355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Грушина » Жизнь Суханова в сновидениях » Текст книги (страница 7)
Жизнь Суханова в сновидениях
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:03

Текст книги "Жизнь Суханова в сновидениях"


Автор книги: Ольга Грушина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Суханов тоже не стал останавливаться. За долгие двенадцать лет, прожитых в непосредственной близости от Третьяковки – из его кухонного окна даже виднелась поблескивающая крыша музея, – он побывал внутри всего два или три раза, когда из чувства родительского долга водил сюда своих подрастающих детей. Если не считать мимолетного увлечения Ксении врубелевским «Демоном» и вялого любопытства Василия к парадным костюмам восемнадцатого века, дети проявили полное равнодушие.

– Почему тут все под стеклом? – ныла Ксения в каждом зале. – Ничего же не видно, только мое отражение!

Под слоем этих безобидных, нечастых воспоминаний прятались иные, глубинные залежи, относящиеся к той поре, когда они с Ниной, еще молодые и бездетные, жили на другом берегу реки и Нина ежедневно пересекала залы Третьяковки в рядах армии ее безымянных хранителей. У Суханова мелькнула мысль: не захаживает ли она сюда иной раз и сейчас; но если так, то она никогда об этом не упоминала… Но тут же, не желая спускаться еще ниже в эти темные недра, словно опасаясь летучих мышей, которые могли с визгом взорваться ему в лицо из неизведанной пустоты, он отогнал эти мысли.

Короткий кривой переулок сразу за музеем поглотил его зловонной пастью, а потом – не успел он задержать дыхание – выплюнул к неожиданным огням улицы, где в розоватом ореоле плавало красное «М» да мигала в собирающихся по углам потемках пара-тройка неоновых вывесок с зияющими дырами прогоревших букв. Он увидел, что только что закрылся киоск «Мороженое»: спешившая к метро коротко стриженная девушка в желтом платье начинала разворачивать эскимо. Суханов рассеянно проводил ее глазами. Когда она спустилась по ступенькам под землю, он повернулся и пошел домой.

Он почти поравнялся с подъездом, когда в нескольких шагах от него затормозило такси. Дверца распахнулась, и высокий, стройный молодой человек в шикарном пиджаке ступил на тротуар под возмущенный окрик шофера. Слова пронзительным эхом запрыгали вдоль притихшей улицы Белинского:

– Эй, мажор, а винные пятна на сиденье ты мне на память оставил?

Пожав плечами с надменной небрежностью, свойственной опьянению, пассажир не глядя швырнул банкноту в водительское окно.

– На сдачу купи себе новую тачку, – походя сказал он.

Это был Василий.

Суханов недовольно остановился и стал смотреть, как его отпрыск нетвердо пробирается сквозь бледные полосы света, но мало-помалу лицо его стало расплываться в улыбке, и, улыбаясь, он неожиданно обнаружил, что его недавние чувства к сыну начали изменяться, светлеть, перетекать из настороженного удивления последних дней к дружелюбной, великодушной отеческой снисходительности. На удавление самому себе, он окликнул его по имени. Василий обернулся и нога за ногу медленно двинулся навстречу, старательно огибая каждое темное скопление тени на тротуаре.

– Теперь, как я понимаю, на улицах убирать не принято? – брезгливо заговорил он. – Дворник этот пьет по-черному… Отец, ты, что ли?

Посмеиваясь, Суханов подвел Василия к скамейке, услужливо выросшей буквально в пяти шагах, присел рядом и, с каждой минутой теплея к сыну, даже снизошел до глотка из полупустой бутылки, которую тот после долгой возни извлек из внутреннего кармана пиджака. Он заранее скривился в ожидании дешевой кислятины, однако вино было просто великолепным, бархатным и густым, и на кончике языка сохранилось благородное, сдержанно сладкое послевкусие. С мягкой настойчивостью отняв у Василия бутылку, он с любопытством покрутил ее в руках, пытаясь разобрать название, пока в темноте не блеснули красно-золотые буквы на узнаваемой черной этикетке.

– Что я вижу: «Киндзмараули», – сказал он с удивлением. – Неплохая, должно быть, была вечеринка!

Он отпил еще раз, уже смакуя, позволяя памяти перенести его в дни молодости – к их с Ниной незабываемому медовому месяцу на морском побережье, где ночи сочились переспелыми персиками, с неба дождем падали звезды, а в маленьких горных селеньях за бесценок продавали бочонками грузинские вина – не такие, конечно, как это, но впитавшие в себя то же солнце, тот же воздух, тот же привкус счастья; и этого родства было достаточно, чтобы нынешний изысканный вкус пробудил в нем эхо тысячи пустяков, из которых когда-то складывалась его жизнь. На него вдруг нахлынула жажда воспоминаний. Приобняв Василия за плечи, он представил себе, как расскажет ему о стольких вещах, поведает столько историй – про мальчонку, что гонял голубей, про талантливого инженера, так любившего свою родину, про старичка по прозвищу Профессор, который, сам того не ведая, обладал чем-то очень схожим с истинной магией, – одним словом, все то, что он до сих пор не удосужился или не решился открыть своим детям, все те трудновыразимые, глубоко личные вещи, трогательные, бесценные, неимоверно важные, которые прятались за публичным фасадом пресных биографических данных. Он подумал, что дорого дал бы за возможность поговорить вот так со своим отцом, подумал также, какой необыкновенной была эта минута, как хорошо было сидеть бок о бок, передавая друг другу вино в красноречивом молчании подлинного понимания, отгородившись этой доверительностью от всего мира, пока торжественная августовская ночь затаилась в ожидании у их ног, а город следил за ними сотнями горящих окон, и как, годы и годы спустя, Василий все еще будет помнить те слова, которые он сейчас…

– В самом деле, хорошо повеселились, – сказал Василий. – А какая у мужика хата – это надо видеть!

Поглощенный ходом своих мыслей, Суханов не сразу припомнил, о чем у них шла речь. Он произнес машинально:

– Да-да, ты же с вечеринки. А что за мужик? Ты разве не к Ольге на дачу ездил? Кстати, я хотел спросить тебя…

Ольга была очаровательной девушкой, с которой Василия не один год связывал вялотекущий роман, и Суханову пришло в голову, что эта тема могла послужить удачной отправной точкой для разговора о юности, счастье и прочих важных материях, настоянных на десятилетиях его житейской мудрости.

– Что я у нее забыл? – удивился Василий. – Ты разве не знаешь, куда я ездил? Помнишь, у министра культуры намечался «междусобойчик»?

– У министра культуры? – недоуменно переспросил Суханов.

– Ну да, он же нас с тобой обоих на сегодня приглашал к себе на дачу, – сказал Василий небрежно.

На одной из соседних улиц хрипло залаяла собака. Суханов смотрел на сына в сгущающемся молчании. Василий прищурился, трезвея на глазах.

– Ах да, ты забыл передать мне приглашение, – сказал он с ледяной улыбкой. – У тебя просто из головы вылетело, так? Но я встретил его жену на утреннике в Большом театре, и она сама об этом заговорила. Хотела уточнить, приедем мы или нет. Пришлось сказать, что ты сейчас очень занят, но что до меня, то я – с радостью.

– Василий, – медленно произнес Суханов, – ты должен понимать, что я не нарочно… я ведь не… просто у меня не было уверенности, что мы действительно приглашены. Напрасно ты мне не сказал, я бы тоже… Но это неважно. Большое везенье, что ты столкнулся с этой дамочкой.

– Ну, везенья-то тут, положим, было мало, – сказал Василий. – Я слышал, что она собиралась на ту премьеру в Большой. Как по-твоему, ради чего я три часа убил на эту тягомотину? То есть не в обиду будь сказано, но бабушка у нас не самая увлекательная собеседница, а от «Коппелии» я никогда в восторге не был.

– Вот оно что, – сказал Суханов. – Теперь понятно. Ну что ж, я рад, что все у тебя получилось. Думаю, ты там с интересными людьми познакомился… Кстати, дочку-то его видел? Говорят, симпатичная.

– На любителя – глазки маленькие, шея как таковая отсутствует. Но я лично готов с этим примириться, если речь идет о родном чаде министра. Мы с ней, по-моему, неплохо поладили. Я ее в ресторан на ужин пригласил. Еще глотнешь?

– Нет, спасибо, – выговорил Суханов упавшим голосом. Почему-то у него не получалось порадоваться за сына. Наоборот, разговор этот, настолько отличающийся от разговора, который он себе представлял, странно его тревожил. – А как же Ольга?

– Нам с ней обоим не вредно развеяться, – пожал плечами Василий.

Время приближалось к полуночи; в окрестных домах начинали гаснуть окна, и на скамейке сделалось холодно. Суханову на колено упал лист; он взял его за черенок и принялся крутить в пальцах. К собаке, лаявшей теперь где-то совсем близко, на соседней улице, присоединилась другая, и от их воя ему становилось неуютно и вместе с тем грустно, словно они оплакивали потерю чего-то очень важного.

– Ты хоть когда-нибудь ее любил? – спросил он тихо.

Василия это явно позабавило.

– Ушам своим не верю, – протянул он. – Не ты ли собираешься читать мне лекции про любовь?

– Это как понимать? – Анатолий Павлович медленно, с достоинством выпрямился. – Мы с твоей матерью вступили в брак по любви!

– Но она, по счастливому стечению обстоятельств, не оказалась дочерью шофера автобуса, не так ли? – ухмыльнулся Василий. – Как мило, что именно ее титулованный папаша так лихо продвинул тебя по непыльной карьерной лесенке в искусствоведы. Это к вопросу о большом везенье!

Тут Суханов посмотрел на сына – и увидел перед собой взрослого человека, которого он не знал. У незнакомца были светло-голубые глаза и темно-русые волосы. Незнакомец был одет в идеально подогнанный по фигуре пиджак и пил дорогое вино. Незнакомец был крайне похож на кого-то, кто когда-то был ему близок, но он был самозванцем. Не мог не быть.

Суханов начал подниматься.

– Пойдем домой, что-то я замерз, – сказал он без выражения. – И учти: Федор останется у нас еще на одну ночь. Надеюсь, ты будешь вести себя цивилизованно.

– Знаешь, в чем твой промах? – спросил незнакомец, не двигаясь со скамейки. – Ты останавливаешься на полпути. Казалось бы: выгодно женился, вовремя прогнулся, писал идеологическую чушь, в которую никогда не верил, – все как положено, а что в итоге? Приличная квартира в Замоскворечье, неплохая дача и теплое местечко в журнале! Скажи честно, неужели это был предел твоих мечтаний, неужели все жертвы были ради того, чтобы стать начальником в таком крошечном мирке? Ты сам-то понимаешь, каких высот мог достичь – было бы желание – при дедушкиных связях? Впрочем, нет, может, и не мог бы; наверное, чего-то тебе не хватает, наверное, у тебя…

Анатолий Павлович повернулся и тяжелым шагом пошел к дому, ощущая свой возраст в плечах и коленях. В следующее мгновение пустая бутылка глухо звякнула, покатившись под скамью, и Василий догнал его и стал не умолкая разглагольствовать о собственных планах, в которых фигурировали влиятельный дед, какая-то местность в Крыму, министр, его толстуха дочь… Суханов не слушал. Когда прибыл шаткий ящик лифта и лифтер с улыбочкой распахнул железные дверцы, он дождался, пока сын зайдет в этот мрачный зеркальный гроб, а потом заявил, что поднимется по лестнице.

– Для здоровья полезно, – объяснил он лифтеру.

– Я тоже слыхал, – с энтузиазмом откликнулся тот. – Говорят, каждая ступенька секунду жизни прибавляет!

На мгновение Суханов задумался, нужны ли ему эти дополнительные секунды, эти крошечные отрезки бытия, энергично пульсирующие, отложенные в организме про запас. Затем он кивнул и двинулся наверх. На третьей площадке до его слуха донесся грохот разлетающейся об пол тарелки где-то в недрах квартиры, принадлежавшей загадочной женщине с профилем Нефертити. Продолжая подъем, он мысленно отметил, как необыкновенно много посуды билось нынче в доме номер семь по улице Белинского в городе Москве.

Глава 9

Это произошло именно так, как он всегда себе представлял: взрыв яростного стука во входную дверь разорвал спокойствие сна. Первый залп вписался в сновидения, которые вмиг стали шумными и жестокими, – уворачиваясь от пуль, он бежал по закопченным коридорам, преследуемый толпой гигантов с волосатыми ручищами и кусками говядины вместо лиц; но когда ночной кошмар раскололся от еще одной канонады стука, Суханов приподнялся на локте и стал прислушиваться, холодея от ощущения нереальности. Вокруг было тихо, но тишина звенела с той угрожающей пустотой, какая обычно следует за громким, резким звуком.

Он встал и, воюя с халатом (у которого, по-клоунски нелепо и пугающе, вырос изворотливый третий рукав), пересек предрассветную тьму, словно в замедленном кино; его шлепанцы стучали по полу как неровные удары его собственного сердца. В прихожей он споткнулся о призраки двух зонтов, забытых у стены, и, чертыхнувшись, уже готов был щелкнуть выключателем, когда темнота вновь взорвалась стуком, на сей раз невыносимо близким. Теперь уже нельзя было притвориться, что это всего лишь приснилось, и он замер, впившись глазами в дверь, не шевелясь и почти не дыша, охваченный внезапным приливом ужаса и одиночества – точно как сорок восемь лет назад, той ночью, когда начищенные черные сапоги вторглись в их арбатское существование в третий – и последний – раз.

В первый раз он почти ничего не заметил, слишком поглощенный своим новым миром. После его покушения на рукопись Градского вся его рутина – уроки, каникулы, обеды – отошла на второй план, уступая место ярким, неземным открытиям, ожидавшим его едва не каждую ночь в тесной, запыленной комнатенке Профессора, куда не проникали ни крики бегающих во дворе мальчишек, ни привычный чад жареных пирожков и горячего асфальта, и только драгоценные золоченые фолианты источали в зеленом сиянии абажура свой незабываемый запах – тот самый запах ломкой бумаги и затхлости, который для Анатолия на всю жизнь сделался запахом прежде невообразимой красоты. Он плыл сквозь лето тысяча девятьсот тридцать седьмого года в дымке тайных восторгов, неслышно повторяя звучные имена людей, которые ходили по улицам волшебных водянисто-золотых городов столетия тому назад и все же казались более настоящими, чем сотворенные из плоти и крови жильцы его коммунальной квартиры – смутные, незначительные персонажи, с которыми он вел неощутимые разговоры и от которых временами получал несколько более ощутимые взбучки.

Впоследствии от несчастливой, некрасивой Зои Вайнберг у него в памяти остались только ее суетливая, с близоруким прищуром и дрожью в руках, подготовка к новому учебному году – когда кухонный стол был свободен, она разбирала на нем коричневые папки, едва не лопавшиеся от нот, – да истерическая интонация, промелькнувшая пару раз в ее ответах Галке Морозовой. В октябре Анатолий прибежал из школы и увидел, что дверь Зои Владимировны залеплена бумагой с важной на вид печатью, но его мать и старички Градские, как ни странно, отмалчивались, когда Антон Морозов гневно заявил, что ничего удивительного в этом нет – контру за версту видать. Учительница музыки больше не вернулась; не прошло и месяца, как Пелагея, сестра Морозова, преспокойно заняла освободившуюся жилплощадь.

На первых порах меня это почти не волновало, потому что исчезновение соседки у нас не обсуждалось и жизнь шла своим чередом. Но к концу осени я заметил, что какие-то перемены, медленные и тягостные, как пятна ржавчины, начинают разъедать радость наших с Профессором вечеров. Он казался то рассеянным, то равнодушным, нередко прерывался в середине предложения, забывал перелистывать страницы и все время напряженно прислушивался: то ли к сухому кашлю болевшей жены за стенкой, то ли в ожидании некоего другого звука – я не знал; но мало-помалу, когда в трещины нашего старого, обветшалого дома уже начал просачиваться холод, меня стало исподволь одолевать беспокойство. Однажды ночью, незадолго до моего девятого дня рождения, я проснулся в продуваемой сквозняками декабрьской темноте и услышал тишину, которая вдруг перестала быть тишиной – она полнилась глухими звуками тяжелых шагов, топавших через нашу квартиру, через нашу жизнь.

Утром за окнами кружила вьюга, но Профессор выскочил из дому без шапки и до вечера где-то пропадал. Моя мать провела полдня, накручивая диск телефона, в отчаянии умоляя о чем-то неведомых телефонисток, а потом вдруг расплакалась, схватила меня за плечи и таким голосом, какого я никогда у нее не слышал, сказала, что отец, вероятно, задержится в Горьком на неопределенное время и теперь у нее в жизни, кроме меня, ничего не осталось. В тот же день Антон Морозов остановил меня в коридоре и, вздымаясь надо мной косматым, дышащим кислятиной кряжем, спросил, знаю ли я, что в семье Татьяны Градской все без исключения были прихвостнями царского режима и, пока Ленин не навел порядок, вся наша квартира принадлежала Градскому с женой.

Я этого не знал, и сама мысль, что два человека прежде владели необъятными пространствами, в которых нынче разворачивалась жизнь стольких людей, в том числе и моя, поразила меня в самое сердце. Мне на ум пришел искореженный крюк, торчавший из потолка в нашей комнате, – не иначе как с него раньше свисала люстра вроде той, которую я видел в одной из профессорских книг; вспомнилось и большое светлое пятно на старых выцветших обоях, когда-то замеченное мною в комнате Морозовых, – Профессор однажды упомянул, что прежде там стоял рояль. Я вообразил, как тихая голубовласая старушка и благообразный, учтивый старичок кружатся в вальсе по этим великолепным просторам, в хрустальном, серебряном и лаковом блеске тысяч изысканных, чужеродных вещей, – и горько обиделся, почувствовав, что меня предали.

Красота, оказывается, и в самом деле принадлежала буржуям.

В тот вечер, когда открылась и захлопнулась входная дверь, мой слух резануло неузнаваемое шарканье старческих шагов; я поспешил к Профессору в кабинет и сказал, что больше не стану заходить к нему в гости.

Профессорские черты были стерты горем; в комнате царил разгром.

– Да, наверное, так будет лучше, – сказал он тусклым голосом, отводя глаза. – Я и сам хотел предложить… – Сняв очки, он стал протирать стекла подкладкой пиджака, тщательно, бесполезно, нескончаемо. Когда он заговорил вновь, голос его состарился еще на мною лет. – Что ж, Толя, дружба наша была мне в радость. Знаешь, я приготовил тебе подарок ко дню рождения – тот самый альбом Боттичелли. Если хочешь, возьми прямо сейчас. Собирался сделать дарственную надпись, но теперь не уверен, что…

Странно было видеть его в таком состоянии, и я решился не сразу.

– Возьму, – сказал я наконец. – Только надписей никаких не нужно.

Ничуть не удивившись, он кивнул, нашел альбом в книжном хаосе на полу и, легонько погладив обложку, словно стирая пыль, вручил мне.

– Поверь, она ничего плохого не сделала, – сказал он, силясь улыбнуться. – Это временное недоразумение, я уверен… Возможно, когда она вернется, мы с тобою возобновим наши приятные вечерние беседы об искусстве? Хотелось бы надеяться, Толя. Ну, всего тебе доброго. Будь счастлив.

Мне вдруг стало не по себе, и, буркнув «спасибо», я выскочил в коридор, сделав вид, что не заметил его жалко дрожащую протянутую руку. Затворяя за собой дверь, я почувствовал комок в горле и быстро оглянулся. Профессор в растерянности стоял среди поруганных книг, и его лицо оставалось бесстрастным в отсветах зеленого абажура, а невидящие глаза смотрели на пустой письменный стол, где еще вчера лежали аккуратные стопки рукописи – почти завершенный, разделенный на главы труд всей его жизни.

Его забрали через двое суток. Лежа без сна, я услышал удары в дверь, морозовский голос, бормочущий торопливые объяснения в коридоре, потом еще чьи-то голоса и шаги. Подталкиваемый каким-то безумием, я прокрался сквозь темноту, приоткрыл дверь и выглянул в щелку – всего лишь на миг, потому что мама, которая, очевидно, тоже не спала, тут же закричала на меня яростным, паническим шепотом, и я, повинуясь, отпрянул.

Долго сидели мы с ней, прижимаясь друг к другу, и ловили далекие, едва различимые звуки – там рвали бумагу и ломали дух, а потом опять раздались шаги через всю квартиру, одни кованые, другие тихие, шаркающие, и опять хлопнула входная дверь, оставив позади настороженное молчание.

– Ушли, – сказала мама срывающимся шепотом, но я не испытал облегчения ни тогда, ни наутро, ни на следующий день, потому что мгновенное видение широких спин в кожанках и начищенных до блеска черных сапог, удаляющихся в полумрак нашего коридора, повергло меня в парализующий, неразделенный ужас, не отпускавший меня долгими неделями. Ночами я ворочался без сна, нащупывая под подушкой альбом Боттичелли, а сам с замиранием сердца ожидал, что скоро, очень скоро, вот-вот, они прознают, что я тоже не такой, как все, что я тоже замаран врагами народа, и обрушат на меня свой праведный гнев, возвращаясь еще раз, теперь уже за мной. Наконец февральским вечером, не в силах больше терпеть этот бессловесный, виноватый страх, я выбрался из дому, спрятав за пазуху изобличающую меня книгу, отбежал подальше от нашего дома и нырнул в какой-то двор, а там, в грязноватом укромном углу, содрогаясь под осуждающими взглядами немногочисленных освещенных окон, за которыми другие ребята, несомненно, делали уроки или мастерили вместе со своими отцами красивые модели самолетов, я похоронил свое опасное сокровище в гигантском сугробе и бросился прочь.

С наступлением весны моя жизнь понемногу вернулась в нормальное русло. В кабинет Профессора въехал новый жилец, разбитной строитель, который умел показывать хитрые карточные фокусы; моя мать вновь заговорила о возвращении отца и стала улыбаться своей слабой, беспокойной улыбкой, а братьям Морозовым приелось надо мной измываться.

– Хошь глянуть, чего покажу? – сказал мне как-то Сашка. – В соседском дворе снег потешными цветами текет!

И я побежал за ним, и стоял в толпе ребят, и смеялся вместе со всеми, пока из тающего сугроба сочились золотисто-зеленые, жемчужно-розовые и ярчайшие медные ручейки. И вместе со смехом улетали последние остатки моего тайного страха, ибо тогда я понял, что оказался в безопасности, что теперь я такой же, как все, что наконец могу просто забыть все те по-райски расцвеченные откровения, что снисходили на меня в тускло освещенной комнатенке коварного старика, властелина пыльных чудес. И все же во мне, где-то глубоко-глубоко, выжила, наверное, память о радуге сокровищ – а также и страх, потому что в течение трех последующих лет, до начала войны, меня временами будили кошмары, в которых я убегал от пуль какими-то темными коридорами, преследуемый двойниками Антона Морозова в начищенных черных сапогах, и всякий раз я вылезал из кровати, на цыпочках крался в прихожую и подолгу стоял у входной двери в тисках липучего, холодного ужаса, вслушиваясь в беззвучную пустоту по другую сторону порога и представляя себе, как взрыв беспощадного стука вот-вот сокрушит продуваемую сквозняками темноту…

Стук в дверь повторился, став более настойчивым. Преодолев с головокружительной скоростью сорок восемь лет своей жизни в обратном направлении, Суханов вынырнул на поверхность действительности.

– Кто там? – спросил он нетвердым голосом.

Ответ не заставил себя ждать:

– Открывайте, милиция!

Хоть и не похожие на невнятную, зловещую, почти сюрреалистическую угрозу его кошмаров, слова эти тем не менее Суханова крайне встревожили, и, пока он возился с замками, его прошибла испарина. Площадка полнилась шаткими тенями; несколько дней назад лампочка над лифтом начала мигать. В неверном свете маячили три фигуры: два милиционера в форме и, за их спинами, крупная женщина лет за пятьдесят, одетая в рискованно тонкое кимоно мандаринового цвета; на голове у нее пышными соцветиями розовели бигуди. Суханов с изумлением узнал в ней Тамару Бубуладзе, знаменитую Амнерис из квартиры ниже этажом.

Возникла неловкая пауза, нарушаемая редким сонным лаем бассет-хаундов, любимцев Бубуладзе, оставшихся внизу. Потом один из милиционеров, тот, что постарше, повернул свой нос картошкой в сторону певицы.

– По-моему, все тихо, мадам Бубуладзе, – неуверенно сказал он, – а этот человек не так чтобы… Вы уверены, что не ошиблись квартирой?

– Еще как уверена! – вскричала дива, испепеляя Суханова взглядом. – Тут слышимость отличная. Какой разврат, откровенный разврат, в его-то годы!.. А вот, наверное, одна из его потаскушек!

Обернувшись, Суханов увидел бледно белеющую в коридоре ночную рубашку Ксении.

– Эта потаскушка, – выговорил он, – моя дочь. Что именно…

– Еще кто-нибудь в квартире есть? – перебил милиционер помладше, с помидорным румянцем во всю щеку.

– Жена, сын и троюродный брат, – сухо перечислил Суханов. – Потрудитесь объяснить, на каком основании меня подняли с постели в… Который час, кстати?

В квартире началось беспорядочное шевеление: скрип кровати, недовольный зевок, цоканье Нининых домашних туфелек сквозь невидимое пространство, вспыхнувшая где-то лампа.

– Начало пятого, – стушевался нос картошкой. – Видно, ошибочка вышла. Нам от этой гражданки сигнал поступил, что у вас тут… э… шумное сборище…

– Оргия, – гневно поправила примадонна. – Я оповестила милицию, что в доме устроили оргию, и попрошу называть вещи своими именами. Настоящая оргия – мне все слышно.

– Всяко бывает, – уклончиво произнесли щеки-помидоры, – но явно не в этой квартире, правда же, мадам Бубуладзе? Здесь, похоже, нарушений порядка не было. Может, вам… сон дурной приснился? Давайте-ка мы вас проводим…

– Это, – сказала женщина, – был не сон. Я пока еще в своем уме, сон от яви как-нибудь отличу, не сомневайтесь.

– С вашего позволения, Тамара Эдуардовна, – язвительно вставил Суханов, – я бы хотел сегодня еще поспать. А вы, товарищи, если нужно, можете зайти и убедиться…

Овощи бегло переглянулись.

– Нет-нет, это лишнее, – устало заверил картофель. – Извините за беспокойство.

Запирая дверь, Суханов напоследок увидел возмущенно вздымающиеся груди и услышал визг некогда знаменитого меццо-сопрано:

– А я вам говорю, что такое безобразие нельзя… – Толстая обивка двери отрезала звук на верхней ноте негодования.

Перед тем как вернуться на свой диван, Суханов с недовольным видом объяснил недоумевающей Нине, что произошло, но на самом деле эта сцена его развлекла (тем более что комизм абсурда спас его от дальнейшего нашествия темных воспоминаний), и наутро он вышел к завтраку с непритворным смехом. Все домочадцы, очевидно, уже разбежались по своим делам: в кухне сидел один Далевич, который резал яблоко на тонкие ломтики и аккуратно скармливал их своей бороде.

– Ну и ночка! – с улыбкой произнес он. – У вас всегда так весело? Теперь я понимаю, что такое жизнь в большом городе.

– Я бы сказал, последние дни были чрезмерно насыщены событиями, – хмыкнул Суханов. – У этой дамы явно мозги набекрень. Надеюсь, тебе удалось после всего этого еще поспать?

– Если честно, я даже не пытался, – ответил Далевич. – Проработал остаток ночи над книгой. Мне вообще ночью легче пишется. Мысли текут быстрее, когда темно и тихо.

– Блинчики – объедение, – заметил Суханов. – Неужели Нина приготовила?.. А, я так и подумал… Кстати, о твоей книге, Федя, я тут размышлял – как ты выразился? – о «гармоничном равновесии между формой и содержанием», которое, по твоему мнению, отличает истинное искусство, и вот что стало мне любопытно. С точки зрения формы древнерусские иконы, согласись, довольно примитивны: все эти шествия византийских святых с неестественно маленькими лицами, коротенькими ручками, стандартно золотыми локонами и глазами как блюдца, застывшие на плоскостном фоне. При таком несовершенстве формы правомерно ли считать иконы великими произведениями искусства?

– Милый Толя, – сказал Далевич, – не могу поверить, чтобы опытный искусствовед вроде тебя поддался общему заблуждению и не смог бы отличить совершенство формы от обыкновенного профессионализма исполнения. Конечно, живописная техника иконописи осталась на уровне Средневековья, а потому не свободна от изъянов. И все же я утверждаю, что она совершенна – если совершенной считать форму, наиболее отвечающую содержанию. Ответь мне: существует ли более подходящий способ передать неземные чаяния, кроме как отвлечься от бренной плоти с ее внешними атрибутами светотени и перспективы, предпочтя ей плывущие, чистые цвета, эти бесплотные тела, эти лучезарные лики, огромные, скорбные глаза? В нашей тусклой, обыденной жизни такие произведения подобны вратам: они открываются на миг, чтобы мы увидели неосязаемость небес, золотые отблески рая Господня. Это воздействие лишится своей чудесной силы, если разбавить его незамутненную, светоносную чистоту даже самыми малыми дозами твоей скрупулезно выписанной реальности. Сравни, к примеру, рублевскую «Троицу» с той, которую написал двести пятьдесят лет спустя Симон Ушаков, оказавшись на пороге нового, прагматичного века. Там, где у Рублева одна-единственная чаша, Ушаков размещает на столе перед ангелами одиннадцатьпредметов, тем самым без злого умысла низводя Святую Троицу до уровня застолья на троих! Реалистическая форма едва ли подходит для произведений духовного содержания, ты не согласен?

– Духовного содержания? – насмешливо повторил Суханов. – Значит, это у тебя называется духовностью – темный клубок шаблонных суеверий, облаченный в случайные многовековые символы и подаваемый на изукрашенном драгоценном блюде для потребления крестьян?

– А у тебячто называется духовностью, позволь спросить, коль скоро ты сейчас одной фразой разнес в пух и прах все мировые религии? – улыбнулся Далевич.

– Извечное стремление человечества к покорению новых высот, – не колеблясь сказал Суханов.

– Под которыми ты, ясное дело, разумеешь всевозможные достижения цивилизации, направленные на укрупнение заводов и упрочение ячеек общества? – добродушно уточнил Далевич. – В конце концов, вы ведь именно это и проповедуете: полезное искусство на службе Великого Будущего? А кстати, не приходило ли тебе в голову, что твой соцреализм и моя православная живопись имеют много общего; я даже больше скажу: первое является логическим, хотя, к сожалению, оскудевшим продолжением второго. И тут, и там – глубокие общинные корни; и одно, и другое служит возвышенной цели – народному благу или спасению человечества, это как посмотреть. Кроме того, художник и в первом, и во втором случае выступает, если можно так выразиться, как безымянный учитель, человек сострадающий, чья священная миссия – воспитывать, просвещать, указывать путь; в целом это очень русское понимание роли художника – ты не находишь? – столь отличное от западного представления об одиноком мечтателе, который ведет свою личную игру во имя самовосхваления. И конечно же, как соцреализм, так и православная живопись стремятся к идеальному, воображаемому будущему, с той только разницей, что для вас идеал сугубо материален, этакий рай земной, вашими же руками сляпанный, тогда как для меня…

– За каким чертом приплетать сюда соцреализм? – перебил Суханов. – Я говорю об искусстве! Искусство – это не общность целей и не благородная миссия. Это выражение души художника, его индивидуальности, его титанического стремления возвыситься над обыденностью, сказать новое слово, извлечь неожиданный, загадочный, яркий самородок красоты из-под смутных наслоений нашего бытия, заметить бесконечное в повседневном – настоящее искусство снисходит на нас как счастливое откровение, воспламеняет все наше существо! А твои средневековые богомазы ставили перед собой лишь прикладные задачи, послушно иллюстрировали несколько замшелых банальных тезисов о вечности маленького человека. Раздавленные бременем своего же собственного кредо, «блаженны нищие духом», они никогда не шли на риск, никогда не преступали границ, никогда не старались коснуться новой, доселе нетронутой струны нашей души…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю