Текст книги "Молчание неба (Избранное)"
Автор книги: Ольга Кожухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
– Желаю удачи! – отвечаю и я.
Вот где я промахнулась!
Мне бы взять наклониться и поднять с пола упавший квадратик фотографии, и, кто знает, какой краской стыда залилось бы лицо моей давней подруги. А мне стало стыдно – не за себя, за нее. Я ее пожалела…
3
После госпиталя и прогулок на Шане хорошо наступать!
Наступает весь наш Западный фронт.
Вчера вечером был отдан приказ, и полки генерала Бордятова уже к полуночи были на марше. Они двигались по осклизлым снежным дорогам всю ночь, где вброд, а где вплавь, утопая по пояс в талой воде. Временами накрывал мелкий дождь. По небу брели лохматые тучи. На ухабах колеса пушек утопали в разжиженной глине по ступицы. Визжа, буксовали на пригорках машины. Но все двигалось, шагало и ехало в каком-то отчаянном ожесточении.
В кузове перегруженной полуторки я миную Макашино.
Опершись о кабину машины, я стою на узлах во весь рост и дрожу от дождя и холодного ветра. Серое утро чуть брезжит над лесом, в котором мои товарищи по Старой Елани, окруженные, сражались и погибали. Здесь отстреливалась от фашистов Марьяна. Здесь она на привале, наверное, заходила по щиколотку в коричневую жижу болота, зачерпывала котелком воду и, оборачиваясь назад, кричала Ивану Григорьевичу: «А чай-то прямо с заваркой!»
Я так явственно себе представляю ее, что на миг закрываю глаза.
Я не знаю теперь, где Марьяна, жива ли она.
Дорога поднимается в гору, затем, извиваясь, сползает в долину. Отсюда, с нагруженной машины, мне видны на обочинах чужие подбитые танки с белыми перекрестьями на боках, искореженные снарядами, с разорванными траками. Вот разрушенная снарядами мельница. Наверное, была вражеским наблюдательным пунктом. Вот черные трубы сожженных деревень. А на самой обочине дороги сложенные штабелями круглые, словно хлебы, немецкие противотанковые мины и надписи на фанере: «Minensperre». И опять: «Minensperre».[8]8
Заминировано (нем.).
[Закрыть]
Ничего, мы прошли и по минным полям!
Длинной лентой движутся грузовые машины, фурманки с поклажей, пушки на конной и механической тяге, полковые кухни, бойцы в серых шинелях с ручными пулеметами и ПТР на плечах.
Впереди, за перелеском, что-то грохнуло глухо, тяжело, потом еще раз, и еще, и все чаще и чаще. Кажется, там притопывают какие-то веселые работнички – перед тем как ударить, – а потом бьют с размаху, приседая и ухая, – и что-то взрывается так, что глохнет в ушах.
Прямо над моей головой просвистели штурмовики. Они тоже туда.
Потом, прижимая людей и повозки к обочине, обдавая идущих запахом масла и нагретым, вонючим воздухом из жалюзи охлаждения, со мной поравнялись замасленные «тридцатьчетверки».
Танки заполняют долину своим низким, грохочущим рокотом.
Несмотря на то что они идут на большой скорости, они все никак не могут нас обогнать – всю эту скрипучую, неповоротливую разноголосицу шлепающей по размякшей дороге пехоты. И так долго их гусеницы и наши колеса вертятся рядом, в такт, в лад, на расстоянии всего лишь ладони друг от друга, что все веселей и веселей начинают переглядываться и смеяться те, кто идет, и те, кто едет.
И вдруг танки разом свернули с дороги в кювет и пошли прямо полем.
Какой-то майор, попросившийся, чтобы мы его подвезли до переднего края, рассказывает:
– Сейчас танки, да! Есть на что поглядеть! А прошлый год как воевали? Был со мной такой случай. Приходят ко мне в полк два хлопца, танкисты, и говорят: так и так, мол, мы – приданные средства. Давайте, мол, выкладывайте, где и какая атака. Ну, я им объясняю свою обстановку. Говорю: «Хлопцы, я буду жать изо всех своих сил, но и вы не робейте. Надо крепче их жать!» Ну, все правильно, договорились. Они спрятали карты в планшет – и по коням, айда! Смотрю, – продолжает майор, разглядывая пробегающие мимо поля, – дело у нас как-то сразу уже не заладилось. Батальоны без поддержки огнем залегли – и скорее назад, на исходные, на полусогнутых. Бултых река в воду, аминь пирогам! А у пушчонок снарядов нема. И ни мин, ни гранат. И танки мои куда-то позадевались. Прибегает их командир – и ко мне: «Ты что же это? Так и так! Твои стрелкачи тикают, только пятки сверкают». А я посмотрел на него и говорю: «А твои танки где?» – «Как где? Маневрируют…» – «Ну вот, говорю, и пехота моя ма-не-ври-ру-ет!»
Майор весело поднял указательный палец, рисуя, как все это у него замечательно происходило.
– Так мы с ним по-хорошему и расстались!
Он вздыхает, глядя на прущие полем танки, говорит:
– Сейчас хорошо! А тогда…
Глава четвертая1
Зимы, весны – и снова лето с меловыми вавилонами облаков над тихой речушкой. Ночной поиск. Томительное сидение в обороне, когда неизвестно, кто от кого в данный момент обороняется: мы от немцев или немцы от нас.
Чувство жара в груди, когда по белой росистой траве, оставляя позади себя темные полосы, проползают разведчики, и жемчужные венчики ромашек качаются перед ними на уровне глаз. Влажный запах болотной травы, раздавленной локтем, зеленая сукровица болиголова. И во мраке ленивый затейливый разговор:
– Когда дурак умным бывает?
– Когда молчит.
– Правильно. Мудрая у тебя башка…
– А ты думал, дурная?
– Хорошо. Отгадай: летят гуськи, дубовы носки, говорят: «То-то ты, то-то ты!» Что такое?
– А это скрипун шестиствольный играет!
– Молодец! Ставлю тебе пять с плюсом.
– Ты мне лучше пол-литра поставь! С тобой же вместе и разопьем.
Это наш разведчик Семен Курсанов со своим помкомвзвода дурачится перед выходом на задание.
Где-то все далеко позади: медсанбат, строительство армейской дороги, краткосрочные курсы, дом отдыха.
Я на дне окопа читаю письмо от Алешки, его только что мне принесли. Осторожно подсвечиваю себе карманным фонариком.
Он пишет:
«Здравствуй, сестренка!
Вчера получил свежий номер армейской газеты, разворачиваю его, а в нем твой портрет. Очень рад за тебя! Поздравляю! Приятно узнать, что ты жива и здорова и что находишься по соседству, где-то рядом со мной. По крайней мере, так я понял из этой заметки, в которой написано про тебя.
После дома отдыха я немного хандрил. Стыдно сказать, но мучило какое-то мрачное предчувствие. Ты же знаешь, как много гибнет людей после отдыха, побывавших в тылу. Вот мне и не хотелось подставлять свою глупую голову.
Сейчас я командир пулеметной роты. Мой комбат – небезызвестный тебе Сергей Улаев. Мы с ним как-то разговорились: он спрашивал, где я отдыхал, кого видел. Ну я и сказал ему про тебя. С тех пор мы при встречах широко улыбаемся друг другу: как же, как же, оба знаем одного старшего лейтенантика в юбке!
А вчера мы с ним вместе выпили. И вот по какому поводу. Мне исполнилось двадцать два. Представляешь? Фигура! „Как мало прожито, как много пережито!“ А?
Ну, мы, конечно, с ним устроили сабантуй.
Позвали ребят из штаба полка и своих пулеметчиков. И ты можешь представить, штабники принесли целый торт! Даже с розочками из крема. Где достали, никто не может понять. И цветы – колючий, из репейников, веник.
Чай пили некипяченый; дрова были сырые, никто не хотел их сидеть раздувать. Потом танцевали. Я был по очереди то „кавалером“, то „дамой“. Потом общими усилиями наводили порядок. Цветами подмели наш блиндаж. Котелки вымыли в луже у входа. Единственно, чего не хватало, это нежного сестринского письма от тебя. А так – праздник, феерия, честное слово!..
Будь здорова, пиши мне. Твой братец Алешка».
Я дочитываю и долго сижу, размышляя во тьме. Мой братец Алешка! Поначалу я как-то не обратила внимания на его странную фразу, а сейчас снова включаю фонарик, перечитываю опять: «Ты же знаешь, как много гибнет людей после отдыха, побывавших в тылу».
Да, он прав. Но зачем об этом сейчас вспоминать?
Люди сильные, смелые редко гибнут в бою. Здесь они в напряжении и как бы в расцвете всех своих сил и таланта, все видят, все слышат и все угадывают заранее, любой замысел и движение врага. Они гибнут потом, когда нервы ослабнут, или после ранения и побывки в тылу. Сколько лучших бойцов на моих глазах погибло зазря! Дурацкая пуля, летящая наугад, она тоже, наверно, хороший психолог…
Мне не нравится это письмо.
Я еще не могу понять, чем оно мне не нравится, но на душе у меня как-то тревожно. Может быть, потому, что мы снова готовимся наступать.
Километрах в двух от переднего края, там, где к лесу примыкает болото, полковые саперы отрыли в полный профиль все три линии укреплений, как у немцев, вбили колья с колючей проволокой и отметили минные заграждения, разбросали повсюду различные малозаметные препятствия, замаскировали глубокие волчьи ямы. Именно таким, по сведениям разведки, был передний край у противника, его оборона.
Каждый день здесь бойцы занимаются с утра до позднего вечера: сперва они ползут по траве, потом поднимаются, делают быстрые перебежки, бросают гранаты и окапываются; обучаются в рукопашной отбивать ловчее удар, рубить лопатой, колоть штыком.
То и дело можно слышать команды:
– Бего-ом!
– Гранаты к бою!
– Отставить!
По ночам разведчики Семена Курсанова проползают через нейтральную полосу и выслушивают чутким ухом передний край: что там делается, у немцев? О чем говорят? Нет ли стука лопат, необычного оживления в ходах сообщений?
– Лучше пролить больше пота, чем крови, – говорит командир полка подполковник Чавель. – Настоящая храбрость – это осторожность.
Сам он, я думаю, конечно, знает, что пролитый пот крови не замена. И не очень осторожен, когда надо что-то решать: война есть война. Но учениям Чавель уделяет очень много внимания.
– Не гонкою волка бьют, а уловкой, – учит он на вечерних разборах занятий нас, офицеров.
2
Наконец вот он – день, которого ждем.
Красиво играя, с востока над линией фронта идут самолеты. Вверху – истребители. Издали видно: они словно танцуют. То ходят размеренно, пишут восьмерки, то, паря, опускаются, как бы планируют, то вдруг стремительно поднимаются вверх и теряются где-то под самым куполом неба. Ниже их, наливая воздух тяжелой, томительной дрожью, брюхатыми рыбами плывут один за другим перегруженные бомбардировщики. Еще ниже, звеньями, мчатся штурмовики. Три яруса смерти.
Артиллерия смолкла. Смолкли люди, глядящие вверх.
– Наши! Наши! – Кто-то радостно машет рукой и считает. – Наверно, штук сто! Или двести!
Самолеты торжественно, как на параде, с громким ревом моторов обошли полусферу высокого летнего неба, и бомбардировщики и штурмовики уже приготовились проутюжить немецкую оборону, как вдруг все сразу увидели – и в окопах, и, наверное, там, наверху, – тем же самым путем, тем же птичьим таинственным строем, но уже над нашими головами, прошли «мессершмитты» и «юнкерсы». Их здесь тоже примерно до сотни.
Строго чувствуя этот особый момент, соблюдая дистанцию, оба страшных, враждебных друг другу чудовищных стада медлительно разошлись на наших глазах в ослепительном небе и, не сплетаясь, не перемешиваясь с чужими рядами, вдруг грозно ринулись с грузом смерти к земле: немецкие самолеты – на нас, а наши – на немцев.
Все смешалось в один жуткий стон, в грохот, в дым.
Песок струйками течет за воротник гимнастерки, пыль забила глаза, глотку, уши. Плотно вдавленная в каменистую землю окопа взрывною волной, я лежу, распростертая, онемевшая, с замершим сердцем, и слушаю свист. Он пронзительный, тонкий, этот давящий душу свист бесчисленных бомб.
Самолеты снижаются и опять уходят вверх по спирали – две гигантские карусели, два черных обода, состоящие из железных грохочущих тел, два мучительных колеса, накатывающихся на живые тела, на тебя.
Нет, проехали! Ничего.
Кажется, и на этот раз пронесло. «Драй петух!»
Бьет тяжелая артиллерия.
Гул разрывов уже переместился и стал несколько тише. Клубы артиллерийского дыма над полем растянулись, как волосы, в длинные пряди. Там, у немцев, что-то сразу же взорвалось и теперь горит оранжевым пламенем с черным султаном на покачивающемся в небе столбе.
Бойцы задержались только лишь у первых рядов колючей проволоки, выбирая пошире пробитые лазы, и некоторые из бегущих упали и не поднялись, а некоторые побежали дальше, лавируя среди черных разрывов. Это странно: закрепляет победу не техника, не железо, а вот эта живая, теплая плоть, этот жалкий комочек из натянутых нервов, одетый в серое. Только он!
Земля вздрагивает от рушащихся на нее тяжелых снарядов, и во мне просыпается что-то древнее, дремучее, как эта черная торфяная пыль, бьющая мне в лицо. Я бегу с пистолетом в руке и кричу, и мне страшно, до боли в груди, но я вместе со всеми; я врываюсь туда в их третьи траншеи, где бой уже распадается на отдельные схватки, короткие, совершенно незапоминаемые: кто, кого и куда. Здесь лишь храп, негромкие вскрики и выпученные белки глаз.
Для меня все забыто там, в прошлом: какие-то священные даты, любимые люди, удивительные сплетения слов. Моя жизнь теперь только здесь, в этом стремительном, грохочущем, рвущемся. Я не верю, что меня сейчас могут убить: так насыщена счастьем движения и радостью каждая клеточка тела. И нет больше ни ужаса, ни сожаления о себе…
– Вперед! – доносится команда. – Впере-од!
В захваченных блиндажах знакомый и уже приевшийся запах горелого железа и тлена, невыветренный дух неряшливых, холостых мужчин. В разбитую амбразуру дует ветер, шевелит обрывки бумаг на полу и на нарах, катает по столу пустую бутылку. Здесь все такое же, как и у нас: железная печь, деревянный стол, скамья грубой работы. Все похожее – и одновременно чужое, вызывающее чувство брезгливости.
Я влетаю в такой блиндаж вместе с нашими пехотинцами и вдруг приседаю на корточки от разваливающегося над головой железного грохота. Тяжелый накат в шесть рядов начинает подрагивать от ударов снарядов. Песок течет горкой на стол.
Вот чего я боялась сегодня больше всего: контратака!
Мне кажется, лучше сразу погибнуть, чем опять отступать, как в Макашине с Марчиком.
Я выскакиваю из блиндажа и бегу по склону высотки. В черной круглой яме с осыпающимися краями – Чавель. Рядом с ним телефонист с аппаратом, два сапера, связной. Это новый КП.
– Ты с ума спятила? – хриплым голосом кричит мне Чавель и хватает меня за руку, пригибает к земле. – Ложись! Убьют!
Сразу три душных, высоких столба поднимаются в небо. Немцы, видимо, обратили внимание, как я бежала, и теперь по блеску стекол бинокля Чавеля засекли наш командный пункт.
Саперы поспешно выкладывают перед командиром полка бруствер из дерна, маскируют яму ветками и брезентом.
Чавель плотен, высок, с растрепанными выгоревшими волосами. Из расстегнутой маскировочной рубахи выглядывает широченная грудь в бесчисленных орденах. Лицо лаптем, рябое. Рядом с ним ординарец в сапогах с разболтанными голенищами. Он держит перед командиром, как блюдо, фуражку с малиновым верхом и трофейную саблю с позолоченной рукоятью, с дубовыми листьями. Чавель время от времени берет эту саблю, тяжело на нее опирается, как на костыль: болит старая рана.
Сейчас Чавель, надрываясь, кричит в телефон:
– Мартынов! Мартынов! Где ты, Мартынов? Отвечай, Мартынов! Что за дьявол? Что там у вас происходит на фланге? Где «огурчики»? Где «огурчики»? Ну бей же их! Бей! Кроши!..
Перед нами ложбина. За нею – я вижу это и невооруженным глазом – контратакующие цепи немцев. Там кто-то бежит впереди, весь в крестах, размахивает парабеллумом.
Сейчас две цепи, их и наша, перемешаются, и тогда артиллерия должна будет смолкнуть, а сейчас она еще может что-то сделать, остановить.
– Мартынов! Мартынов! Огня! Ты что молчишь? Отвечай! Ты видишь? Ты видишь?
Командир полка дунул в телефонную трубку, обернулся:
– Связь! Где связь? Быстро, ядрена вошь!..
Сидящий рядом со мной боец вскочил и бросился вон из ямы, по линии провода, но не успел добежать до места обрыва. Осколок срезал его на бегу.
– Связь! – крикнул Чавель, не оборачиваясь.
Другой даже выскочить не успел, пуля клюнула его прямо в лоб, и он повалился лицом на край ямы.
Тогда сидевший на аппарате связист, белобрысый, веснушчатый парень, отнял трубку от уха, одернул гимнастерку и легко, по-спортивному перемахнул через бруствер КП. Он пробежал только десять шагов, всего на два шага дальше своего товарища, и тихо присел сначала на корточки, потом медленно прилег боком на землю.
– Связь! – закричал командир уже сорванным голосом. – Связь! Мартынов! Где Мартынов? Мартынов! Мартынов!..
– Разрешите, я добегу?
Мой голос, наверно, удивил командира, потому что он оторвался от окуляра, но только сказал:
– Ползи змеем, беги, лети, комсомольский бог, что есть духу! Прикажи им… Д-дай огонька!
Над дорогой ударил бризантный снаряд. В небе вспыхнуло белое облачко, при виде которого я вдруг ощутила холодящий вкус железа во рту. Почему-то я особенно не люблю бризантных снарядов. Затем очень близко от меня то справа, то слева поднялись грохочущие фонтаны влажной, пахнущей дымом и торфом земли, перемешанной с желтым пламенем и повизгивающими осколками. Оседая, они злобно шуршат.
Я ползла, а теперь бегу, задыхаясь, почти сваливаюсь кому-то на голову в артиллерийский НП.
– Огня! По левому флангу…
– Все орудия вышли из строя! Стрелять нечем!
Мартынов, распаленный движением боя, мокрый от пота, оборачивается ко мне. Это плотный, тяжелый человек, весь налитый кровью. Красивые женские губы и ямочка на подбородке делают его лицо как бы рассеченным надвое: внизу – женское, неустойчивое, вверху – квадратный, с морщинами лоб, угрюмые брови. Глаза двумя кусочками льда. С первого взгляда даже не знаешь, как держать с ним себя: он добрый или злой. Сейчас, я гляжу, он растерян.
Впереди слева грохот и лязг гусениц.
– Танки! Вы же видите: танки!
– Ну и что, ну что я могу? Что? Что? – И Мартынов сползает по стенке окопа, садится на корточки. Его ухо на уровне бруствера, он слушает: лезут.
Связи с Чавелем нет. Что делать?
Я чувствую: холодок бежит у меня за плечами.
Там, на склоне высотки, поредевшие наши цепи. Вся их ломкая линия разрывается все в новых и новых местах обрушившимися снарядами. А теперь еще танки! И огонь по КП, по Чавелю, все ближе, прицельней. Еще залп – и накроют.
Я вижу уже отступающих наших солдат.
И вдруг в дыхании боя что-то резко ломается. Я даже не понимаю, что именно, где. Вокруг нашего плохо замаскированного окопчика НП уже не вздымаются столбы торфяной коричневой пыли. И где-то гремит, начинаясь с высокой ноты: «Ура-a-a!» И слышится низкий, содрогающий землю грохот, но уже не чужой, не спереди, слева, а сзади, с востока.
Обернувшись, я смотрю туда, на восток.
Это к нам на подмогу прет колонна «тридцатьчетверок». За ними, до самого горизонта, теряясь арьергардами где-то в лесах, – самоходные артиллерийские установки, «студебеккеры» с мотопехотой, скрежещущие бронетранспортеры. Вся земля и все небо содрогнулись в одном мощном гуле от утробного воя моторов.
– Вот это война! Это я понимаю! – кричит кто-то, отряхиваясь от торфяной пыли недавнего разрыва снаряда и, мертвый, с расширенными глазами, съезжает на дно окопа.
Поле черно от мчащихся наших танков.
Такого я еще не видала.
Немцы тоже, наверное, такого еще не видали. Поэтому так притихли на своих огневых.
Я еще рассматриваю железные сочленения мчащихся мимо меня мощных гусениц, а Мартынов уже приник к заверещавшей телефонной трубке, закричал, надрываясь:
– Гнатюк! Гнатюк! Давай сматывай связь! Снимайся! Я пошел вперед! Я пошел вперед! Ты слышишь?
Отвратительно завывая, с клекотом над НП пролетела болванка. Немцы бьют подкалиберными. Две-три головные машины и бронетранспортер с автоматчиками, сидящими в кузове, вдруг разом вспыхнули, словно погребальные факелы. Густой черный дым повалил над распаханным взрывами полем. Но в ответ самоходки ударили резко и жестко, одна за другой. Танки выскочили на полной скорости на гребень высотки, за которой прятались немцы, и там все стихло, замолкло.
Я выпрыгнула из окопчика, махнула Мартынову:
– Желаю удачи! Я тоже вперед!
Бой так быстро откатывается и так недавно еще был здесь рядом, что тяжелый, с зазубринами осколок, который я наклонилась поднять, обжигает мне руку.
Из капониров и укрытий артиллеристы уже вытаскивают тягачами на дорогу тяжелые пушки и волокут их вниз, по склону, в лощину. Связисты хлопотливо перекликаются, сматывая многожильные нитки цветных проводов, тащат тяжелые аппараты.
Прямо мне навстречу из кустарников вывертывается разведчик – уже оттуда, из самого боя. Он тянет за шиворот пленного немца, длинноногого, хилого, в зеленом френче с нашивкой за зимовку под Москвою в петлице. Немец ранен в левую руку, она забинтована, и кровь, проступая крупными каплями, падает в пыль, на дорогу.
Временами они останавливаются, пытаются друг другу что-то сказать, скорей жестами, чем словами, потом снова шагают рядом, толкаясь при этом плечами. Возле меня они останавливаются, как друзья. Немец чиркает бронзовой зажигалкой, дает прикурить сначала разведчику, потом закуривает сам. На лице его робость и наслаждение: от табака, оттого, что жив, уцелел.
Признаться, я с растерянностью гляжу на эту нелепую пару. В сбитой на ухо запыленной пилотке наш разведчик, хотя и невысокого роста, но плечистый, широкорожий, кажется мне просто богатырем рядом с бледным, тщедушным, испуганным немцем. И то, что он обращается с пленным, как с равным себе, меня удивляет.
– Эй, браток, куда ведешь? Погоди! – крикнул кто-то разведчику от тягачей, вытаскивающих гаубицы со старых позиций, и по траве, вниз по склону, позвякивая в такт огромным шагам серебряными медалями, сбежал высоченный артиллерист.
Он с разбегу широко размахнулся и ударил пленного в лицо. Тот, коротко всхлипнув, упал.
Артиллерист уже снова примерился было ударить, но разведчик уперся ему в грудь автоматом:
– Но, но! Не тронь! Стрелять буду…
– А ты что его защищаешь? Ты что защищаешь? – визгливо, по-бабьи закричал артиллерист, теперь уже замахиваясь и на разведчика с автоматом. – Ты что его защищаешь? Убить его, гада, мало, а ты!..
– Если хочешь убивать, иди вот туда! – спокойно ответил разведчик, все еще придерживая высоченного артиллериста дулом автомата, и кивнул в сторону запада. – А тут нечего руками размахивать! Много вас на готовенькое…
Он нагнулся и поднял пленного с земли, как мешок с тряпьем, отряхнул его, отыскал отлетевшую на дорогу пилотку, напялил на немца и, все еще придерживая дулом автомата тяжеленную руку артиллериста, сказал ласково:
– Пойдем, фриц! Не бойся!
Тот сплюнул кровью, утер рукавом френча нос и пошел рядом с разведчиком, сердито прихрамывая и что-то обиженно ему говоря.
Я долго смотрела им вслед.
Мимо меня уже едут штабные автобусы, легковушки.
На коне верхом проскакал офицер связи из штаба армии.
И вдруг за поворотом дороги:
– Шурочка! Здравствуйте! Какими судьбами?
Оборачиваюсь: Кедров. Алексей Николаевич Кедров!
Тот самый Кедров с Алексеевских хуторов. Он в полковничьих погонах, весь в панцире из орденов. На упрямом, широколобом лице, как прежде, внимательные, но какие-то словно измученные глаза.
Я ему очень рада.
Снова в памяти серая соль апрельских снегов, дальнобойные немецкие снаряды, шуршащие над гребнем палатки. И сам Кедров, в полушубке шагающий из угла в угол, такой уверенный, очень спокойный. И Блок. В темно-синей обложке.
– А я утром пришел, смотрю: куда подевались? – говорит он. – Снег растаял. Везде обрывки бумажек, грязь. Были люди – и нет! Наверное, три недели ходил, все смотрел, не вернетесь ли! Нет, так больше и не вернулись.
– Да, я тоже часто вас вспоминала.
Есть люди, с которыми мне всегда интересно, тревожно. От них обязательно чего-то необычного ждешь. Какого-то нового, яркого слова. Удивительного поступка. Не очень-то дружеских, но таких сложных, запутанных, волнующих отношений.
А с Кедровым мне просто, легко. Его умная, спокойная ровность на меня действует исцеляюще, как лекарство. Я с ним ответно «ровнею», если можно такое слово употребить. Мы, женщины, наверное, как волшебные зеркала. Мы по-своему, по-особому отражаем в себе окружающий мир и людей с их достоинствами и недостатками. И если в нас иногда отражаются только их недостатки, то кто ж виноват?
Я смеюсь своим мыслям.
Кедров сурово, застенчиво улыбается. Говорит с удивлением:
– Шура, вы так повзрослели!
Но кто-то уже машет ему из кустов: там стоит легковушка, ждут бойцы в маскхалатах.
– Приезжайте ко мне в гости, – просит Кедров. – Теперь я хозяин в дивизии. Если надолго где остановимся, приезжайте. Буду очень вам рад…
– Хорошо. Обязательно. – И вдруг вспоминаю. – Да, а Блок-то все еще у меня! – говорю я ему. – Только я его теперь не верну. Я к нему так привыкла, что просто не представляю… Вы не сердитесь? Можно?
– Хорошо. Пусть останется вам на память. От меня!
– Ну спасибо! До встречи! Бегу догонять своих! – кричу я уже издали и машу Кедрову рукой: – До свиданья!
Какой-то припозднившийся танк грохочет по пыльной дороге, весь облепленный, как зелеными муравьями, бойцами. Все они с автоматами, в касках.
– Эй, сестра, едем с нами! – кричит мне солдат, сидящий на танковой пушке верхом.
Я оглядываюсь. Может быть, по наивности он полагает, что я откажусь? Как бы не так!
С готовностью протягиваю руку сидящим на танке. Мне навстречу ответные десятки дружеских рук. Кто-то быстро подвинулся, освобождая поудобнее место. Кто-то тащит уже табачку на закурку, хотя я не курю, и явно обескуражен отказом. Кто-то спрашивает, как зовут, из какой я дивизии.
Я сижу на горячих решетках, обвеваемых жарким ветром воздушного охлаждения, и весело, с благодарностью улыбаюсь этим дружеским, обветренным лицам.
А танк гремит и гремит по дороге на запад, попыхивая дымком и соляркой.
Впереди Орша, Витебск.







