрите ее. Чего не сразу уразумеете, опосля рассудите. Другие моховские ребятишки рассказывали друг другу о домашних ссорах и этим выдавали себя как бы за взрослых. У Кориных такого не водилось дети не могли порицать отца или мать, и тем более, бабушку. Это им подсказывалось самим домом. В нем никогда никого не осуждали, все изживалось в согласии и миру, духом житейским и удерживались нравы. Но дети не были безлико покорными, старались сами рассуждать и понимать и не торопиться с суждениями о ком-то и о чем-то. Дедушка говорил: "Сголовой дело делай по слову верному. А от неверия в себя опять же рассудком оберегайся и молитвой". Это и было перенято от дедушки внуками, держалась в уме его присказка: "Ум к уму – миллион в суму".
Иван не мог взять в толк, почему дедушка, который все знает, больше молчит, когда что-то делается не так, не по его, а зачастую и не "по уму". Вот мать ругалась, а он ни слова ей в ответ. Бросила на печку мешок с костерей с явной обидой на дедушку-председателя. То, что мать не по напрасну сердилась, Иван понимал. Значит, это и дедушка признавал. Тогда почему он не делал все так, чтобы не было у людей обид?..
Когда мать отругалась и умолкла, бабушка, оказавшись с ней рядом возле печки, сказала тихо:
– Ты уж, матушка, не бери все близко к сердцу. Беды-то наши как напасти лиходейские. Жалобы и слезы им нипочем. Миром в себе их и надо изживать. Иначе-то беда себе самой.
– Ты уж и прости меня, мама, не сдержалась вот сразу-то, – ответила смиренно мать. – И верно, что можно выкричать и выреветь. От сердца боль этим не отгонишь.
Этот разговор матери и бабушки Ивану запомнился. Все в доме опять смиренно. Ругань прощенная в добро пошла. В доме и осталась, растаяла, как льдяшка, принесенная со стужи в ведре воды. Дедушка тоже свою вину как бы усматривал, хотя и был бессилен миновать ее. И на него уже грех было сердиться. А вот виновные перед дедушкой не осознавали своей вины. Они были чужие в этом мире житейском. И дедушка-председатель и нес вину-кару и за себя, и за них.
Мать сказала отцу, когда он обеспокоился ее невеселостью:
– Устала я больно, Митя…
Об утренней ругани матери отец, похоже, так ничего и не знал. А если и узнал, то опять же рассудил, как и дедушка: "Выговорилась и ладно, боль-то и словом из души изгоняется…"
Но с этого дня в Ивана запало беспокойство матери. Будто оно было занесено к нему с мешком, брошенным матерью ему под бок. Мешок исчез из глаз, а беспокойство осталось. Оно виделось ему и в дедушке, и вотце, и в бабушке. Весь дом был в беспокойстве и переживал его терпением и не уходившей из него надеждой. Иван все же думал, что не согласные разговоры между матерью и дедушкой происходили иногда из-за Тамары и Насти, а может, и из-за него. Дедушка прочил внукам деревенскую жизнь, а мать была за город, чтобы учились и как тетки жили. Сам Иван не знал, чью сторону взять, и невольно задумывался, как вот ему быть. И Тамара, и Настя задумывались. Может дедушка этого и хотел, чтобы все его внуки задумывались о своей дальнейшей жизни и сами выбирали свой путь.
Мальчишки Ивану завидовали, что они, Корины, живут лучше других. Дедушка за председательство деньги получает, отец в МТС тоже. Иван спросил дедушку о том, что говорилось моховскими ребятишками: почему человеку не прокормиться на трудодень, надо вот еще свою скотину держать?.. Дедушка не мог прямо ответить – трудодень плохой, пустой. Но почему пустой?
– Колхоз наш бедный, – отвечал как-то неуверенно Ивану дедушка, – земля истощенная, плохо родит. Да и обрабатываем мы ее плохо. Вот она и обижается на нас, скудно ей.
То, что дедушка и отец старательные и все умеют делать, об этом каждый моховец говорил. Все делают по дому, пчел вот держат, родня приезжает. Была в этих разговорах какая-то зависть, но злобы не было. Разве только у Жоховых. Иван все же как бы спрашивал себя, почему колхоз при дедушке хилый. Как это земля могла на дедушку обидеться?..
После посевной как-то приехал Сухов Михаил Трофимович. И как часто бывает в эту пору, похолодало. Для уюта затопили печурку в сарайчике-мастерской. Сухов снял плащ, пригрелся у живого огня. Сказал, что готовится совещание по молоку. Сказал безразлично, как и мужики говорили о всякой зряшной затее. О молоке, какие надои в колхозе, Михаил Трофимович дедушку не спрашивал. Заговорили о другом: народ во уезжает из деревень. Даже и от дедушки. Не было такого, чтобы по доброй воле бежали из своего дома, разве по большой нужде. Дедушка подвигал руками, приподнял их с колен и опять опустил: "Что делать?.." Подумав, сказал:
– Ни я, никакой другой председатель, людей из деревни не выталкиваем. Наоборот, всячески посулами стараемся удержать.
Да Михаил Трофимович и не упрекал в том председателей.
Иногда дедушка с Суховым подшучивали друг над другом, как вот и моховские старики сами над собой. "Убегут вот все из колхоза, – говорил дедушка, – и Вам, Михаил Трофимович, некем будет командовать, разве инвалидами на костылях да старухой с клюкой… Тогда я поезжу по городам, наберу человек двести бывших крестьян и буду обрабатывать пустующую землю вольно, пока чиновничья рать снова на меня не набежит. Вот в чем бага для крестьянина: власти бы ему над собой лишиться, жить по себе да с купцами честными дело иметь". Оба с дедушкой смеялись… Сухов поделился новостями, привезенными из города. Один председатель, тридцатитысячник, когда приходили к нему за справкой, запирал кабинет, выставлял бутылку, умолял со слезой: "Не уезжай из колхоза, давай поговорим…" Парни понахальнее, когда хотелось выпить, шли к нему с тетрадочным листком… Сам спился и трактористов споил. Жена от него ушла, а его под суд за растрату. Другой разработал систему похитрее. Заделался сватом. Старухам за сватовство трудодни выписывал. Дома старье скупил и селил в них молодоженов. Нянек, старушек, от колхоза нанимал. Даже к ворожеям-приворотницам обращался, чтобы сводили парней с девками.
Дедушка похвалил последнего председателя, сказал с веселым смешком, что метод такой возьмет на заметку. И тут же спросил с грустью:
– Тоже ведь поди сняли, подыскала статью?.. – Сухов промолчал, а деќдушка вымолвил глухо: "Это уж ясно. Доводи колхоз "до ручки", но только не самовольничай, не отходи от указаний".
Когда народ шутит о серьезном, да анекдоты рассказывает о том, значит, уже припекло. Сухов переждал и повернули разговор на другое. Дедушка сказал:
– А кто-то вот из уехавших в большие люди выходит, министром, ученым становится. А мы уму у себя землю пахать по-своему не доверяем… Тольќко так я скажу: министр, академик, или кто другой, не важнее и не нужќнее настоящего хлебороба. Хлебопашцу не меньше надо кумекать и знать, чем, скажем, тому же академику… И в политике он должен сведущим быть. Должность – пустомельство, а не работа. Решать крестьянские вопросы тем, кто трудится на земле и учится ее познавать. Дело свое обязан до тонќкостей знать. Должен быть во всех отношениях свободным.
Иван не мог точно вспомнить, кто что говорил. И Сухов, и дедушка, как бы соглашались друг с другом. Признавая, что они оба – и секретарь райкома – "Первый", и дедушка – председатель колхоза одинаковые рабы. Не рабов как бы и нет – все рабы. Вот и жди, когда такое устройство их жизни "перевалит через чур" и у правителей этого рабства сами по себе выпадут из рук вожжи державные.
Народ Сухова хвалил. Все видит человек, но и он не должен голову заќдирать, смотреть и слушать, откуда какой звон… А чего бы по пустому-то трезвонить. Дело-то ладный мужик с полслова поймет, бежит-то от не дела. Судили о секретаре – "Первом", как о простом и обходительном человеке. Случалось, что и "резали" правду матку в глаза. Он отвечал тоже прямо: "Откуда чему взяться, если у вас урожаи по пять центнеров с гектара. Мужики при вольном разговоре на это свой ответ держат. Тоже не без расќсудка; с подковыром и смешком: "Делаем как велят, получаем, что дают. У американца Герста переняли вот-вот как "королеву пестовать", вместо своего "короля" клевера ее предпочли… Герст-то, живи он у нас по разуму, тоже вместо "королевы'' предпочел бы "короля". А нам захотелось ее вот, "королевы"… Бог-то один и един для всех, только вот земля под небом разная"…
Сухов выслушивал и советовал как бы в полушутку, не от себя "Первого": "А вы по– своему не по Герсту, делайте…" А мужики на это опять свое: "Да оно как делать-то, коли дела нет… Да и воля не своя, вроде как пришлая. Оно и мирволит неохоту к делу…"
Такая беседа с колхозным людом вышла в воскресение на картофельном поле, куда вышли все вроде как на воскресник. Сухов ехал по своим деќлам в другой колхоз и свернул на народ с большака. Дедушки не было на картошке, руководил всем Старик Соколов Яков Филиппович, парторг. Любопытству мужиков не мешал, многие, по случаю такого дня вышли и с бутылкой в кармане. Пособирав картошку, "перекурили" для веселья. Было солнечно, работалось легко и говорилось смело. Парторг не вмешивался в разговоры люда с начальством. Тут вольная воля и "Первого", хочешь слуќшай и свое говори, не хочешь – скажи казенное слово и торопись, куда надо. Сухов не захотел торопиться. Ивану запомнились слова из всего тоќго разговора, высказанные с какой-то веселостью большесельским мужиком: "В будущее бежим и все вот ждем подхлеста от того, кто это будущее знаќет. А без подхлеста-то как, коли сам не ведаешь дороги. Лошадь вот пьяќного сама без возжей к дому подвозила, а тут кто тебя выручит, коли ты без своего поводыря?.." Сухов тоже со смешком на это: "Ну, так уже и без поводыря. Вон ваш парторг, Старик Соколов, как вы его называете, все дороги знает, на верную и направит…" Яков Филиппович промолчал, и тут как всегда бывает кстати, бабы зашумели о своем, бабьем. Магазины вот пустые, чего надо не купишь в город поезжай…
Яков Филиппович вечером поведал дедушке о наезде "Первого". Сам Сухов в этот день почему-то не заглянул к Кориным.
– Человек-то вот тоже мечемся, – сказал Яков Филиппович, поведав вначале, как шла работа на поле, сколько картошки убрали. После того, как уехало начальство, поговорив по душам, работа пошла спорее… – Человек тоже вот мечется, как и мы с тобой, Игнатьич, – повторил свои слов парторг с какими-то еще невысказанными раздумьями. – Надеется, образуќется все перемелется. Тем же живет, что и мы. Испокон веку это в нас живет надеждой. И пословица вот такая на языке у нас: "Перемелется – мука будет". И он, наш "Первый", это в уме держит, в слове неизречеќнном. Мукомельничной у нас все меньше, а муки душевной все больше и больше. В крови это у нас несмотря ни на что, тлеет неугасимо неиссякаемая надежда… Жаль вот парня, терзается. И не пошли Бог на нашу беду наслать другого, без понятия мужицкого. Начнет из оглобель дуги гнуть, а потом нас же заставит выпрямлять свою оглоблю в нашу дугу. Но новых оглобель из дуг уже не выйдет. И останемся и без того, и без другого. О двух правдах живем, в рот те уши, и не чуем этого. Одна наша, крестьянско-мужикова, другая незнамо и чья… Скорее – ничья, лукавого, что нас охмурил, как парень слабую девку. Все вот и хочется этому ниќчьему, насланного нечистью, без самого народа для его блага чего-то светлое сотворить. А получается тьма…